в лицо современной социалистической теории, открытое объявление ей войны («Illusionisten und Realisten in der Nationalökonomie». Zeitschrift für Sozialwissenschaft 1898, Heft 4, Seite 251).
Я абсолютно не желаю оспаривать право Бернштейна на кулачную расправу с той самой партией, воззрения которой он раньше проповедовал. Всякий может менять свои воззрения. Но ему не следовало стараться нас убедить, что совершившаяся в его взглядах перемена не имеет существенного значения. Он должен был знать и понимать, что его новые взгляды неизбежно ведут к «социальному миру», который проповедуют г. Шульце-Геверниц и компания. Словом, Бернштейн имел право сражаться против социал-демократии, но он должен был сражаться с поднятым забралом. Но так как он этого не сделал, то заслуживает за это не благодарности, а горькой укоризны.
Во время возрождения и даже раньше были ученые, которые тщились доказать, что некоторые философы древности были христианами. Само собою разумеется, они на самом деле доказали не то, что хотели, но то, чего вовсе не имели в виду доказывать, а именно, что сами они покинули точку зрения христианства и стали язычниками. Нечто подобное приключилось и с нашими «учеными», взявшими Бернштейна под защиту; они доказали не то, что Бернштейн остался верен социализму («в духе Энгельса и Маркса»), но что они сами заражены взглядами буржуазных «социал-политиков». Международная социал-демократия должна быть настороже против таких «ученых», иначе они могут ей причинить много зла.
III.
Случай Бернштейна чрезвычайно поучителен для всякого, кто захочет об этом поразмыслить, — и лишь в этом смысле скажу я вместе с Вами, высокоуважаемый и дорогой товарищ, что Бернштейн заслуживает нашей благодарности. История его превращения из социал-демократа в «социал-политика» всегда должна будет приковывать к себе внимание всех вдумчивых людей нашей партии. Товарищ Либкнехт объяснял этот переход влиянием английских условий. Такой ум, как Маркс,— говорил он,— должен был находиться в Англии, чтобы написать свой «Капитал», Бернштейну же импонирует колоссальное развитие английской буржуазии». Но неужели действительно необходимо быть Марксом, чтобы, живя в Англии, не подпасть влиянию английской буржуазии. В немецкой социал-демократии можно, думается мне, найти не мало товарищей, которые, хотя и жили в Англии, остались все же верны социализму («в духе Маркса и Энгельса»). Нет, причина заключается не в том, что Бернштейн живет в Англии, а в том обстоятельстве, что он плохо освоился с тем самым научным социализмом, который взялся «научно проводить». Я знаю, многим это покажется невероятным, и тем не менее это так.
В моей статье «Бернштейн и материализм» в «Neue Zeit» я показал, как поразительно малы философские познания этого человека и как, вообще, превратны его представления о материализме. В статье, которую я теперь пишу для «Neue Zeit», я покажу, как плохо он себе усвоил материалистическое понимание истории. И теперь я вас попрошу обратить внимание, как поразительно мало он сам понял в теории катастроф, на которую «критически» ополчился.
Он следующим образом излагает нам «преобладающее в настоящее время в социал-демократии понимание хода развития современного общества».
«Согласно этому пониманию рано или поздно хозяйственный кризис огромной силы и размера, путем порождаемой им нищеты, так страстно воспламенит сердца против капиталистической хозяйственной системы, так неотразимо убедит народные массы в невозможности при господстве этой системы руководить данными производительными силами на общее благо, что направленное против этой системы движение приобретет непреодолимую силу, и под его напором таковая фатально рухнет. Другими словами, непреодолимый великий хозяйственный кризис расширится в всеобъемлющий общественный кризис, результатом которого будет политическое господство пролетариата, как единственного сознательно революционного класса, и совершающееся при господстве этого класса полное преобразование общества в социалистическом смысле».
Скажите, высокочтимый и дорогой товарищ, в таком ли виде Вы себе мыслите социальную «катастрофу», которая рано или поздно должна наступить, как неизбежный результат классовой борьбы? Разве и Вы того мнения, что такая «катастрофа» может быть только результатом огромного и притом всеобщего хозяйственного кризиса? Думаю, едва ли. Я думаю, что для Вас грядущая победа пролетариата не связана непременно с острым и всеобщим хозяйственным кризисом. Вы никогда так схематически не представляли себе дела. И, насколько я могу вспомнить, никто другой не понимал дела в таком виде. Правда, революционному движению 1848 г. предшествовал кризис 1847 г. Но из этого отнюдь не следует, что без кризиса «катастрофа» немыслима.
И это верно, что во время сильного промышленного подъема трудно рассчитывать на крайнее обострение классовой борьбы. Но кто нам поручится за непрерывный промышленный подъем в будущем? Бернштейн полагает, что ввиду современных международных средств сообщения острые и всеобщие кризисы стали невозможными. Допустим, что это так, и что застой в делах, как уже в 1865 г. сказал французский экономист Batbie, будет только частичный — «l'engagement des produits ne sera que partiel». Но ведь никто не отрицает возможности повторения той ужасной «trade dépression» — промышленной депрессии, которую мы только что проделали. Разве такие депрессии не доказывают самым наглядным и поразительным образом, что производственные силы современного общества переросли его производительные отношения? И разве рабочему классу, действительно, так трудно уразуметь смысл этого явления? Что периоды промышленной депрессии, порождая безработицу, нужду и лишения,
способствуют чрезвычайному обострению классовой борьбы, это очень наглядно показывает нам Америка.
Бернштейн проходит мимо всех этих соображений. Все наши ожидания от будущего он ставит в зависимость от острого и всеобщего хозяйственного кризиса, и, сказав, что такие кризисы в будущем вряд ли могут произойти, он воображает, что уже уничтожил всю «теорию катастрофы». Он нам октроирует свои шаблоны и затем доказывает, что эти шаблоны совершенно шаблонны. А затем он приходит в дикий восторг от этих дешевых триумфов. Это видно из того тона, каким он поучает «догматиков».
Вы, конечно, помните, высокочтимый и дорогой товарищ, как очень многие товарищи на Штутгартском партийном съезде порицали тон, в котором Парвус полемизировал против Бернштейна. Я тоже полагаю, что если бы Парвус полемизировал в ином тоне, Бернштейн не имел бы предлога замкнуться в молчании. Тогда весь мир мог бы ясно увидеть поразительную бедность мысли Бернштейна. Поэтому и я сожалею, что Парвус не сдерживал себя. Но в то же время я вполне понимаю его негодование. По моему крайнему разумению, его вполне оправдывали и обстоятельства. Кроме того, никто из тех, кто порицали Парвуса, не обратил внимания на неприятный тон самого Бернштейна. Это был тон самоуверенного, самодовольного педантизма. Когда я читал поучения Бернштейна по адресу «догматиков германской и частью английской социал-демократии», я себе сказал: если бы Санчо-Панса был назначен не губернатором, а профессором социальных наук, и если бы его природный здравый смысл подвергся внезапно помрачению, он бы ударился не в какой-либо иной, а именно в бернштейновский тон. Я знаю: de gustibus non est disputandum — вкусы бывают различные,— но я думаю, что многим такой тон гораздо антипатичнее, чем горячий, страстный тон.
Вы сами признаете, высокочтимый и дорогой товарищ, что были поражены бессодержательностью той серии статей, которой Бернштейн дал многообещающий заголовок «Проблемы социализма». И, все-таки, вы говорите, что эти бессодержательные статьи побудили нас к размышлению. Вы заранее расположены в пользу Бернштейна, и поэтому вы очень неправы.
Вы говорили в Штутгарте: «Бернштейну ставили в укор, что его статьи ослабляют нашу уверенность в победе, сковывают руки борющемуся пролетариату. Я не разделяю этого взгляда... Если статьи Бернштейна, действительно, заставили того или другого поколебаться в своих убеждениях, то это было бы лишь доказатель
ством, что о таких людях не приходится очень сожалеть, что их убеждения вкоренились не очень глубоко, и что они воспользовались первым случаем, чтобы повернуть нам спину, и в таком случае мы можем радоваться, что это произошло уже теперь, а не во время катастрофы, когда у нас каждый человек будет на чеку».
Кого же статьи Бернштейна могли обескуражить? Очевидно, лишь того, кто, хотя бы временно, стал на новую точку зрения Бернштейна. Переход на эту точку зрения должен был необходимо привести всякого логически мыслящего человека к полному разрыву со старой социал-демократической программой. Но такого рода перемена фронта не может быть никем проделана безнаказанно, она должна неизбежно, хотя бы только и на время, ослабить его энергию; к тому же энергия тех, кто занял точку зрения Бернштейна, имеет очень мало общего с тою, которая свойственна уверенной в своей победе социал-демократической партии. Они должны необходимо понимать борьбу иначе, чем мы, а следовательно, и их уверенность в победе должна существенно отличаться от нашей. Поэтому приходится сказать, что необходимая нашей партии энергия была ослаблена в прямом отношении к числу тех, кто хотя бы временно примкнул к Бернштейну. Подобно вам, я тоже думаю, что международная социал-демократия не имеет основания придавать особенное значение преданности таких людей, что она, скорее, имеет все основания желать, чтобы они покинули ее ряды раньше, чем для нее пробил час серьезных испытаний. По моему мнению, ваше строгое суждение о таких людях вполне обосновано. Но мне сдается, что вы непоследовательны,— что если бы вы решились быть последовательным, то должны были бы еще строже судить о человеке, влиянию которого подпали эти люди,— т. е. о самом Эдуарде Бернштейне.
Я отнюдь не хочу вмешиваться во внутренние дела германской социал-демократии и решать, следовало ли Вам принимать статьи Бернштейна в «Neue Zeit» или нет. Мне ничего подобного и в голову не приходит. Но Вы ведь сами знаете, высокочтимый и дорогой товарищ, что в Штутгарте дебатам подлежали вопросы, имеющие огромное значение для социал-демократии всего мира. И только поэтому я решился обратиться к Вам с настоящим письмом. Вы говорите, что полемика с Бернштейном, собственно, только теперь начинается. Я с этим не совсем согласен, ибо поставленные Бернштейном вопросы были в значительной мере приближены к своему решению статьями Парвуса. Это составляет большую заслугу Пар-
вуса перед пролетариатом всех стран. Но не об этом идет речь. Самое главное в том, что, вновь начиная полемику с Бернштейном, мы должны помнить упомянутые мною слова Либкнехта: будь Бернштейн прав, мы могли бы похоронить нашу программу и все наше прошлое. Мы должны настаивать на этом и откровенно объяснить нашим читателям, что сейчас речь идет вот о чем: кому кем быть похороненным: социал-демократии Бернштейном, или Бернштейну социал-демократией? Я лично не сомневаюсь и никогда не сомневался в исходе этого спора. Но разрешите мне, высокочтимый и дорогой товарищ, в заключении своего письма еще раз обратиться к Вам с опросом: действительно ли мы обязаны благодарностью человеку, который наносит жестокий удар социалистической теории и стремится (сознательно или бессознательно, это безразлично) похоронить эту теорию на радость солидарной «реакционной массы»? Нет, нет и тысячу раз нет. Не благодарности нашей заслуживает такой человек!
Ваш искренне преданный
Г. Плеханов.
Cant против Канта или Духовное завещание г. Бернштейна.
(Э. Бернштейн Исторический материализм. Перевод Л. Канцель. Второе издание. С.-Петербург, 1901 г.).
Умер, Касьяновна, умер болезная...
Некрасов.
Die Todten reiten schnell.
G. A. Bürger.
Г. Бернштейн умер для школы Маркса, к которой он когда-то принадлежал. Теперь уже невозможно раздражаться против него: против мертвых не раздражаются. Теперь бесполезно и сожалеть о нем: сожалениями не поможешь делу. Но мы все-таки должны отдать последний долг нашему покойнику, мы должны посвятить несколько страниц его книге, наделавшей много шума в социалистических кругах всего цивилизованного мира, переведенной на русский язык и вышедшей теперь вторым изданием в Петербурге.
Известно, что в этой книге г. Бернштейн подвергает «критическому пересмотру» теорию Маркса—Энгельса. Мы со своей стороны сделаем здесь несколько критических указаний насчет результатов этого «пересмотра».
I.
Г. Бернштейн замечает, что «важнейший элемент основания марксизма (т. е. важнейший элемент в основе марксизма: г. Л. Канцель очень плохо перевела книгу т. Бернштейна — Г. П.), так сказать основной закон его, проходящий через всю систему, есть его специфическая историческая теория, носящая название исторического материализма». Это неверно. Материалистическое объяснение истории, действительно, является одним из самых главных отличительных признаков марксизма. Но это объяснение все-таки составляет лишь часть материалистического миросозерцания Маркса—Энгельса. Критическое исследование их системы должно поэтому начинаться с критики общих
философских основ этого миросозерцания. А так как метод несомненно составляет душу всякой философской системы, то критика диалектического метода Маркса и Энгельса, естественно, должна предшествовать «пересмотру» их исторической теории.
Верный своему неверному взгляду на «основной закон» марксизма, г. Бернштейн начинает с критики материалистического понимания истории и лишь во второй главе своей книги переходит к оценке диалектического метода. Мы, в свою очередь, останемся верны своему взгляду на решающее значение метода в каждой серьезной системе и начнем с диалектики.
Что говорит о ней г. Бернштейн?
Он не отказывается признать за нею некоторые достоинства. Более того. Он признает, что она имела полезное влияние на историческую науку. По его словам, Ф. А. Ланге был совершенно прав, сказав в своем «Рабочем вопросе», что гегелевскую историческую философию с ее основным положением,— развитием путем противоположностей и их примирением,— можно назвать почти антропологическим открытием (стр. 39). Но он думает,— вместе с тем же Ланге,— что «как в жизни индивидуума, так и в истории, развитие путем противоположностей совершается не так легко и радикально, не так точно и симметрично, как в спекулятивных построениях» (та же страница). Маркс и Энгельс не догадывались об этом, и потому диалектика имела вредное влияние на их социально-политические взгляды. Правда, основатели научного социализма не любили умозрительных построений. Убежденные материалисты, они стремились «поставить на ноги диалектику», стоявшую у Гегеля «на голове», т. е. вверх ногами. Но г. Бернштейн думает, что не так-то легко решить такую задачу. «Как всегда бывает в действительности, лишь только мы покидаем почву эмпирически установленных фактов и начинаем мыслить помимо них, мы попадаем в мир производных понятий; если мы в таком случае станем следовать законам диалектики, как их установил Гегель, то мы очутимся, прежде, чем это заметим, снова в тисках «саморазвития понятий». В этом крупная научная опасность для гегелевской логики противоречий (т. е. в этом — опасность логики противоречий, повторяем, г. Канцель плохо перевела г. Бернштейна) (стр. 37). Не заметив этой опасности, Маркс и Энгельс не убереглись от нее и потому не один раз были введены в заблуждение своим собственным методом. Вот, например, в «Манифесте Коммунистической Партии» они высказали ту мысль, что в Германии буржуазная резолюция может послужить непосредственным
прологом рабочей революции. Это предположение («может послужить») оказалось ошибочным: буржуазная революция 1848 г. не послужила непосредственным прологом рабочей революции. Почему же ошиблись Маркс и Энгельс? Потому что придерживались диалектики. По крайней мере так говорит г. Бернштейн. Еще пример: если в 1885 г., по случаю нового издания брошюры Маркса «Enthüllungen über den Kommunistenprozess», и в 1887 г., в предисловии к своей брошюре «Zur Wohnungsfrage», Энгельс высказал мысли, которые, по мнению Бернштейна, трудно согласить с его резко отрицательным отношением к известному бунту «молодых» в немецкой социал-демократии, происшедшему несколько лет спустя, то и в этом виновата диалектика. Вы не верите, читатель? Смотрите сами: «Эта двусмысленность, столь мало свойственная характеру Энгельса, в конце концов коренилась в заимствованной у Гегеля диалектике» (стр. 44). В этой фразе нет, к сожалению, и следа «двусмысленности». И если, убедившись в этом, вы спросите г. Бернштейна: почему же, однако, диалектика располагает к двусмысленности, то получите от него такое объяснение: «Ее да — нет и нет — да» вместо «да — да и нет — нет», ее взаимные переходы противоположностей и превращения количества в качество, и другие диалектические красоты всегда стояли препятствием ясному представлению о значении признанных изменений» (та же стр.).
Если «диалектические красоты» всегда препятствовали ясному представлению об изменениях, совершавшихся в действительности, то, очевидно, что диалектический метод ошибочен по самому своему существу, и что от него должны решительно отказаться все те, которые, дорожа истиной, стремятся к правильному пониманию природы и общественной жизни. При этом остается нерешенным только один вопрос о том, каким образом далеко не прекрасные диалектические «красоты» могли привести Гегеля в его философии истории к тому, что г. Бернштейн, вслед за Ланге, признает «почти антропологическим открытием». Словечко «почти», на которое напирает г. Бернштейн, ничего не объясняет в этом случае и может служить разве лишь новым подтверждением той старой истины, что слова являются кстати там, где отсутствуют понятия. Впрочем эту «двусмысленность» можно было бы, пожалуй, подарить г. Бернштейну, если бы он постарался хоть как-нибудь доказать справедливость своего мнения о вреде «диалектических красот». Но о доказательствах у него нет и помину. Да и неоткуда ему взять их: ведь он и сам не решится утверждать, что он когда-нибудь изучал Гегеля. А если бы он и вздумал утверждать это, то очень легко было бы показать.
что он... заблуждается. Вот почему г. Бернштейн даже и не пытается доказывать свое мнение. Он просто высказывает его, очень основательно рассчитывая на то, что всегда найдутся наивные читатели, которые не только поверят ему на слово, но еще подивятся его глубокомыслию.
II.
Habent sua fata 1ibelli, говорили римляне. Писатели тоже имеют свою судьбу, подчас чрезвычайно странную. Возьмите хоть Гегеля. Как мало теперь людей, давших себе труд изучения его философии, и как много в то же время «критиков», позволяющих себе судить о ней вкривь и вкось! И те же легкомысленные люди возмутились бы до глубины души, если бы кто-нибудь вздумал осудить книгу г. Бернштейна, не прочитавши ее. Откуда тут берутся две мерки? Почему в отношении к великому Гегелю позволительно такое легкомыслие, какое всякий назовет непозволительным в отношении к маленькому г. Бернштейну? That is the question.
Если бы г. Бернштейн знал предмет, о котором он так наивно и так неуклюже судит, то он, конечно, сам устыдился бы своего отзыва о диалектике. Он думает, что диалектическое «да — нет и нет — да», препятствуя трезвому отношению к действительности, "Отдает нас во власть «саморазвития понятий». Но этим грехом грешит именно то метафизическое мышление, приемы которого характеризуются у г. Бернштейна формулой: «да — да и нет — нет».
Гегель говорит: «Юности свойственно бросаться в абстракции, между тем как человек, имеющий опыт, не увлекается отвлеченным «или — или», а держится конкретной почвы». Этими простыми словами можно очень удовлетворительно характеризовать разницу между диалектикой, с одной стороны, и мышлением по любезной г. Бернштейну формуле: «да — да и нет — нет» — с другой.
Ведь эта последняя формула и есть то «отвлеченное или — или», пристрастие к которому свойственно, по замечанию Гегеля, молодости. А что «отвлеченное или — или» долго препятствовало правильной постановке вопросов в общественной жизни и даже в естествознании, это известно теперь всем и каждому. У нас, в России, покойный Н. Г. Чернышевский очень популярно и очень хорошо выяснил отличительный характер диалектического отношения к изучаемому предмету. С точки зрения диалектики, «определительное суждение можно произносить только об определенном факте, рассмотрев все обстоятельства, от которых он зависит... Например, благо или зло
дождь? Это — вопрос отвлеченный, определительно ответить на него нельзя: иногда дождь приносит пользу, иногда, хотя реже, приносит вред; надобно спрашивать определительно: после того, как посев хлеба окончен, в продолжение пяти часов шел сильный дождь, — полезен ли был он для хлеба? Гут только можно отвечать определительно: да, он был полезен. С такой же точки зрения смотрела, — по совершенно верному объяснению Чернышевского, — диалектическая философия Гегеля и на общественные явления. Пагубна или плодотворна война? «Вообще нельзя отвечать на это решительным образом: надобно знать, о какой войне идет дело... Марафонская битва была благодетельнейшим событием в истории человечества». Но смотреть на явления с такой точки зрения, значит именно поставить их исследование на конкретную почву. Вот почему диалектическая философия признала, по словам Чернышевского, что «прежние общие фразы, которыми судили о добре и зле, не рассматривая причин, по которым возникло данное явление, что эти общие, отвлеченные изречения неудовлетворительны. Отвлеченной истины нет, истина всегда конкретна».
На первый взгляд кажется, что это ясно само собою; но это ясно только тому, кто,— сознательно или бессознательно,— стал на диалектическую точку зрения и не считает «отвлеченного или — или» (иначе — формулы: «да, да и нет, нет») важнейшим приемом мышления. Спросите, например, графа Л. Н. Толстого, правильно ли приведенное нами рассуждение Чернышевского о войне? Он ответит вам, что оно совсем неправильно, так как война есть зло, а зло никогда не может быть добром. Граф Толстой обо всех вопросах судит с точки зрения «отвлеченного или — или», что и лишает его выводы сколько-нибудь серьезного значения. Как мыслитель, он совершенно чужд диалектики, и этим объясняется, между прочим, его инстинктивное отвращение от марксизма. К сожалению, и сам Чернышевский часто забывал, что «истина всегда конкретна». В своей политической экономии он сам нередко склоняется к «отвлеченному или — или». Но этот неоспоримый факт неинтересен для нас в настоящее время. Здесь нам важно напомнить читателям, как хорошо понял и как просто и наглядно объяснял Чернышевский (в своих «Очерках гоголевского периода русской литературы») несовместимость диалектического взгляда с отвлеченными суждениями.
Анархисты спрашивают социал-демократов: признаете ли вы свободу личности? — Признаем, отвечают марксисты, но признаем условно, потому что безусловная свобода одного лица означает безу-
словное рабство всех его окружающих, т. е. превращает свободу в ее собственную противоположность. Такой ответ не нравится анархистам, которые, кажется, искренно считают марксистов врагами свободы и, с своей стороны, провозглашают неограниченную, т. е. безусловную свободу личности. Превращение свободы в ее собственную противоположность является в их глазах простым софизмом или, — как выразится, пожалуй, кто-нибудь из них теперь, ознакомившись с терминологией г. Бернштейна,— одной из красот гегелевской диалектики. Анархическое учение о свободе насквозь пропитано духом «отвлеченного или — или» (или свобода или деспотизм), оно целиком построено по любезной г. Бернштейну формуле: «да, да и нет, нет», между тем как социал-демократы смотрят на вопрос о свободе с конкретной точки зрения. Они помнят, что отвлеченной истины нет, что истина конкретна. В этом отношении они проникнуты духом диалектики.
Конечно, сам г. Бернштейн охотно осудит анархическое учение о свободе и согласится с тем, что отвлеченной истины быть не может. И поскольку он выскажется в этом смысле, постольку он сам перейдет на точку зрения диалектики. Но он сделает это бессознательно, вследствие чего и не избавится от одолевающей его путаницы понятий. Мольеровский г. Журдэн мог говорить сносной прозой, даже и не подозревая существования прозаической речи. Но когда о диалектике пускаются рассуждать люди, способные лишь к бессознательному употреблению диалектического метода, то они не скажут о ней ничего, кроме вздора.
Искание конкретной истины составляет отличительный признак диалектического мышления. Чернышевский выразил ту же мысль, сказав, что со времени Гегеля «объяснить действительность стало существенной обязанностью философского мышления» и что «отсюда явилось чрезвычайное внимание к действительности, над которой преждe не задумывались, без всякой церемонии искажая ее в угодность собственным односторонним предубеждениям».
Если это так,— а это в самом деле так,— то не трудно понять роль диалектики в развитии социализма от утопии до науки.
Французские просветители XVIII века смотрели на общественную жизнь с точки зрения отвлеченной противоположности между добром и злом, между разумом и глупостью. Они постоянно «бросались в абстракции». Достаточно напомнить их отношение к феодализму, в котором они видели величайшую нелепость и ни за что не соглашались признать, что было время, когда он мог быть по-своему
разумной системой общественных отношений. У социалистов-утопистов замечается подчас сильное недовольство отвлеченным мышлением восемнадцатого века. Некоторые из них, в своих суждениях об истории, иногда покидают отвлеченную формулу «да, да и нет, нет», чтобы стать на диалектическую точку зрения. Но это бывало с ними только иногда. Огромное большинство их и в огромнейшем большинстве случаев продолжало, в своих рассуждениях об общественной жизни, довольствоваться «отвлеченным или — или». Духом этого «или — или» пропитаны все их системы, и именно это «или — или» придает их системам утопический характер. Чтобы из утопии сделаться наукой, социализм необходимо должен был перерасти этот прием мышления и доразвиться до диалектического метода. Маркс и Энгельс сделали эту необходимую реформу в социализме. Но они могли сделать ее только потому, что они предварительно прошли школу гегелевской философии. Они и сами охотно признавали, что они очень многим обязаны диалектическому методу. Но г. Бернштейну угодно, чтобы это было иначе. Он объявляет нам, что превращение социализма из утопии в науку совершилось вопреки диалектике, а не благодаря ей. Это, конечно, очень решительно, но столь же мало доказательно, как и та замечательная мысль, высказанная некогда г. Л. Тихомировым в его брошюре «Почему я перестал быть революционером»,— что русская литература развилась благодаря самодержавию, а не вопреки ему.
Г. Бернштейн твердо уверен в том, что Гегель и его ученики пренебрежительно относились к точно определенным понятиям, считая их метафизикой. Читатель уже знает со слов Чернышевского, какого внимательного отношения к действительности требовала диалектическая философия Гегеля. Но внимательное отношение к действительности невозможно без точно определенных понятий. Поэтому приходится предположить, что г. Бернштейн и в этом случае не понял великого мыслителя. Так оно и есть. И, чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать (и, разумеется, понять) восьмидесятый параграф большой «Энциклопедии» Гегеля, который гласит так:
Параграф.
«Мышление, как деятельность рассудка, держится твердых определений, исключающих друг друга. Эти ограниченные отвлеченности кажутся ему прочно существующими».
Прибавление к параграфу.
«Рассудочному мышлению следует прежде всего воздать должное и точно так же надо признать его заслугу, состоящую в том, что без рассудочного мышления нельзя придти ни к чему прочному и определенному ни в области теории, ни на практике. Познание начинается с того, что предметы берутся в их определенных различиях. Так, например, при изучении природы различаются отдельные вещества, силы, роды и т. д. и фиксируются в этой своей изолированности. Дальнейший успех науки состоит в переходе с точки зрения рассудка на точку зрения разума, исследующего каждое из этих явлений, которое рассудок фиксирует, как отделенное целою пропастью ото всех остальных, в процессе его перехода в другое явление, в процессе его возникновения и его уничтожения».
Кто за словами способен видеть связанные с ними понятия, тот, не смущаясь странной теперь терминологией Гегеля, согласится, что указанный им путь исследования есть именно тот путь, следуя которому наука нашего времени,— например, естествознание,— сделала самые блестящие свои теоретические приобретения.
Гегель не только не игнорирует прав рассудка (а следовательно, и точно определенных понятий), но энергично отстаивает его права даже в таких областях, которые, казалось бы, очень далеки от «рассудочности»: в философии, в религии и в искусстве. Он делает тонкое замечание о том, что всякое удачное драматическое произведение предполагает ряд точно определенных характеров. А что касается философии, то она, по его словам, требует прежде всего точности (Präzision) мысли 1)!
Но какое дело г. Бернштейну до истинного характера гегелевской философии? Какое ему дело до «Энциклопедии» вообще и до того или другого ее параграфа — в частности? Он хорошо знает, что у него всегда найдутся такие читатели, которые станут рукоплескать ему даже в том случае, если заметят его ошибки. Он «критикует» Маркса! Он старается разрушить марксистскую «догму». Этого совершенно достаточно теперь для того, чтобы приобрести громкую славу. Не мешает, конечно, и изучить то, что берешься критиковать. Но можно обойтись и без этого...
Г. Бернштейн уповает на свой здравый смысл, но здравый смысл остается надежным спутником лишь до тех пор, пока не вы-
1) G. W.
Достарыңызбен бөлісу: |