или птичьего пения. Люди будут платить за "чистые" новости, за "безопасную"
информацию и развлечения. Представьте, что книги, и музыка, и кинофильмы --
все будет тщательно фильтроваться и гомогенизироваться, наподобие того, как
сейчас проверяют и подвергают соответствующей обработке молоко, мясо и
кровь. Товар сертифицирован и одобрен. Пригоден к употреблению.
Люди с радостью откажутся от большей части своей культуры, лишь бы быть
на сто процентов уверенными, что те кусочки, которые все же до них дойдут,
будут чистыми и безопасными.
Белый шум.
Представьте мир глухой тишины, где любой звук определенной громкости и
продолжительности, способной вместить убийственное стихотворение, будет
объявлен вне закона. Никаких больше мопедов и мотоциклов, никаких
газонокосилок и реактивных самолетов, никаких электрических миксеров и
фенов. Мир, где люди боятся слушать, боятся услышать что-нибудь такое за
шумом уличного движения. Ядовитые слова под прикрытием громкой музыки,
играющей у соседей. Представьте все нарастающее сопротивление языку. Никто
ни с кем не разговаривает, потому что никто не решается слушать.
Блаженны глухие, ибо они унаследуют землю.
И неграмотные. И отшельники. Представьте себе мир -- мир затворников.
Еще одна чашка кофе, и мне пришлось срочно нестись в туалет отливать.
Хендерсон из внутренних известий ловит меня в сортире, когда я мою руки, и
что-то мне говорит.
Это может быть все, что угодно.
Я сушу руки под электрической сушилкой и кричу ему, что ничего не
слышу.
-- Дункан! -- кричит Хендерсон. Перекрывая шум воды и гудение сушилки,
он кричит: -- У нас два мертвых тела в гостиничном номере, и не понятно,
надо давать это в новости или нет. Нам нужен Дункан, чтобы он разобрался!
Наверное, именно это он и сказал. Здесь слишком шумно.
Глядя в зеркало, я поправляю галстук и провожу пятерней по волосам.
Отражение Хендерсона маячит рядом. Я могу на одном дыхании прочитать вслух
баюльную песню, и уже к вечеру он навсегда исчезнет из моей жизни. Он и
Дункан. Мертвы. Проще простого.
Но вместо этого я задаю вопрос: можно ли носить синий галстук с
коричневым пиджаком.
Глава восьмая
Когда полицейский врач приехал на место, он первым делом позвонил
своему брокеру фондовой биржи. Этот полицейский врач, мой друг Джон Нэш,
быстренько оценил ситуацию в номере 17F в отеле "Прессмен" и распорядился
продать все свои акции "Стюарт-Вестерн Технологиз".
-- Да, меня могли попереть с работы, -- говорит Нэш, -- но за те три
минуты, пока я звонил, два мертвеца на кровати вряд ли бы ожили, и вряд ли
им стало бы хуже.
Потом он звонит мне и спрашивает, не хочу ли я дать ему пятьдесят
баксов за интересную дополнительную информацию сверх официальной. Он
говорит, что если у меня есть акции "Стюарт-Вестерн", надо срочно от них
избавляться, а потом он ждет меня в баре на Третьей, что рядом с больницей.
-- Господи, -- говорит Нэш по телефону, -- эта женщина -- просто
красавица. То есть была красавицей. Я не знаю, был ли там Тарнер. Тарнер --
это мой партнер. -- Он вешает трубку.
Согласно последним сводкам по котировке ценных бумаг, акции
"Стюарт-Вестерн" уже можно спускать в унитаз. Должно быть, новость про
Бейкера Льюиса Стюарта, основателя компании, и про его молодую жену Пенни
Прайс Стюарт уже просочилась.
Вчера вечером, в семь часов, Стюарты поужинали в "Чешской кухне". Вес
это очень легко разузнать, подмазав консьержку в отеле. По словам официанта,
обслуживавшего их столик, они заказали рисотто с семгой и грибы
"Портебелло". Из чека не ясно, кто брал грибы, а кто -- рис. Они выпили на
двоих бутылку черного "Пино". Кто-то взял на десерт творожный торт. Оба
выпили кофе.
В девять вечера они поехали на вечеринку в галерее Чемберс, где, по
свидетельству очевидцев, переговорили со многими из присутствующих, в том
числе -- с хозяином галереи и с архитектором, который занимается
перестройкой их нового дома. Каждый выпил еще по стакану вина.
В десять тридцать они вернулись в "Прессмен-отель", где проводили
медовый месяц. В номере 17Р.
Администратор отеля говорит, что они сделали несколько телефонных
звонков между половиной одиннадцатого и полуночью. В двенадцать пятнадцать
они позвонили дежурному по этажу и попросили разбудить их в восемь утра.
Дежурный по этажу говорит, что они заказали в номер кассету с порно.
На следующее утро, в девять часов, горничная обнаружила их обоих
мертвыми.
-- Эмболия, я бы сказал, -- говорит Нэш. -- Лижешь девочке одно место,
вдуваешь ей туда воздух или пялишь ее слишком рьяно... в общем, и так, и
этак, может так получиться, что ты запузыриваешь ей в кровь воздух и
пузырьки постепенно доходят до сердца.
Нэш огромный и грузный. Здоровенный детина в теплом тяжелом пальто
поверх белого халата. Он в своих неизменных белых ботинках, и когда я вхожу
в бар, он уже ждет меня у стойки. Положив оба локтя на стойку, он ест
сандвич из булки с говядиной, густо политый горчицей и майонезом. Он пьет
кофе без сахара и молока.
Его грязные, сальные волосы собраны в хвост, который горчит на макушке,
как чахлая пальмочка.
Я говорю: и чего?
Я спрашиваю, был ли их номер ограблен.
Нэш просто жует свой сандвич, сосредоточенно двигая челюстями. Он
держит булку обеими руками, но смотрит мимо -- на тарелку с крошками,
веточками укропа и остатками картофельных чипсов.
Я спрашиваю, было ли в номере что-нибудь необычное.
Он говорит:
-- Как я понимаю, раз они были молодожены, он затрахал ее до смерти, а
потом у него приключился сердечный приступ. Ставлю пять баксов, что на
вскрытии у нее в сердце обнаружится воздух.
Я спрашиваю, проверил ли он хотя бы по памяти в телефоне, кто им звонил
последним.
И Нэш говорит:
-- Невозможно было проверить. Не по телефону в отеле.
Я говорю, что за свои пятьдесят баксов я хочу получить что-нибудь
посущественнее его слюнотечении над мертвым телом.
-- Ты бы и сам изошел слюной, -- говорит он. -- Блин, она была просто
красавица.
Я спрашиваю, все ли было на месте: ценные веши, часы, кошельки,
драгоценности.
Он говорит:
-- И все еще теплая, под одеялом. Вполне даже теплая. Никакой
предсмертной агонии. Ничего.
Его массивная челюсть медленно движется -- он продолжает жевать, глядя
в пространство перед собой.
-- Если у тебя есть возможность поиметь женщину, которую ты хочешь, --
говорит он, -- и поиметь ее всеми способами, как ты хочешь, неужели ты ей не
воспользуешься, этой самой возможностью?
Я говорю, что это будет изнасилование.
-- Нет, -- говорит он, -- если женщина мертвая. -- Он с хрустом
раскусывает картофельную чипсу. -- Если бы я был один... если бы я был один
и у меня был бы гондон... -- говорит он с полным ртом. -- Главное, чтобы
потом не обнаружили мою сперму.
Потом он говорит про убийство.
-- Не похоже, чтобы ее убили, -- говорит он и смотрит на меня. -- Или
убили его. У мужа очень даже аппетитная задница, если тебя заводят такие
вещи. Но -- вообще никаких следов. Никаких livor mortis. Никаких натяжений
кожи. Ничего.
Как он может спокойно есть и говорить о таких вещах -- у меня в голове
не укладывается.
Он говорит:
-- Они оба голые. Большое влажное пятно на матрасе, как раз между ними.
Да, они именно этим и занимались. А потом умерли. -- Нэш жует свой сандвич и
говорит: -- На самом деле она была лучше всех, с кем я трахался в этой
жизни... даже мертвая.
Если бы Нэш знал баюльную песню, в мире бы не осталось ни одной живой
женщины. Живой или девственницы.
Если Дункан мертв, я надеюсь, что Нэш не поедет на вызов. Может, теперь
он всегда будет иметь при себе презерватив. Может, их продают в автомате в
сортире у них в участке.
Я говорю: раз уж ты все так внимательно осмотрел, может быть, ты
заметил какие-нибудь синяки, укусы, следы от иголок, хоть что-нибудь?
И он говорит:
-- Ничего даже похожего.
Предсмертная записка? Может быть, это самоубийство?
-- Нет, -- говорит он. -- Никакой записки. И никаких следов насилия.
Как у нас говорят, смерть безо всяких видимых причин.
Нэш переворачивает сандвич в руках и слизывает горчицу и майонез,
которые вытекают с другого конца. Он говорит:
-- Помнишь Джеффри Дамера. -- Нэш слизывает горчицу и майонез и
говорит: -- Он же не намеревался никого убивать. Он просто думал, что если
просверлить дырку в черепе человека и залить туда жидкость для прочистки
труб, то он станет твоим секс-зомби. Дамеру просто хотелось, чтобы рядом с
ним кто-то был. Кто подчинялся бы ему безраздельно и никогда бы его не
покинул.
Итак, что я получу интересного за свои пятьдесят баксов?
-- У меня есть только имя, -- говорит он.
Я даю ему две двадцатки и десятку.
Зубами он вытаскивает из булки кусок говядины. Кусок мяса свисает ему
на подбородок, а потом он запрокидывает голову и втягивает его в рот. Он
говорит с полным ртом, не прекращая жевать:
-- Ну да, я свинья, я знаю. -- Его дыхание пахнет горчицей. Он говорит:
-- У них у обоих на сотовых телефонах, в истории звонков, последним стоял
номер некоей Элен Гувер Бойль.
Он говорит:
-- Ты скинул акции, как я тебе говорил?
Глава девятая
Это тот же самый зеркальный комод "Уильям и Мари". Согласно надписи на
картонной карточке: черная лакированная сосна с инкрустацией и виде
персидских сцен, выполненной серебряной позолотой, круглые конусообразные
ножки и фронтон, отделанный резьбой в виде ракушек и завитков. Наверняка тот
же самый. Мы повернули направо, прошли по узкому коридору, плотно
заставленному разнообразными креслами, потом опять повернули направо рядом с
буфетом эпохи Регентства, потом -- налево у кровати эпохи Гражданской войны,
но опять вышли к тому же комоду.
Элен Гувер Бойль проводит рукой по серебряной позолоте, по тусклым
придворным персидского шаха и говорит:
-- Не понимаю, о чем вы.
Она убила Бейкера и Пенни Стюартов. Она им звонила на сотовые телефоны
за день до того, как они оба умерли. Она прочитала обоим баюльную песню.
-- Вы утверждаете, что я убила этих людей, спев им песенку? -- говорит
она. Сегодня она во всем желтом, по волосы у нее по-прежнему розовые. У нее
желтые туфли, но на шее по-прежнему -- золотые цепочки и яркие бусы. Она,
по-моему, переборщила с пудрой. Щеки кажутся слишком румяными.
Я очень быстро выяснил, что это именно Стюарты приобрели дом на
Эксетер-драйв. Красивый исторический дом. Семь спален и панели из вишневого
дерева на первом этаже. Дом, который они собирались сносить и строить на его
месте новый. Планы, которые так разозлили Элен Гувер Бойль.
-- О господи, мистер Стрейтор, -- говорит она, -- вы бы себя послушали!
Мы стоим как раз посреди узкого коридора из громоздящейся мебели,
который тянется на несколько ярдов в обе стороны. Дальше, за поворотом, он
разветвляется на новые коридоры: кресла впритык друг к другу, притиснутые
друг к другу буфеты. За рядами невысоких предметов -- кресел, диванов или
столов -- виднеются ряды бюро и комодов, стены из напольных часов, покрытых
глазурью каминных экранов и ширм, секретеров эпохи короля Георга.
Она предложила нам встретиться здесь, где нам никто не помешает, -- в
огромном, складского типа магазине антиквариата. В этом лабиринте из мебели
мы ходим кругами, вновь и вновь натыкаясь на тот же зеркальный комод "Уильям
и Мари" и на тот же буфет эпохи Регентства. Мы ходим кругами. Мы
заблудились.
И Элен Гувер Бойль говорит:
-- А вы еще кому-нибудь говорили про свою песню-убийцу?
Только моему редактору.
-- И что на это сказал редактор?
Я думаю, что он мертв.
И она говорит:
-- Вот тебе на. -- Она говорит: -- Вы, наверное, очень расстроены.
Наверху, на разной высоте, висят хрустальные люстры -- мутные и серые,
как напудренные парики. Растрепанные провода обвивают тусклые подвесные
крюки.
Обрезанные провода, пыльные мертвые лампочки. Каждая люстра -- еще одна
отрубленная аристократическая голова, подвешенная "вверх ногами" к
потолочной балке. Потолок выгибается сводом, шпренгельные балки поддерживают
рифленую сталь.
-- Идите за мной, -- говорит Элен Бойль. -- Тут легко потеряться. Я
забыла, с какой стороны растет мох на креслах: с северной или южной?
Она слюнявит два пальца и поднимает их над головой.
Изящные горки рококо, якобинские книжные шкафы, комоды в неоготическом
стиле, все -- резьба и лакировка, французские платяные шкафы обступают нас
со всех сторон. Застекленные шкафчики орехового дерева эпохи какого-то из
Эдуардов, викторианские трюмо с высокими зеркалами, шифоньеры в стиле
ренессанс. Красное дерево и орех, дуб и черное дерево. Круглые ножки,
продолговатые ножки, ножки-кабриолет. За поворотом -- новый коридор.
Шифоньерки времен королевы Анны. Снова клен серебристый. Перламутровая
отделка и золоченая бронза.
Наши шаги отдаются эхом по бетонному полу. Дождь барабанит по стальной
крыше.
И она говорит:
-- У вас нет ощущения, что вы похоронены под грузом истории?
Она достает связку ключей -- рукой с ярко-розовыми ногтями, из белой с
желтым сумочки. Она сжимает ключи в кулаке, и только самый длинный и острый
торчит наружу между пальцами.
-- Вы никогда не задумывались, что все, что вы делаете и что можете
сделать в жизни, уже через сотню лет станет бессмысленным и никому не
нужным? -- спрашивает она. -- Думаете, лет через сто кто-нибудь вспомнит о
Стюартах?
Она переводит взгляд с одной отполированной поверхности на другую.
Столы, шкафы, двери -- ее отражение проплывает по ним.
-- Люди умирают, -- говорит она. -- Люди сносят дома. Но мебель --
красивая, стильная мебель, -- она остается. Мебель переживет всех и вся.
Она говорит:
-- Предметы мебели -- это тараканы нашей культуры. Не замедляя шагов,
она проводит стальным ключом по отполированной стенке орехового буфета. Звук
получается очень тихий, как бывает всегда, когда что-то твердое царапает
что-то мягкое. Царапина получилась глубокая. Теперь видно, что за пафосной
облицовкой скрывается дешевенькая сосна.
Она останавливается перед гардеробом с зеркальными дверцами.
-- Подумать только, сколько поколений женщин смотрелись в это зеркало,
-- говорит она. -- Привозили его домой. Старились в этом зеркале. Они все
мертвы, все эти юные красивые женщины, а гардероб -- вот он, пожалуйста. И
стоит гораздо дороже, чем когда он был новым. Паразит, переживший хозяина.
Большой отожравшийся хищник, который выискивает следующую добычу.
В этом лабиринте антиквариата, говорит она, живут духи давно уже
мертвых людей -- всех, кто когда-то владел этой мебелью. Всех, кто мог себе
это позволить. Где теперь их таланты, ум и красота? Их пережил этот
декоративный мусор. Богатство, успех, положение в обществе -- все, что
олицетворяла собой эта мебель, -- где все это теперь?
Она говорит:
-- Если смотреть с точки зрения веков, разве это действительно важно,
от чего умерли Стюарты?
Я спрашиваю, как она поняла про баюльные чары. Она поняла, в чем тут
дело, когда умер ее сын Патрик?
Но она просто идет вперед, ведя рукой по резным краям, по полированным
дверцам и зеркалам. На зеркалах остаются следы.
Я очень быстро выяснил, как умер ее муж. Через год после смерти Патрика
его нашли мертвым в постели -- без каких-либо видимых повреждений, без
предсмертной записки, без очевидной причины.
Элен Бойль говорит:
-- А как он умер, этот ваш редактор?
Из своей желтой с белым сумочки она достает отвертку и плоскогубцы,
такие чистые и блестящие, что их можно было бы использовать при
хирургической операции. Она открывает дверцу большого отполированного
шифоньера и говорит:
-- Подержите, пожалуйста, чтобы она не болталась.
Я держу дверцу, а она возится с той стороны. Через пару секунд на пол к
моим ногам падают защелка и ручка.
Она снимает все ручки и все украшения из золоченой бронзы, она собирает
все металлические детали, кроме петель, и ссыпает их в сумочку. Теперь, с
ободранными дверцами, шкаф кажется изувеченным, кастрированным, истерзанным,
слепым.
Я спрашиваю, зачем она это делает.
-- Потому что мне нравится этот шкаф, -- говорит она. -- Но я не хочу
стать его очередной жертвой.
Она закрывает дверцы и убирает свои инструменты в сумочку.
-- Я вернусь за ним, когда они снизят цену до той, сколько он стоил,
когда был новым, -- говорит она. -- Он очень мне нравится, но я его заберу
на своих условиях.
Она проходит еще пару шагов вперед, и коридор упирается в непроходимый
лес из вешалок для одежды, полок для шляп и подставок под зонты. Дальше
виднеется глухая стена из платяных шкафов.
-- Елизаветинская эпоха, -- говорит она, прикасаясь к каждому из
предметов. -- Тюдоры... Истлейк... Густав Стикли...
Она объясняет, что старую мебель, собранную из нескольких разных
предметов -- скажем, из зеркала и комода, -- специалисты называют "женатой".
Для антикваров такая мебель ценности не представляет.
Мебель, которая получается, если разобрать один изначальный предмет на
несколько и продать их по отдельности -- скажем, ящик буфета и верхнюю
часть, -- называется "разведенной".
-- И опять же, -- говорит она, -- для антикваров такая мебель ценности
не представляет.
Я ей рассказываю о своих попытках разыскать все экземпляры книжки
стихов. Я говорю о том, как это важно -- чтобы никто не узнал про чары.
После того что случилось с Дунканом, я клянусь, что сожгу все свои записи и
забуду о том, что вообще знал эту баюльную песню.
-- А что, если у вас не получится ее забыть? -- говорит она. -- Что,
если она застрянет у вас в голове, как эти дурацкие рекламные песенки? Что,
если она всегда будет при вас, как заряженное ружье, в ожидании кого-то, кто
вас разозлит?
Я не воспользуюсь ею. Никогда.
-- Давайте представим себе ситуацию, -- говорит она. -- Разумеется,
гипотетически. Что, если я тоже клялась себе, что никогда не воспользуюсь
этой песней. Я. Женщина, которая, как вы говорите, случайно убила своего
ребенка и мужа, -- человек, которого терзает это проклятие. И если такой
человек, как я, все-таки стал применять эту песню, то почему вы уверены, что
не поступите точно так же?
Я говорю, никогда.
-- Конечно-конечно, -- отвечает она и беззвучно смеется. Она
поворачивает направо, быстро проходит мимо спальни в стиле бидермайер, потом
-- снова направо, мимо столика арт-нуво, и на мгновение я теряю ее из виду.
Я прибавляю шаг, чтобы не отстать и не потеряться, и говорю на ходу:
если мы хотим найти выход, то нам, наверное, надо держаться вместе.
Впереди снова маячит зеркальный комод "Уильям и Мари". Черная
лакированная сосна с инкрустацией в виде персидских сцен, выполненной
серебряной позолотой, круглые конусообразные ножки и фронтон, отделанный
резьбой в виде ракушек и завитков. И, уводя меня еще глубже в дебри трюмо и
комодов, бюро и трельяжей, книжных шкафов, кресел-качалок и вешалок для
одежды, Элен Гувер Бойль говорит, что она мне расскажет одну историю.
Глава десятая
В редакции все притихли. Перешептываются, собравшись у кофеварки.
Слушают с раскрытыми ртами. Никто не плачет.
Хендерсон ловит меня у вешалки и говорит:
-- Ты звонил в "Риджент-Пасифик Эрлайнс" насчет их вшей?
Я говорю, что никто не хочет разговаривать, пока не заполнена учетная
форма.
А Хендерсон говорит:
-- Как только что-нибудь станет известно, сразу докладывай мне. -- Он
говорит: -- Дункан не просто безответственный человек. Как оказалось, он
умер.
Умер ночью, в своей постели, без каких-либо видимых повреждений. Без
предсмертной записки, без очевидной причины. Его обнаружил хозяин квартиры и
вызвал полицию.
Я говорю: а не было признаков, что тело подвергли содомии?
Хендерсон дергает головой и говорит:
-- Чему подвергли?
Не отымели ли его в задницу?
-- Господи, нет, -- говорит Хендерсон. -- А почему ты вдруг
спрашиваешь?
Я говорю: просто так.
По крайней мере Дункан не стал мертвой куклой для секса.
Я говорю: если кто-нибудь будет меня искать, я -- в библиотеке. Нужно
проверить кое-какие факты. Просмотреть газеты за несколько лет. И
пару-тройку бобин микрофильмов.
И Хендерсон кричит мне вслед:
-- Только ты там недолго. Если Дункан умер, это не значит, что тебя
освобождают от серии про мертвых детей.
Палки и камни могут покалечить, и поосторожнее со словами.
Просматривая микрофильмы, я натыкаюсь на любопытный факт. В 1983 году,
в Вене, Австрия, 23-летняя медсестра дала ударную дозу морфия старой
женщине, которая очень мучилась и просила, чтобы ей помогли умереть.
Семидесятисемилетняя пациентка умерла, а медсестра, Вальтруда Вагнер,
поняла, что ей нравится власть над жизнью и смертью.
Вот оно, здесь -- на бобинах с микрофильмами. Голые факты.
Сначала это была просто помощь умирающим пациентам. Она работала в
госпитале для престарелых и неизлечимо больных. Если человек попадал в этот
госпиталь, он уже оставался там. В ожидании смерти. Желанной смерти. Помимо
морфия, Вальтруда Вагнер изобрела еще одно средство, которое она называла
"водолечением". Чтобы облегчить человеку страдания, надо просто зажать ему
нос. Потом прижать поплотнее язык и влить ему в горло воду. Смерть была
медленной и мучительной, но стариков всегда находили мертвыми с водой,
собравшейся в легких.
Молодая женщина называла себя ангелом.
Все смотрелось очень естественно.
Вагнер считала, что делает доброе дело -- благородное и героическое.
Она избавляла людей от страданий и боли. Она была очень внимательной,
чуткой и ласковой, и она забирала лишь тех, кто сам просил смерти. Она была
ангелом смерти.
А в 1987-м их было уже четыре. Четыре ангела, четыре медсестры. Они все
работали в ночную смену. К тому времени госпиталь окрестили "Павильоном
смерти".
Они уже не облегчали страдания, эти четыре женщины. Теперь они
"назначали" водолечение пациентам, которые громко храпели, или мочились в
постель, или отказывались принимать лекарства, или мешали медсестрам
отдыхать по ночам -- приходили на пост и ныли. Малейший повод к раздражению
-- и на следующее утро пациента находили мертвым. Каждый раз, когда пациент
жаловался на что-то, Вальтруда Вагнер говорила:
-- Этот уже прикупил билет к Господу Богу -- буль-буль-буль.
-- Те, кто меня нервировал, -- говорила она на допросе, -- отправлялись
Достарыңызбен бөлісу: |