Сборник научных статей Екатеринбург 2005 ббк 71. 0+87. 8+85 о-59



бет6/16
Дата14.07.2016
өлшемі1.23 Mb.
#199506
түріСборник
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Онтология традиции
«Мама, а сегодня – это завтра?»

(Ежедневный вопрос трехлетнего сына)


В начале нового века (да и тысячелетия) человек с надеждой и опасением вглядывается в пространство куль­туры, в ко­тором ему предстоит жить. Уверенный ма­жор­ный аккорд рекламы, ут­­­верждающей, что Вы достойны всего са­мого лучшего, только уси­­ливает тревогу, ибо сама надежда на завтра – очередная ил­лю­­зия, ведь ничто не происходит «завт­ра», все – сегодня и сейчас (кста­­ти, замечательная книга Б. Ва­сильева «Завтра была война» имен­­но об этом). Более то­го, и сегодня, как известно, это вчерашнее завт­­ра, о чем бы­ло сказано в еще более древней книге. Слова Ек­­клесиаста «что было, то и будет, и что делалось, то и будет де­­латься» как буд­то писались об искусстве. Малевич и Мондриан опи­­сы­ва­ются понятиями «иное», «другое», «особое», а язык Вет­хо­­го Завета не знал прилагательных.

Сила гравитации держит нас на поверхности земли, сила поз­­во­­ночника удерживает нас в вертикальном положении на этой зем­ле, а сила традиции удерживает в пространстве куль­ту­ры. Кстати, су­­ществует версия, по которой человек рас­пла­чи­вается за пря­мо­хож­­дение огромным количеством болезней. Мо­жет быть и за жизнь в культуре традиция потребует от нас жертв? Благородство этой жертвы – в отказе от свободы жить и творить по собственным за­­конам.

Если воспользоваться экстравагантной гипотезой М. Эп­штей­­на64 о культуре как самоочищении, по которой получается, что че­ло­­век (человечество) экономит время, так как, в отличие от жи­вот­­ных, не так часто моется, животные же постоянно за­няты вы­ли­­­зыванием и вымыванием собственного тела с его же помощью, то культура манифестирует себя мылом. Про­дол­жим эту логику пред­­положением, что у самой культуры го­раздо больше функций, не­­жели только санитарно-ги­ги­е­ни­чес­кие, и предложим традиции роль Мойдодыра (сан­эпи­дем­станции), экономящих время самой куль­­туры. Традиция в этой ипостаси расставляет фильтры, ус­та­нав­­ливает границы с различной в каждую эпоху пропускной спо­соб­­ностью, ведь из­вестно, что ряд бактерий очень даже полезен.

Таким образом, и в традиционном рассмотрении про­цес­са раз­ви­­тия, и в достаточно неожиданном традиция обес­пе­чивает жизнь куль­­туры, осуществляя преемственные связи, ре­гулируя отношения меж­­ду прошлым и настоящим. По­сколь­ку процесс сохранения в куль­­туре выступает с объективной не­обходимостью, можно го­во­рить об онтологических ос­но­ва­ниях традиции. Традиция, как из­вест­­но, не просто пас­сив­ный прошлый опыт. На динамику традиции об­­ращал вни­ма­ние еще Гегель, приписывая ей некое витальное ка­­чество: «Она – живая и растет подобно могучему потоку, который тем более расширяется, чем дальше отходит от своего истока»65.

Если Гегель видел тотальность традиции в ее раз­но­об­ра­зии, спо­­собности к мимикрии, то Т. Элиот, напротив, он­то­логичность тра­­диции усматривал в ее «вневременном и не­преходящем»66 ха­рак­­тере, тогда традиция, конечно, может вы­зывать страх, опи­сан­ный Х. Блумом67.

Традиция, в том числе и художественная, осуществляет на­­сле­­дование, точнее, выступает механизмом наследования. В сле­до­­вании или наследовании предполагается некоторая ак­тивность субъ­­екта культуры (искусства). Кто вершит отбор? Всег­да ли он осо­з­нан? Реальная практика показывает, что од­но­значно на эти воп­­росы ответить невозможно. Во-первых, ху­дожественная тра­ди­­ция сохраняет и передает не весь ху­до­жест­венный опыт, а только здесь и сейчас необходимый и ак­туальный (в этом смысле можно го­­ворить об актуальных и по­тенциальных (латентных) традициях). Во-вторых, если тра­ди­ция поддерживает художественную дея­тель­ность, то опыт, пе­редаваемый ею для осуществления этой дея­тель­­ности, дол­жен быть не хаотичным и случайным, а оп­ре­де­лен­ным об­ра­зом организованным. Исторически опыт образует такую струк­­­­туру, которая способна порождать себе подобное. Вот имен­но эта способность порождения подобного задает тра­ди­ции ак­тив­ность, которая, в свою очередь, обеспечивает ей он­тологический ста­­­тус. Традиция напоминает своеобразные мат­рицы для по­сле­дую­­­щей деятельности, защищая и сдер­жи­вая инициативу своей опе­­кой одновременно. Матрицы от­ли­чаются разной степенью ор­га­­низованности структуры. При­мером жестко организованной тра­ди­­ционной структуры яв­ляется канон. Канон – это всегда «ко­ли­чест­­венно-струк­тур­ная модель художественного произведения… прин­­цип конст­руирования известного множества произведений»68. Куль­­­турный канон организован по иерархическому признаку, и это за­­дает ему особую дисциплинарную функцию, делает этот тип тра­ди­­ционной связи более репрезентативным, то­таль­но не­отвра­ти­мым. Эта связь продуктивна в двух случаях: ли­бо в полном раст­во­­рении в каноне и получении от этого удо­вольствия (автором и во­­с­­­принимающим), либо в войне с ним – и получением удо­вольст­вия от взрыва канона.

В режиме любви-ненависти проживало искусство начала прош­­­­ло­­го века – прозрачная, аскетичная графика нео­клас­си­цист­ского тан­­ца Д. Баланчина и язычество «Петрушки» В. Ни­жинского. Канон, как более строгая фигура, приходит на помощь культуре, когда воз­­­никает потребность сохранения тра­диции, тогда он становится «ле­­сами традиции»69. Но леса, как известно, могут подгнивать, и тог­­да традиция из по­бу­ди­тель­ной силы превращается в кон­сер­ва­тив­­ную, а власть ее ощу­щается как репрессивная.

Мы уже отмечали, что онтологический статус прошлое при­­об­­ретает в силу особой интенциональности, пре­вра­щаю­щей опыт в традицию. Прошлый опыт, транслируемый тра­ди­цией, обладает по отношению к новой деятельности ор­га­ни­зационно-прог­рам­ми­рую­­щей способностью. Поскольку сам художественный опыт не­од­­нороден, то традиция может быть всеохватной и вездесущей. Пос­­леднее особенно важно для понимания современной пост­мо­дер­­нистской ситуации, в которой ощущение «где-то я это уже видел или слышал» яв­ляется не отрицательной характеристикой, а про­во­­­кацией, при­зывом получить дополнительное филологическое или ис­­кус­ствоведческое удовольствие.

Традиция представляет собой диахронный срез культуры, но в то же время именно благодаря ей происходит синх­ро­ни­зация куль­тур­­­ного пространства и времени. Временной ас­пект позволяет вы­де­­­лить разные типы традиции. По ве­ли­чи­не промежутка между со­в­ременным и наследуемым тра­ди­ции могут быть «даль­но­дейст­вую­­щими» (глубинными) и «близ­кодействующими». К первым мож­но отнести барочные тра­диции в творчестве И. Бродского, ко вто­рым – поэтические тра­диции В. Маяковского у того же И. Бродс­ко­го.

Время выступает и показателем жизнестойкости тра­ди­ции, в этом случае мы можем говорить о «долгодействующих» и «ко­рот­­кодействующих», актуальных и временно-по­тен­ци­аль­ных тра­ди­­циях.

Традиция обнаруживает себя через отношение. Это от­но­шение вы­­свечивает практически все элементы худо­жест­вен­ной культуры – от памятников и текстов (предметов) до тех­нологий, обнажает (опять-таки за счет программирующей при­­роды) структуры ху­до­жест­­венного сознания (от ин­ди­ви­ду­­ально-мировоззренческого до сти­­левого и жанрового). На­ко­нец, оно (отношение) проясняет по­зи­­цию вос­при­ни­ма­ю­ще­го, предупреждает ситуацию, о которой ког­да-то говорил М. Жванецкий: «Других туфель не видел, наши лучше всех».

Принципиальная несчетность художественного опыта в со­е­ди­­нении с его программирующей природой позволяет го­во­рить о тра­­диции как диспозиционном, ситуативном от­но­ше­нии. Дис­по­зи­ци­о­нность традиции транслирует из­би­ра­тель­ность не только ин­ди­­видуальную, но и социокультурную. Так, Россия в XVIII веке от­­дает предпочтение классицизму и печальная судьба Растрелли то­­му доказательство, но ведь ба­рокко и классицизм в XVII веке в За­­падной Европе были оди­наково полно представлены, России было из чего вы­би­рать. Классицизм одержал победу благодаря своей ми­­ро­воз­зрен­ческой доминанте, его идеологическая доминанта ока­за­­­лась очень кстати.

Диспозиционность традиции гармонично позволяет прош­лому опы­­ту кочевать от центра к периферии и обратно. Ут­ратив до­ми­ни­­рующие позиции, традиции заявляют о себе в маргинальных сло­ях культуры. К примеру, сегодня, в силу ус­тановки постмодерна на то, что «все слова сказаны», мас­со­вая культура, которой от при­­­роды не свойственно чувство не­ловкости, узурпировала право го­­ворить «от чистого сердца прос­тыми словами» «о главном».

Опыт, сохраняемый и транслируемый традицией, при­сутст­вует в явной или неявной императивности. Последнее вы­ступает ос­но­ва­­нием желанного или ненавистного (или то­го и другого), но пос­то­­янного влияния.

Императивность связана и с нормативностью традиции. Как «куль­­тура начинается с правил», так и искусство кон­вен­цио­нально по своей природе. История искусства
ХХ века – это история из­ме­­нения конвенций, история расширения прост­ранства искусства, ис­­тория подчинения не­ху­до­жест­вен­ных зон законам ху­до­жест­вен­ным (это очень хорошо видно на становлении традиций искусства конк­­ретного объекта). Но, прежде чем манифестировать нечто как ис­кусство, объект ма­нифестации должен обладать неким ка­чест­­вом, пусть от­да­ленно, но напоминающим о «другой» ре­аль­нос­ти, ко­торую в силу многотысячелетней традиции мы называем ис­­кус­ст­вом. Вот здесь традиция и выполняет функцию фильтра, по­­ка­зывая пропускные возможности того или иного типа куль­ту­ры. Со­­в­ременный драматург из Франции (как всегда, наша со­­оте­чест­вен­­ница по бывшему СССР) Ясмина Реза в конце прош­лого века на­­писала пьесу «ART», в которой проб­ле­ма­ти­зировала ситуацию кон­­венциональности искусства, рас­ска­зав о конфликте, возникшем на эстетической почве у лю­дей, не имеющих никакого отношения к искусству профес­сио­нально. Двое друзей (Марк и Иван) не могут про­с­тить треть­ему (Сержу) то, что он купил абстрактное полотно за не­малые деньги, на котором нарисовано белое на белом. Его по­­­­купка воспринимается как предательство, надругательство над их дружбой. Два часа сценического времени мы наб­лю­да­ем за борь­­бой традиций, основанных на разных ожиданиях от искусства. Каж­­дый хотел дополнить этот вызывающе бе­лый холст своей вер­си­­ей, исходя либо из фигуративно-сю­жет­ного понимания живописи, ли­­бо из эстетического. В од­ном случае на картине предлагали раз­мес­­тить лыжников, в дру­гом – хотя бы падающий снег. В этой пье­­се искусство пе­ре­ставало быть чем-то факультативным, а сама Яс­­мина Реза пред­ложила позицию, полемизирующую с пониманием ис­­кус­ства как компенсации или психотерапии.

Художественные нормы наиболее подвижны в отличие от дру­гих культурных норм. Их вариативность следует из при­ро­ды самой ху­­дожественной информации, которая пред­став­ле­на как поле воз­мож­­ностей, не всегда артикулируемых, за­час­тую гипотетических. Ху­­­дожественные нормы при­сутст­ву­ют в практике искусства им­ма­­нентно. В свое время Игорь Стра­винский обращал внимание на то, что «художник чувст­ву­ет свое наследство как «хватку» очень креп­­ких щипцов»70. Впрочем, и К.Маркс когда-то предупреждал о тра­­дициях, тяготеющих над умами живых в виде кошмаров.

Не только начинающий, но и зрелый художник часто ока­зы­­ва­ет­­ся не субъектом, а объектом культуры. Происходит лю­бо­пытный про­­цесс, когда творец выступает объектом по от­но­шению к тра­ди­­ции («не написал, случилось так») и в то же вре­мя только тра­ди­­ция выдает «вид на жительство», «про­пи­сывает» художника в про­ст­ранстве культуры как пол­но­власт­ного субъекта. Но если граж­данст­­во в демократическом об­ществе сулит определенные права и свободы, то в ху­до­жест­венном пространстве все гораздо про­ти­во­­речивее. Ху­дож­ник (в идеале) – не обыватель, который гарантом сво­­его счастья выбирает действующую конституцию и избранного собст­­­венноручно президента. Желая стабильности, он, как из­­вест­но, от нее и бежит, оправдывая свое бегство желанием пре­одолеть «страх влияния».

Назвав так свою книгу, Х. Блум как раз и обращает вни­ма­ние на сюжетные коллизии (иногда и трагические), в ко­то­рых участвуют ху­­дожник и традиция. Традиция в культуре и искусстве ам­би­ва­лент­­на. «Нависая» над художником, вы­сту­пая в качестве онтоло­ги­­­ческого, т.е. активного бе­зо­т­но­си­тельно к активности любого дру­­­­гого субъекта, традиция власт­но врывается в его жизнь, но эта власть и ужасна, и не­обходима. «Чтобы стать художником, на­­­­­до чувствовать этот оке­ан традиции», – замечает


Х. Блум71. Страх перед он­то­ло­ги­ческим присутствием традиции Х. Блум срав­ни­­вает со стра­хом перед Потопом или перед Отцом.

Блум дает психоаналитическую трактовку тотальности тра­­ди­­ции. Онтологичность традиции можно понимать как не­­от­вра­ти­мость бессознательного, ибо «поэтический отец при­с­ваивается в “оно”»72. Тогда традиция должна порождать чувст­во вины – за­дол­жен­­ности перед культурой, а сама при­ни­мать ипостась боли, ведь «ис­­тинная история поэзии – это ис­тория о поэтах, как поэтах, стра­даю­­щих от других поэтов»73.

Но не только «оно» может присваивать себе власть тра­ди­­ции, в определенных историко-культурных периодах ее не прочь забрать и «сверх-я». В пространстве культуры создаются спе­­циальные инс­ти­­­туциональные образования в виде ака­де­мий, творческих союзов и отделов ЦК, четко определяющих ко­личество и качество на­сле­ду­е­­мого опыта. В таких культурах, как классицизм или советский то­­­талитаризм, нормативность тра­диции усиливалась за счет орг­вы­­водов специальных ве­домств. Именно в таких жестких си­туа­ци­­ях культура спасала се­бя, раздваиваясь на официальную и ан­де­г­раундную, культуру цент­ра и маргинальную.

Будучи самовластным субъектом, культура задает нам (те­лу и сознанию) место существования в ней. Суждение на тему по­зиции «вне-находимости» по отношению к культуре от­но­сит­ся к разряду ги­­потетических. Художник оказывается не толь­ко в силовом поле куль­­туры вообще, но и художественной куль­туры, властно ука­зы­ваю­­щей ему место, предлагающей язык, правила высказывания и т.п. Знание о многообразии ху­дожественного опыта и не­об­хо­ди­мость реально быть про­пи­санным только в одном месте дают ху­дож­­нику основание чувст­вовать себя маргиналом. Ху­до­жест­вен­ная марги­наль­ность не выбрасывает творца из культуры, ибо тра­ди­­ция и ока­зывается той силой, которая присутствует и в центре, и на обочине, поддерживая культурный гомеостаз.

Вытесненные из центра, маргинальные традиции какое-то вре­мя не участвуют в проектах центра, но именно в мар­ги­нальных сло­­ях культуры происходит внутрикультурный диа­лог, в котором встре­­чаются традиция и эксперимент. Если и говорить о по­бу­ди­тель­­ной функции традиции, то она наи­бо­лее отчетливо проявляется на пространстве культурных ок­ра­ин. К примеру, сциентистски ок­ра­­шенная в 70–80-х гг. прош­лого столетия отечественная офи­ци­а­ль­­­­­ная культура тща­тель­но скрывала мифологические до­ми­нан­ты идео­­логии. Ми­фо­логическое сознание изучалось толь­ко эт­но­гра­фа­­ми и фи­ло­софами. Отечественный кон­цеп­туа­лизм и рождался как де­ми­фологизация идеологического соз­на­ния посредством тра­ди­­­ций мифологического способа освоения мира. Фигура Д.А. При­­го­­ва здесь достаточно репрезентативна. Хорошо из­вест­на его вер­сия возникновения Москвы, изложенная в цик­ле «Москва и моск­ви­­чи». Автор сознательно использует как пря­мые аллюзии (Москва – Рим), так и традиционное мифо­ло­гическое время, обращенное в прош­­лое.
«Когда Москва еще была волчицей

И бегала лесами Подмосковья …»


«Когда на этом месте Древний Рим

Законы утверждал и государства,

То москвичи в сенат ходили в тогах…»
«Когда по миру шли повальные аресты

И раскулачиванье шло и геноцид,

То спасшиеся разные евреи,

И русские, и немцы, и китайцы,

Тайком в леса бежали Подмосковья

И основали город там Москву…»74


Рассматривая концептуалистские практики, ставшие се­год­ня на­следием, мы можем перефразировать известные сло­ва об ан­тич­ной мифологии. Традиции мифологизации стали со­держанием и почвой постмодернистского дискурса.

Взаимосвязь доминантных и периферийных процессов в куль­ту­ре сопоставима с взаимодействием сознания и под­соз­нания в пси­хике. Традиции доминирующей культуры под­дер­живают свою власть институционально, а подсознание он­тологично без по­сред­ни­ков, поэтому вытесненные на пе­ри­­ферию традиции продолжают власт­вовать, как и их соседи.

Если мы принимаем во внимание программирующие спо­­соб­нос­ти традиции в целом, то именно маргинальные тра­диции, в силу сво­ей вытесненности, обладают большей ак­тивностью. Ясно, что не все потенции «окраинных» тра­ди­­ций будут ре­али­зо­ва­ны. Как за­мечает Т. Шехтер, исследуя мар­гинальный статус ху­до­жест­вен­ной культуры, новое ху­до­жест­венное качество об­ра­зу­ется «в раз­ломе культуры… в раз­ры­вах сложившейся системы свя­зей, на кра­ях утративших ре­а­ни­мирующую силу явлений ис­кус­ства … в на­иболее ис­тон­чен­ных ее слоях и участках, почти не под­вергаемых стро­го­му генетическому контролю»75.

Влияние, на каком бы сегменте культуры оно ни воз­ни­ка­ло, пред­полагает не только страх, но и сознательное или не­осознанное про­­тивостояние, приводящее, по словам


Х. Блу­ма, к «ин­тел­лек­ту­аль­­ному ревизионизму». Таким об­ра­зом, «…история пло­до­твор­но­­го… влияния, которое следует счи­тать ведущей традицией за­пад­­ной поэзии со времен Воз­рож­дения, – это история страха и са­мо­­сохраняющей ка­ри­ка­ту­ры, искажения, извращения, пред­на­ме­рен­­ного ре­ви­зио­низ­ма, без которого современная поэзия не су­щест­ву­­ет»76.

Негативизм по отношению к традиции связан не только с ее не­­посредственным содержанием, но и с культурным кон­текс­том, ее породившим и вскармливающим. К примеру, ког­да речь идет о филь­­ме, сделанном в традициях американского ки­но, то происходит от­­сылка не столько к языковым осо­бен­нос­тям, хотя под­ра­зу­ме­ва­ют­­ся и мощные спецэффекты, и круп­ные планы, и динамичный па­­норамный показ, ставшие ви­зитной карточкой американской ки­но­­индустрии не­за­ви­си­мо от студии, будь то «ХХ век – Фокс» или «Ко­­ламбия», – сколь­ко к специфическому мироотношению, в основе ко­­то­ро­го – установки на победу, успех, обязательное разрешение про­­­тиворечий. Так, при всей интригующей завязке фильма «Аро­мат жен­­щины», позитивный исход предполагался и осу­щест­вился. Ге­рой Аль Пачино не мог не прийти на помощь сво­ему юному другу, не мог не выступить с блистательной за­щитной речью в кол­лед­же. В этом контексте со­вер­шен­но по­нятно, почему американская ки­­но­академия не­до­люб­ливает фон Триера: американские критики не мо­гут пе­ре­ступить ими же созданный барьер канонов. В «Тан­цую­­щей в темноте» Триер произвел ревизию всех традиционно аме­­ри­­канских ценностных установок – на успех, на доб­ро­же­­ла­тель­ность и добрососедство, на справедливое пра­во­су­дие, наконец, на «hap­­py end». Единственным завоеванием, вы­державшим ре­ви­зи­о­нист­с­кое испытание режиссера, ос­та­ет­ся ху­дожест­вен­но-эс­те­ти­чес­­кое изобретение Америки – мю­зикл, жанр прин­ци­пиально ус­лов­­ный и развлекательный. Ко­неч­но, было бы не совсем спра­вед­ли­­во не вспомнить о таких аме­риканских ре­жиссерах, как С. Кра­мер, А. Пенн, давших жест­кую критику аме­риканской жизни, но это как раз не ма­ги­стральная тра­ди­ция американского кино.

Осознание власти традиции переживается очень по-раз­но­­му. Бо­­лезненный страх – не единственная реакция на он­то­­логичность тра­­диции. Возможно осознанное принятие он­то­­логического статуса тра­­диции как необходимого фун­да­мен­та и инструмента творчества. Та­­­кую умеренную здравую по­зи­­цию высказал в недавнем ин­тер­вью английский писатель Джон Фаулз: «Всю жизнь я примерно оди­на­­­ково относился ко всем многочисленным литературным теориям и пи­са­тельс­ким воззрениям… Я старался сделать их частью себя, но никогда не позволял им захватить меня целиком»77. Еще бо­лее ра­­дикально аналогичную мысль высказал ранее Поль Ва­лери: «Нет ничего более личностного, более органичного, не­жели пи­та­ть­­ся другими. Но нужно их переварить. Лев со­сто­ит из пе­ре­ва­рен­­ной баранины»78.

Традиция, выполняя функцию культурной памяти, сама име­ет де­­ло с субъектами, обреченными помнить. Ф. Ницше в работе «О поль­зе и вреде истории для жизни» вос­про­из­во­дит притчу о мол­ча па­­сущемся на воле стаде и отношении к не­му человека.


С од­ной сто­роны, человек испытывает чувст­во гордости перед жи­вот­ными, но, с другой, – завидует им, так как они – воплощение жиз­ни в чис­том виде. На вопрос, по­чему животное молчит о своем счастье, жи­вотное ги­по­те­ти­чески должно ответить так: «Это про­ис­ходит по­тому, что я сей­час же забываю то, что хочу сказать, но тут оно за­бывает и этот ответ и молчит»79.

Итак, человечество обречено на память. Как заметил Поль Ва­­­­лери, «человеческий прогресс властно потребовал изо­бре­те­ния ме­­тодов консервации»80. Процесс памяти сопряжен с про­­ти­во­по­лож­­ным процессом – процессом забывания. Ла­тент­ный способ су­­ществования традиций, передвижение их на периферийные зоны куль­­туры как раз и обслуживают этот про­цесс. Процессы памяти и забывания носят вероятностный ха­рактер, но некоторые утраты мож­­но предвидеть и объ­яс­нить. Возьмем, к примеру, жанр клас­си­­ческого романа, сфор­ми­ровавшийся в XIX веке (о памяти жанра в свое время много пи­сал М.М. Бахтин), который сегодня явно не в фаворе. Клас­си­ческий роман удовлетворял любознательность и «уте­­шал пред­ставлением об умопостигаемом мире»81. Сегодня эта прос­ветительская традиция ушла на периферию культуры, в пер­­­­вую очередь – в массовую культуру с ее эн­цик­ло­пе­дич­ностью и справочным характером. Другим узурпатором ро­ман­ной тра­ди­ции стал Интернет. Как остроумно заметил


А. Ге­нис, «уступив Ин­­­тернету самую легкую часть своего тру­да – просвещать чи­та­те­­­ля, роман остался без работы»82.

Онтологичность как власть чаще всего сегодня ма­ни­фес­ти­­ру­­­ет себя в языковом пространстве культуры. Речь идет да­же не о чужих традициях, а о преследовании собственного язы­ка и при­е­­­мов. Известно, что язык искусства не имеет раз и навсегда за­дан­­­ного словаря. Языковые средства работают в режиме ин­тер­ва­­ла значений, их информационные воз­мож­нос­­ти не ис­чер­пы­ва­ют­­ся в едином акте использования. Най­ден­­ные приемы «пре­сле­ду­­ют» художника даже тогда, когда он работает в пространстве дру­­гого вида искусства. Так, Анд­рей Тарковский, поставив «Бориса Го­­дунова»


М.П. Му­сорг­с­ко­го на сцене Ковент-Гардена, принес в те­­атральную ре­жис­су­ру языковые традиции кино. Любимый им ас­­социативный мон­таж оживает на новом сценическом про­странст­ве. Изо­бра­зительным лейтмотивом оперы стало появление на го­ри­­­зонте сцены фигуры мальчика. Его мерцающая фигурка – это и ма­­териализация сна Гришки Отрепьева, и до­ка­за­тельст­во Пимена, и причина сумасшествия Бориса, и просто взгляд со стороны на рус­­скую историю. Спектакль строился как по­кад­ровая запись, изо­бра­­зительный объем достигался рит­мич­но повторяющимся кадром с отроком.

Рефлексивное отношение к традиции открывает мно­го­об­­раз­ней­­шие способы работы по ее освоению. Здесь уместно при­вести раз­­мышления Ницше о трех родах воззрений на прош­лое – мо­ну­мен­­тальном, антикварном и критическом83. Мо­нументальное воз­зре­­ние идеализирует традиции. Такое от­ношение позитивно в оп­ре­­деленных границах: оно дает ра­дость переживания великого и на­­дежду, что нечто, по­я­вив­шись один раз, может возродиться сно­ва. Но это от­но­ше­ние вредит самому прошлому, ибо предполагает ми­­фо­ло­ги­за­цию одного явления при полном вытеснении мно­го­об­ра­­зия культуры. Так, сталинская культура тяготела к мо­ну­мен­таль­­­ному типу отношения, отсюда и «большой стиль», и не­сколь­ко филь­­мов, но великих, и особый пиетет перед балетом и т.п.

Антикварная позиция предполагает отношение к прош­ло­му как му­­­зею. Ницше опасается такого отношения и считает его ма­ло­про­­­дуктивным, ибо для философа «философии жиз­ни» порождение жиз­­­ни важнее только лишь ее сохранения. Мо­дернизм впос­ледст­вии разовьет это недоверие ан­ти­квар­ной установке на культуру, взяв за основу идею вечного об­нов­­ления. Однако постмодернизм пред­­ложит временную от­сроч­­ку старению и смерти в виде игры. И хотя после двух ми­­ровых войн антикварная позиция вполне умест­­на, Ницше был, как всегда, прозорлив. Часто вырванные из кон­­текста ве­­щи, идеи, ценности превращаются в пустые формы, о ко­­то­­рых рассказала Татьяна Толстая в романе «Кысь». Тра­ги­ко­мич­­­­на фигура местного антиквара, помнящего, что и как было до взры­­ва, Никиты Ивановича, поставившего на Страстном па­мятник Пуш­­кину, сокрушающегося, что люди «привязали ве­ревку, вешают на певца свободы белье!»84.

Наконец, третья, а по Ницше – самая продуктивная ус­та­нов­ка – кри­­тическая. Исходя из нее «всякое прошлое достойно то­го, что­бы быть осужденным, ибо таковы уж все челове­чес­кие дела…»85. Гу­­манизм этой позиции заключается в том, что не некто конкретный име­­ет право на отбор, «не спра­вед­ли­вость здесь творит суд, и не ми­­лость диктует приговор, но толь­ко жизнь, как некая темная, вле­ку­­щая, ненасытно и страст­но сама себя ищущая сила»86. В этой дра­­матичной схватке прош­лого и настоящего сталкиваются два он­­тологических ос­но­вания – жизни и культуры.

В истории культуры, в том числе и художественной, са­мо­­чувст­вие традиции было различным. Ясно, что в ар­хаи­чес­кой древности власть ее была тотальной и никого это не сму­щало. Если мы об­ра­­тимся к сегодняшней ситуации, то ее мож­но охарактеризовать как эпоху, ориентированную на бу­ду­щее, эпоху бесконечных про­ек­­тов (слово «проект» заменило да­же словосочетание «худо­жест­вен­­ное произведение»). Ре­прес­сивно теперь не прошлое, а будущее. В этой ситуации тра­диция приобретает статус ссылки или ги­пер­ссыл­­ки. В ин­фор­мационном обществе традиция утрачивает свою он­­то­ло­гич­ность, превращаясь, в лучшем случае, в антиквариат. Вре­­мя не придает ценности прошлому, прошлое – это товар, ко­то­­рый под­­лежит обмену.

Технологические возможности, подпитывающие эру си­му­­­ляк­ров, создают любопытные психологические состояния, ког­­да воз­ни­­­кает полное ощущение, что предшественники под­ражали тебе, а не наоборот. Сегодняшний подсвеченный Па­риж как бы сходит с картин импрессионистов, но ведь в ре­альности этого быть не мог­­ло! Герои фильма «Влюбленный Шек­спир» говорят языком Шекс­­пира, которого в реальности еще не было! И оказывается прав Поль Валери, который, в свою очередь, не мог видеть фильма «Влюб­­ленный Шекс­пир», когда заметил: «Шекспир никогда не су­щест­­вовал, и я со­жалею, что его пьесы помечены именем»87.

Утрачивая непосредственное чувство жизни, до­вольст­ву­ясь ко­­пиями без оригинала, кофе без кофеина и вир­ту­аль­ны­ми парт­не­ра­­ми без любви, мы надеемся на искусство, ко­то­рое являет свою власть конкретно, непосредственно и чувст­венно. Транслируя прош­лый опыт, искусство дарит нам празд­ник воспоминания, ибо «луч­шее в нас, быть может, унас­ле­довано от чувств прежних эпох, ко­­торые теперь уж вряд ли доступны нам непосредственно…»88.

И. М. Лисовец



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет