Дьюма-Ки (Duma Key)



бет19/32
Дата22.02.2016
өлшемі2.62 Mb.
#193
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   32


ii


У входной двери, в узкой, но уютной полоске тени, падающей на тротуар в четверть третьего пополудни, стоял десяток стульев. Шесть стариков сидели на них, наблюдая за автомобилями, проезжающими по Адалия-стрит. Тут же был и Джек, но он не смотрел на автомобили и не восхищался проходящими мимо женщинами. Привалившись к розовой колонне, он читал «Науку похорон для чайников».[141] Едва увидев меня, Джек заложил страницу, закрыл книгу и поднялся.

— Удачный выбор для этого штата. — Я указал на книгу. Обложку украшало фирменное для этой серии изображение «ботаника» с вытаращенными глазами.

— Я должен думать о карьере, — ответил он. — А судя по тому, как у вас идут дела, боюсь, эта моя работа скоро закончится.

— Не торопи меня. — Я пощупал карман, чтобы убедиться, что пузырёк с таблетками аспирина при мне. Убедился.

— Если честно, именно это я и собираюсь сделать.

— Тебе нужно быть в другом месте? — Я, прихрамывая, вышел за Джеком на солнце. Разом навалилась жара. Весна уже пришла на западное побережье Флориды, но здесь она задерживается только на чашечку кофе, прежде чем отправиться на север, где её ждёт основная работа.

— Нет, но вас в четыре часа ждёт доктор Хэдлок в Сарасоте. Думаю, мы успеем, если не застрянем в пробке.

Я взял Джека за плечо.

— Врач Элизабет? О чём ты говоришь?

— Вам нужно пройти диспансеризацию. Прошёл слух, что вы с ней затянули, босс.

— Это работа Уайрмана, — пробормотал я, прошёлся рукой по волосам. — Уайрмана, который ненавидит врачей. Я никогда не пойду у него на поводу. Ты — мой свидетель, Джек. Я никогда…

— Он ни при чём. И предупредил, что именно это я от вас и услышу. — Джек потянул меня за собой. — Пойдёмте, пойдёмте, если мы хотим приехать вовремя, нельзя терять ни минуты.

— Кто? Если Уайрман не договаривался о приёме у врача, то кто?

— Ваш другой друг. Здоровенный и чёрный. Он мне понравился, абсолютно клёвый мужик.

Мы уже добрались до «малибу», и Джек открыл дверцу со стороны пассажирского сиденья, но какие-то мгновения я стоял и смотрел на него, будто громом поражённый.

— Кеймен?

— Он самый. Они с доктором Хэдлоком беседовали на приёме после вашей лекции, и доктор Кеймен выразил свою озабоченность тем, что вы не прошли диспансеризацию, хотя и обещали. Доктор Хэдлок тут же предложил свои услуги.

— Предложил, — повторил я.

Джек кивнул, улыбаясь яркому флоридскому солнечному свету. Потрясающе юный, с зажатой под мышкой «Наукой похорон для чайников» в канареечно-жёлтой обложке.

— Хэдлок и Кеймен, они не могут допустить, чтобы что-то произошло с таким замечательным, только что открытым талантом. И, если на то пошло, я полностью с ними согласен.

— Джек, благодарности у меня полные штаны. Он рассмеялся.

— С вами не соскучишься, Эдгар.

— Из этого следует, что я тоже клёвый?

— Не то слово. Садитесь, и давайте проскочим мост, пока ещё есть такая возможность.




iii


Так уж получилось, но мы прибыли в приёмную доктора Хэдлока на Бинева-роуд минута в минуту. Теорема Фримантла «Ожидание под дверьми» гласит: «фактическое время начала приёма равняется назначенному плюс тридцать минут», но на этот раз я был приятно удивлён. Секретарь-регистратор назвала мою фамилию уже в десять минут пятого и проводила в весёленький кабинет, где по левую руку я увидел плакат с сердцем, утопающем в жиру, а справа — с почерневшими лёгкими курильщика. Лишь таблица проверки зрения прямо по курсу не вызывала неприятных эмоций, хотя я мог разглядеть только шесть верхних строчек.

Вошла медсестра, сунула мне термометр под язык, посчитала пульс, надела на руку манжету тонометра, надула, посмотрела на результат. Когда я спросил медсестру, буду ли жить, она сухо улыбнулась и ответила: «Всё в норме». Потом взяла у меня кровь и отправила в туалет с пластиковым стаканчиком. Поминая Кеймена недобрыми словами, я расстегнул ширинку. Однорукий мужчина может сдать мочу на анализ, но вероятность малоприятного инцидента сильно увеличивается.

Когда я вернулся в смотровую, медсёстры уже не было, а на столе лежала папка с моей фамилией. Рядом — красная ручка. Культю пронзила резкая боль. Не отдавая себе отчёта в том, что делаю, я взял ручку и сунул в карман брюк. В нагрудном кармане у меня была синяя ручка «Бик». Я достал её и положил на место красной.

«И что ты собираешься сказать, когда она вернётся? — спросил я себя. — Что прилетала Фея ручек и решила одну заменить другой?»

Но прежде чем я успел ответить на этот вопрос (и решить для себя, а с чего это я украл красную ручку?), вошёл доктор Хэдлок и протянул руку. Левую… то есть ту, которая в моём случае становилась правой. И я почувствовал, что теперь, после расставания с доктором Принсайпом, бородатым неврологом, он нравится мне гораздо больше. Лет шестидесяти, полноватый, с щёточкой седых усов и приятными манерами. Он велел мне раздеться до трусов, осмотрел правую ногу и бок, понажимал в нескольких местах, спрашивая о болевых ощущениях. Полюбопытствовал, принимаю ли я болеутоляющие, удивился, узнав, что я обхожусь аспирином.

— Я хочу осмотреть вашу культю, — продолжил он. — Не возражаете?

— Пожалуйста. Только осторожно.

— Не беспокойтесь.

Я сидел, положив левую руку на голое левое бедро, тогда как доктор Хэдлок одной рукой взялся за моё правое плечо, а пальцами второй обхватил культю. Седьмая строчка таблицы для проверки зрения гласила: «БОГСКОЗАЛ». Я задался вопросом, что же такое сказал Бог?

Откуда-то издалека я ощутил лёгкое сдавливание.

— Больно?

— Нет.


— Ладно. Вниз, пожалуйста, не смотрите, только прямо перед собой. Вы чувствуете мою руку?

— Не очень. Слабо. Нажатие, — отозвался я. Боль действительно отсутствовала. Почему бы и нет? Рука, которой больше не было, заполучила своё (ручка уже лежала в моём кармане) и снова уснула.

— А теперь, Эдгар? Можно мне называть вас Эдгаром?

— Хоть горшком назовите, только в печку не ставьте. То же самое. Нажатие. Лёгкое.

— Теперь можете посмотреть.

Я посмотрел. Одна рука доктора лежала на моём плече, но вторая была в стороне. Не касалась культи. — Ой!

— Ничего особенного. Фантомные ощущения — обычное дело. Я удивлён скоростью заживания. И отсутствием боли. Культю я сжимал достаточно сильно. Это хорошо. — Он вновь охватил рукой культю и поднял вверх.

— Так больно?

Я почувствовал едва заметную тянущую боль.

— Есть немного.

— Если бы не было, я бы встревожился. — Он отпустил культю. — Пожалуйста, смотрите опять перед собой, хорошо?

Я подчинился и увидел, что сверхважная седьмая строка на офтальмологической таблице — «БОТСНОЭАП». Простой набор букв, ничего особенного.

— Сколькими пальцами я прикасаюсь к вам, Эдгар?

— Не знаю. — Вроде бы он совсем ко мне не прикасался.

— Теперь?

— Не знаю.

— А теперь?

— Тремя. — Он почти добрался до ключицы. И у меня возникла мысль (может, и безумная, но не вызывающая сомнений), что я почувствовал бы его пальцы, прикасающиеся к культе, если бы рисовал, как заведённый. Почувствовал бы его пальцы и ниже. В воздухе. И, думаю, он тоже смог бы почувствовать мою руку… после чего этот добрый доктор, вне всякого сомнения, с криком выбежал бы вон.

Он продолжал осмотр — нога, голова. Послушал сердце, заглянул в глаза, сделал ещё много всего, принятого у врачей. Когда иссяк, велел мне одеться и пройти в конец коридора.

Там меня ждал уютный, изрядно захламлённый кабинет. Хэдлок сидел за столом, откинувшись на спинку стула. На одной стене висели фотографии. Как я догадался, жены, детей и внуков доктора, но не только. На некоторых он пожимал руку Джорджу Бушу-первому и Мори Повичу[142] (по мне, интеллектуально равным друг другу), а одна запечатлела его с бодрой и красивой Элизабет Истлейк. Они держали в руках теннисные ракетки. Корт я узнал. Их сфотографировали в «Эль Паласио».

— Полагаю, вам хочется вернуться на Дьюму и прилечь, разгрузить бедро? — спросил Хэдлок. — Уверен, к этому часу оно должно болеть, и готов спорить, оно жутко донимает вас в сырую погоду. Если вам нужен рецепт на перкоцет или вико-дин…

— Нет, мне хватает аспирина, — ответил я. Сумев отказаться от сильных обезболивающих, я не собирался к ним возвращаться, болело бедро или нет.

— Просто удивительно, что вы сумели восстановиться до такой степени. Думаю, мне нет нужды говорить, как вам повезло. Вы могли до конца жизни просидеть в инвалидном кресле и скорее всего дули бы в соломинку, чтобы привести его в движение.

— Мне повезло в том, что я вообще остался жив, — уточнил я. — Если я правильно понимаю, ничего ужасного вы не нашли.

— У меня ещё нет анализов крови и мочи, но пока могу сказать, что вы в полном порядке. Я могу назначить вам рентген правой стороны тела и головы, если вас тревожат какие-то симптомы, но…

— Меня ничего не тревожит. — Кое-что меня всё-таки тревожило, но эти симптомы рентген бы не выявил. Как и причины, их вызывающие.

Хэдлок кивнул.

— Я так тщательно осматривал вашу культю, потому что вы не пользуетесь протезом. Подумал, может, у вас повышенная чувствительность. Или воспалён шов. Но всё хорошо.

— Я просто ещё не созрел для протеза.

— Вот и отлично. Даже лучше, чем отлично. Учитывая, какие у вас успехи. Как говорится, не чини то, что не сломано. Ваши картины… они потрясающие. С нетерпением жду выставки в «Скотто». Я возьму с собой жену. Она уже в предвкушении.

— Это здорово. Спасибо вам. — Прозвучало банально даже для моих ушей, но я ещё не знал, как реагировать на такие комплименты.

— И так уж вышло, что именно вы платите за пребывание в «Салмон-Пойнт». Грустно и смешно. Долгие годы — вы должны это знать — Элизабет приберегала этот дом для художников. Потом заболела и позволила сдавать, как и любой другой, хотя настояла на минимальном сроке аренды в три месяца. Больше — пожалуйста. Не хотела, чтобы в этом доме устраивали вечеринки весенние туристы. Доме, в котором жили легендарные Сальвадор Дали и Джеймс Бама.[143]

— Не могу поставить ей это в вину. Место особенное.

— Да, но мало кто из знаменитых художников создал там что-то выдающееся. А потом появляется скромный, обычный арендатор, строитель из Миннесоты, восстанавливающийся после несчастного случая, и… Элизабет, должно быть, очень довольна.

— Как говорят в строительном бизнесе, это вы хватили через край, мистер Хэдлок.

— Джин, — поправил он меня. — И люди, которые слушали вашу лекцию, так не думают. Вы выступили прекрасно. Я только сожалею, что Элизабет при этом не присутствовала. Она бы гордилась собой.

— Может, ей удастся приехать на открытие выставки? Джин Хэдлок покачал головой, очень медленно.

— Я в этом сомневаюсь. Она боролась с Альцгеймером изо всех сил, но наступает момент, когда болезнь просто берёт верх. Не потому что пациент слаб, просто таково его физическое состояние. Это как рассеянный склероз. Или рак. Едва проявляются первые симптомы — обычно это потеря краткосрочной памяти, — часы начинают отсчёт. Похоже, время Элизабет на исходе, о чём я очень сожалею. И я понимаю, как и большинство ваших слушателей, что вся эта суета вам не по нутру…

— Будьте уверены.

— …но если бы Элизабет попала на выставку, она бы так радовалась за вас! Я знаю её большую часть своей жизни и могу сказать, что она взяла бы под контроль всё, включая развешивание картин.

— Хотелось бы мне встретиться с ней в те годы.

— Удивительная женщина. Ей было сорок пять, а мне двадцать, когда мы выиграли микст на любительском теннисном турнире в клубе «Колония» на Лонгбоут-Ки. Я как раз приехал на каникулы из колледжа. Кубок всё ещё у меня. Думаю, и она где-нибудь хранит свой.

Его слова напомнили мне фразу: «Вы её найдёте, я уверена». Но прежде чем я успел подумать, откуда она взялась, в голову пришла другая мысль. Связанная с тем, о чём шла речь сегодня.

— Доктор Хэдлок… Джин… Элизабет писала красками? Или рисовала карандашом?

— Элизабет? Никогда, — и он улыбнулся.

— Вы в этом так уверены.

Это точно. Я спросил её однажды и хорошо помню тот случай. В город с лекцией приехал Норман Рокуэлл. Он не остановился в вашем доме, предпочёл «Ритц». Норман Рокуэлл — трубка и всё такое! — Джин Хэдлок покачал головой, теперь он широко улыбался. — Господи, какой поднялся шум, какие были крики, когда Художественный совет объявил о приезде мистера «Сэтедэй ивнинг пост».[144] Идея принадлежала Элизабет, и ей нравился весь этот ажиотаж. Говорили, что желающих послушать лекцию хватит, чтобы заполнить стадион Гриффина на Бен-Хилл… — Он заметил недоумение на моём лице. — Флоридский университет. Болото, откуда живыми выползают только «Аллигаторы».

— Если вы говорите о футболе, то мой интерес начинается «Викингами» и заканчивается «Упаковщиками».[145]

— Дело в том, что я спросил Элизабет о её способностях как художника по ходу всей этой шумихи. И нужно сказать, на Ро-куэлла народ пришёл, причём не в аудиторию Гелдбарта, а в Городской центр. Элизабет рассмеялась и ответила, что она едва сможет нарисовать человечка из палочек и кружочков. Она ещё воспользовалась спортивной метафорой, вот почему я, вероятно, подумал об «Аллигаторах». Сказала, что она такая же, как и многие богатые выпускники колледжа, только её интересует живопись, а не футбол. Она сказала: «Если не можешь быть спортсменом, дорогой, тогда поддерживай спорт. И если не можешь быть художником, корми их, заботься о них, обеспечь место, где они могли бы укрыться от дождя». Но талант к живописи? Нет, нет и нет.

Я хотел рассказать ему об Эгги Уинтерборн, подруге Мэри Айр. Потом прикоснулся к красной ручке в моём кармане и решил, что не стоит. Решил, что хочу совсем другого: вернуться на Дьюма-Ки и рисовать. Картина «Девочка и корабль № 8» была самой грандиозной и смелой из всего цикла, самой большой и самой сложной, и я её уже практически закончил.

Я встал и протянул руку.

— Спасибо вам за всё.

— Пустяки. Если вы передумаете, и вам потребуются болеутоляющие посильнее…



iv


Разводной мост на Дьюма-Ки подняли, чтобы пропустить в сторону Залива дорогую игрушку какого-то богача. Сидя за рулём «малибу», Джек восхищённо смотрел на девушку в зелёном бикини, которая загорала на палубе. Радиоприёмник был настроен на волну «Кости». Закончилось рекламное объявление салона, торгующего мотоциклами (на «Кости» обычно рекламировали продажу мотоциклов и услуги по ипотеке), группа «Who» заиграла «Magic Bus». Культя зачесалась, начала зудеть. Зуд медленно усиливался и распространялся вниз. Я чуть прибавил звука. Потом сунул руку в карман и достал ручку. Не синюю, не чёрную; она была красной. Повертел её в лучах заходящего солнца. Открыл крышку бардачка, порылся внутри.

— Помочь что-то найти, босс?

— Нет. Поглядывай вон на ту крошку. Я справлюсь сам.

Я вытащил купон на бесплатный «Чекере НАСКАР бургер» («Ты должен есть!» — гласила надпись на купоне). Перевернул. На обратной стороне текста не было. Я работал быстро, не думая. Закончил ещё походу песни. Под маленькой картинкой написал пять печатных букв. Сама картинка напоминала те завитушки, которые я рисовал в другой жизни, разговаривая (обычно с каким-нибудь кретином) по телефону. Пять букв: «ПЕРСЕ» — название моего загадочного корабля. Только я не был уверен, как именно нужно произносить это слово. Я бы поставил ударение на втором слоге, но тогда слово звучало бы почти как «Персей», а я считал, что следовало ограничиться «персе».

— Что это? — спросил Джек, глянув на рисунок, а потом сам же и ответил: — Маленькая красная корзина для пикника. Симпатично. А почему Персей?

— Надо говорить — персе.

— Как скажете, босс.

Шлагбаум у въезда на мост поднялся, и Джек покатил на Дьюма-Ки.

Я смотрел на маленькую красную корзину для пикника (только думал, что её следует называть плетёнкой, раз уж изготовили её из сплетённых ивовых прутьев) и гадал, почему она кажется мне такой знакомой. Потом до меня дошло, что знакома мне не сама корзина, а фраза о ней. В ту ночь, когда я привёз Уайрмана из Мемориальной больницы Сарасоты, Элизабет сказала: «Поищите корзинку для пикника няни Такой-то». Это было в последний вечер, когда я видел Элизабет в compos mentis,[146] теперь я это осознавал. «Она на чердаке. Она красная». И: «Вы её найдёте, я уверена». И: «Они внутри». Только когда я спросил, о чём она говорит, она мне ответить уже не смогла. Здравый ум её покинул.

«Она на чердаке. Она красная».

— Само собой, — сказал я. — Всё у нас красное.

— Что, Эдгар?

— Ничего. — Я смотрел на украденную ручку. — Просто размышляю вслух.



v


Картину «Девочка и корабль № 8» (последнюю из цикла, я в этом практически не сомневался) я закончил, но всё-таки стоял перед ней, разглядывая в лучах заходящего солнца. Рубашку я снял. «Кость» транслировала «Copperhead Road». Над этой картиной я работал дольше, чем над любой другой (начал осознавать, что в ней слились все предыдущие), и она нервировала. Поэтому всякий раз, прервав работу, я занавешивал картину простынёй. Теперь, окидывая её, как я надеялся, беспристрастным взглядом, я осознал: нервировала — не то слово; эта картина просто ужасала. Ты словно всматривался в обезумевший разум.

И, возможно, я её ещё недоделал. Конечно, на ней нашлось бы место для красной корзинки для пикника. Я мог повесить её на бушприт «Персе». Действительно. Почему бы нет? На этой чёртовой картине хватало фигур и вещей. Всегда нашлось бы место ещё для одной.

Я протянул кисть, окунул её в краску (подошла бы и кровь), и тут зазвонил телефон. Я мог бы не реагировать (не отреагировал бы, если б находился в рисовальном трансе), но решил, что это не тот случай. Корзина для пикника была лишь мелким нюансом, одним из многих. Поэтому я положил кисть и взял трубку. Звонил Уайрман, очень взволнованный.

— Сегодня она пришла в себя, Эдгар! После полудня! Возможно, это ничего не значит, я пытаюсь не тешить себя ложными надеждами, но раньше такое уже случалось: сначала один ясный период, потом второй, третий, они сливаются, и она становится сама собой, хотя бы на время.

— Она знает, кто она? Где находится?

— Сейчас нет, но полчаса назад, где-то в половине шестого, знала и кто она, и кто я. Послушай, мучачо… она сама прикурила свою чёртову сигарету!

— Я обязательно сообщу об этом министру здравоохранения США, — ответил я, но подумал, что в половине шестого мы с Джеком как раз стояли у разведённого моста. Примерно в то время, когда я почувствовал необходимость рисовать.

— Кроме сигареты ей чего-то хотелось?

— Она попросила поесть. А перед этим — подкатить её к Фарфоровой деревне. Хотела заняться статуэтками, Эдгар! Ты помнишь, когда такое случалось в последний раз?

Я помнил. И радовался тому, что у моего друга такой счастливый взволнованный голос.

— Когда мы прибыли туда, ей уже стало хуже. Она огляделась и спросила, где Перси? Сказала, что ей нужна Перси, что Перси пора отправляться в жестянку.

Я посмотрел на мою картину. На мой корабль. Теперь он был моим, всё так. Моим «Персе». Я облизнул губы, которые вдруг загрубели. Такими они были, когда я впервые пришёл в себя после несчастного случая. Когда мне даже не удавалось вспомнить, кто я. Вы знаете, как это странно? Вспоминать о том, как забывал — всё равно что смотреть в бесконечный коридор с зеркалами.

— Которая из них Перси?

— Если б я знал! Когда она хочет, чтобы я бросил жестянку в пруд, она всегда кладёт туда статуэтку-женщину. Обычно пастушку с отбитым лицом.

— Она сказала что-нибудь ещё?

— Попросила принести еду, я же тебе говорил. Томатного супа. И персиков. К тому времени она уже перестала смотреть на статуэтки, в голове у неё всё спуталось.

У неё всё спуталось в голове, потому что она не увидела Перси? Или «Персе»? Может… но если у неё когда-то и был фарфоровый корабль, я его никогда не видел. Я подумал (и не в первый раз), что Персе — подозрительное слово. Не вызывающее доверия. Постоянно меняющееся.

— В какой-то момент она сказала мне, что стол течёт.

— Он действительно потёк?

Короткая пауза. Затем он сказал, совсем невесело:

— Мы хотим посмеяться за счёт Уайрмана, дорогой амиго?

— Нет, мне любопытно. Что она сказала? Только точно.

— Я тебе уже говорил. «Стол течёт». Но её статуэтки, если ты вдруг не заметил, стоят на деревянном столе, а не на водяном матрасе.

— Успокойся. Не растеряй хорошие мысли.

— Я пытаюсь, но должен сказать, ты излишне увлёкся этой разговорной игрой, Эдстер.

— Не называй меня Эдстер, звучит, как коллекционный «форд». Ты принёс ей суп, и она… что? Опять потеряла связь с реальностью?

— В значительной степени — да. Сбросила пару статуэток на пол. Лошадь и девушку-ковбоя. Они разбились. — Уайрман тяжело вздохнул.

— Она сказала «Стол течёт» до того, как попросила принести еду, или после?

— До, после, какое это имеет значение?

— Не знаю, — честно признался я. — Так когда?

— Думаю, до. Да, до. Потом она ко всему потеряла интерес, даже забыла, что жестянку нужно в несчётный раз бросить в пруд. Я принёс суп в её любимой кружке, но Элизабет оттолкнула кружку так резко, что выплеснула суп на свою бедную руку. По-моему, она этого даже не почувствовала. Эдгар, почему ты задаёшь всё эти вопросы? Ты что-то знаешь? — Он кружил по комнате с прижатым к уху сотовым телефоном. Я буквально видел это.

— Ничего. Шарю в темноте, ничего больше.

— Да? И какой рукой?

Я запнулся, но мы прошли вместе долгий путь и столько пережили, что лгать я не мог, пусть правда и тянула на безумие.

— Правой.

— Хорошо. Хорошо, Эдгар. Мне бы хотелось знать, что происходит, вот и всё. А что-то происходит, это точно.

— Может, ты и прав. Как она теперь?

— Спит. А я тебе помешал. Ты работаешь.

— Нет. — Я отбросил кисть. — Думаю, картина закончена, и, пожалуй, на какое-то время с живописью я завязываю. Отныне и до выставки я буду только гулять и собирать ракушки.

— Похвальные мысли, но не думаю, что у тебя получится. Ты же трудоголик.

— Ты ошибаешься.

— Ладно, ошибаюсь. Мне не впервой. Собираешься завтра к нам заглянуть? Вдруг она придёт в себя? Хотелось бы, чтобы это произошло при тебе.

— Обязательно приду. Может, покидаем теннисные мячи.

— Я с удовольствием.

— Уайрман, вот что ещё. Элизабет когда-нибудь рисовала? Уайрман рассмеялся.

— Кто знает? Я спросил её однажды, и она ответила, что едва сможет нарисовать человечков из палочек и кружочков. Сказала, что её интерес к живописи такой же, как у некоторых богатых выпускников колледжа к футболу или баскетболу. Ещё пошутила об этом…

— «Если не можешь быть спортсменом, дорогой, тогда поддерживай спорт».

— Точно. Откуда ты знаешь?

— Старая присказка, — ответил я. — До завтра.

Я положил трубку, постоял, наблюдая, как вечерний свет поджигает закат над Заливом. Закат, рисовать который у меня не было ни малейшего желания. То же самое она сказала Джину Хэдлоку. И я не сомневался, спроси я других, не раз и не два услышал бы: «Она ответила, что едва сможет нарисовать человечка из палочек и кружочков. Сказала, если не можешь быть спортсменом, тогда поддерживай спорт». Почему? Потому что честный человек иной раз может попасть впросак, тогда как опытный лгун никогда не меняет своей версии.

Я не спросил Уайрмана о красной корзинке для пикника, но решил, что ничего страшного. Если она на чердаке «Эль Паласио», то будет там и завтра, и послезавтра. Я сказал себе, что время ещё есть. Разумеется, мы всегда так себе говорим. Представить не можем, что время истекает, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе этого представить.

С нарастающей неприязнью я посмотрел на «Девочку и корабль № 8» и набросил на картину простыню. Красная корзинка для пикника на бушприте так и не появилась. Я больше не прикоснулся кистью к этой картине, последнему безумному потомку моего первого рисунка, сделанного в «Розовой громаде», который я назвал «Здрасьте». «№ 8», возможно, стала лучшим моим творением, но, так уж сложилось, об этой картине я практически забыл. До самой выставки. Зато потом уже не забывал никогда.




vi


Корзинка для пикника.

Чёртова красная корзинка для пикника, заполненная её рисунками.

Она просто преследует меня.

Даже теперь, четыре года спустя, я продолжаю игру «что-если», гадая, в какой степени всё изменилось бы, если б я отложил в сторону все остальное и сосредоточился на поисках корзинки. Она нашлась (её отыскал Джек Кантори), но было уже слишком поздно.

А может (полной уверенности у меня нет), ничего бы не изменилось, потому что некая сила уже пришла в движение, и на Дьюма-Ки, и в голове Эдгара Фримантла. Могу я сказать, что эта сила привела меня на Дьюма-Ки? Нет. Могу сказать, что не приводила? Нет, этого я тоже сказать не могу. Но когда март сменился апрелем, сила эта набрала ход и украдкой начала расширять зону воздействия. Эта корзинка.

Проклятая корзинка для пикника. Она была красной!




vii


Надежды Уайрмана, что Элизабет начнёт восстанавливать связь с реальностью, не оправдались. Она сидела в инвалидном кресле, что-то бормоча себе под нос, время от времени требовала сигарету надтреснутым криком стареющего попугая. Уайрман нанял Энн-Мэри Уистлер, из «Частного центра ухода за больными», и теперь она приходила и помогала ему четыре дня в неделю. Энн-Мэри сняла с плеч Уайрмана немалую часть забот, но легче ему не стало: сердце щемило по-прежнему.

Но я если это и замечал, то лишь краем глаза. Один апрельский день сменялся другим, таким же солнечным и жарким. И под жарой я подразумевал не только температуру воздуха.

После публикации интервью Мэри Айр я стал местной знаменитостью. В Сарасоте всегда был спрос на художника. Особенно на художника, который раньше строил банки, а теперь повернулся спиной к мамоне. А уж однорукому художнику ярчайшего таланта цены просто не было. Дарио и Джимми организовали ещё несколько интервью, включая съёмку на «Шестом канале». Из их сарасотской студии я вышел с жуткой головной болью и подаренной мне наклейкой на бампер «ШЕСТОЙ КАНАЛ — ПОГОДА СОЛНЕЧНОГО БЕРЕГА». Я прилепил её на козлы, рядом с надписью «ЗЛЫЕ СОБАКИ». Не спрашивайте меня почему.

Ещё я занимался организационными вопросами встречи и расселения гостей. Уайрман к тому времени был слишком занят, пытаясь убедить Элизабет глотать что-нибудь более существенное, чем сигаретный дым. С Пэм я говорил каждые два-три дня, сверяя список гостей из Миннесоты и маршруты тех, кто прилетал из других мест. Илзе звонила дважды. Веселье в её голосе показалось мне натужным, но я мог и ошибаться. Мои попытки выяснить что-либо о её любовной жизни вежливо, но твёрдо пресекались. Звонила Мелинда — спросить, какая у меня окружность головы. Когда я полюбопытствовал, зачем ей это нужно, она ушла от ответа. Пятнадцатью минутами позже, когда дочь положила трубку, я всё понял: она и её французский бойфренд действительно собирались купить мне этот чёртов берет. Я расхохотался.

Репортёр «АП» из Тампы приехал в Сарасоту. Хотел приехать на Дьюму, но мне претила даже мысль о том, что какой-то репортёр будет бродить по «Розовой громаде» и слушать разговоры ракушек, которые я уже привык считать своими. Так что интервью он взял у меня в галерее «Скотто», а приехавший с ним фотограф сделал фотографии трёх специально отобранных для этой цели полотен: «Розы, вырастающие из ракушек», «Закат с софорой» и «Дьюма-роуд». Я был в футболке с надписью на груди «Рыбный ресторан „Кейси-Ки“», и эту мою фотографию (с культёй в рукаве и повёрнутой козырьком назад бейсболкой на голове) увидела вся страна. После этого телефон взорвался. Анжел позвонил и говорил двадцать минут. В какой-то момент он заявил, что всегда знал: это во мне есть. «Что?» — спросил я. «Дерьмо, босс», — и мы хохотали как безумцы. Позвонила Кэти Грин. Я услышал всё о её новом бойфренде (тот ещё тип!) и о новом комплексе лечебной гимнастики, который пациент может выполнять самостоятельно (это потрясающе!). Я рассказал ей о том, как Кеймен внезапно появился на лекции и спас меня от позора. К концу нашего разговора она плакала и говорила, что у неё никогда не было такого мужественного, вернувшегося практически с того света пациента. Потом сказала, что при встрече заставит меня улечься на пол и сделать пятьдесят подъёмов. В довершение всего доктор Тодд Джеймисон, стараниями которого я не превратился на всю оставшуюся жизнь в человекобрюкву, прислал мне бутылку шампанского и открытку с надписью: «Мне не терпится увидеть Вашу выставку».

Если бы Уайрман предложил мне пари и поставил на то, что я заскучаю и возьму в руки кисть, он бы проиграл. Когда я не готовился к знаменательному событию моей жизни, то гулял, читал или спал. Я сказал ему об этом в один из тех редких апрельских дней, когда после полудня мы сидели вместе под полосатым зонтом у края мостков «Эль Паласио» и пили зелёный чай. До выставки оставалось меньше недели.

— Я рад, — прокомментировал он. — Тебе требовался отдых.

— А что можно сказать о тебе, Уайрман? Как ты?

— Не очень, но я буду жить… Глория Гейнор,[147] тысяча девятьсот семьдесят восьмой год. Грустно, в этом всё дело. — Он вздохнул. — Я её потеряю. Я обманываю себя, говорю, что ей станет лучше, но… я её потеряю. Это не Джулия и Эсмеральда, слава Богу, но всё равно тяжело.

— Сожалею, что всё так вышло. — Я накрыл его руку своей. — И с ней, и с тобой.

— Спасибо. — Он посмотрел на волны. — Иногда я думаю, что она никогда не умрёт.

— Никогда?

— Вот именно. Я думаю, что за ней придут Морж и Плотник. Просто уведут её с собой, как увели доверчивых Устриц. Уведут по берегу. Ты помнишь, что говорит Морж?

Я покачал головой.

— «Мой друг, их заставлять спешить отнюдь мы не должны. Проделав столь тяжёлый путь, они утомлены». — Он провёл рукой по лицу. — Посмотри на меня, мучачо. Я плачу, как Морж. Ну разве не глупость?

— Нет, — ответил я.

— Мне ненавистна сама мысль, что на этот раз она ушла навсегда, что лучшая её часть уже ушла по берегу с Моржом и Плотником, и остался только жирный, старый кусок плоти, который ещё не забыл, как дышать.

Я промолчал. Он вновь вытер глаза и шумно, со всхлипами, вдохнул.

— Я попытался что-нибудь найти по Джону Истлейку, выяснить, как утонули две его дочери, что произошло потом… помнишь, ты просил меня об этом?

Я просил, но так давно, что на тот момент просьба моя потеряла всякую актуальность. И вот что теперь я думаю: что-то хотело от меня именно такого отношения.

— Я порылся в Интернете и нашёл достаточно много. Статьи из старых газет, несколько воспоминаний очевидцев, которые они сочли необходимым вывесить в Сети. Один текст озаглавлен — и не думай, что я фантазирую, мучачо, — «Лодочные прогулки и пчелиный воск; девичество в Нокомисе». Автор — Стефани Уайдер Грейвел-Миллер.

— Похоже, она совершила долгое путешествие по волне памяти.

— Это точно. Она пишет о счастливых неграх, собирающих апельсины и мелодичными голосами поющих простые песни, восхваляющие Господа.

— Насколько я понимаю, случилось это до появления Джей-Зета.[148]

— И тут ты прав. Но это ещё не всё. Я поговорил с Крисом Шэннингтоном, он живёт на Кейси-Ки, ты наверняка его видел. Колоритный такой старичок, ходит везде с сучковатой тростью из древовидного вереска и в большой соломенной шляпе. Его отец, Эллис Шэннингтон, работал садовником у Джона Истлейка. По словам Криса, именно Эллис отвёз Марию и Ханну, старших сестёр Элизабет, в школу Брейдена дней через десять после того, как утонули близняшки. Он сказал: «У этих деток сердце кровью обливалось из-за-а своих ма-а-леньких сестричек».

Южный выговор старика Уайрман скопировал очень неплохо, и я почему-то вновь подумал о Морже и Плотнике, шагающих по берегу с маленькими Устрицами. Сам я чётко помнил лишь ту часть стихотворения, где Плотник говорит им, что они отлично прогулялись, но, разумеется, Устрицы ответить не могли, потому что их съели, всех до одной.

— Хочешь послушать, что я раскопал? — спросил Уайрман.

— А у тебя есть время?

— Конечно. Энн-Мэри на посту до семи часов, хотя, из практических соображений, мы с ней ухаживаем за Элизабет на пару. Почему бы нам не пойти в дом? У меня всё собрано в папку. Не так чтобы много, но по крайней мере есть одна фотография, на которую стоит взглянуть. Крис Шэннингтон держал её в коробке с бумагами отца. Я прогулялся с ним в публичную библиотеку Кейси-Ки и скопировал её. — Он помолчал. — Это фотография «Гнезда цапли».

— Ты хочешь сказать, каким этот дом был тогда?

Мы уже шагали по мосткам, но тут Уайрман остановился.

— Нет, амиго, ты не понял. Я говорю о первом «Гнезде цапли». «Эль Паласио» — второе «Гнездо». Построенное через двадцать пять лет после того, как утонули маленькие девочки. К тому времени состояние Джона Истлейка с десяти или двадцати миллионов увеличилось до ста пятидесяти. А то и больше. Война — доходный бизнес. Инвестируй своего сына.

— Лозунг Движения против войны во Вьетнаме. Тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. Часто использовался в паре с другим лозунгом: «Мужчина нужен женщине, как рыбе — велосипед».

— Молодец, амиго! — Уайрман махнул рукой в сторону буйной растительности, которая покрывала остров к югу от нас. — Первое «Гнездо цапли» находилось там. Мир еше был молод, и ласты шлёпали по воде: пуп-уп-дуп.

Я подумал о Мэри Айр, не выпившей, а уже крепко набравшейся, о её словах: «Только один дом. Построенный на небольшом возвышении ближе к южной оконечности, он не очень-то отличался от тех домов, которые можно увидеть на экскурсии по старинным особнякам Чарлстона или Мобайла».

— И что с ним сталось? — спросил я.

— Насколько мне известно, ничего, — ответил Уайрман. — Его оставили во власти времени, которое несёт с собой упадок. Когда Джон Истлейк потерял надежду найти тела близняшек, он распрощался с Дьюма-Ки. Расплатился со своими работниками, собрал вещи, усадил трёх оставшихся дочерей в «роллс-ройс» — у него действительно был «роллс-ройс» — и уехал. «Роман, не написанный Скоттом Фицджеральдом», — вот что сказал Крис Шэннингтон. Он также сказал, что Истлейку не было покоя, пока Элизабет вновь не привезла его сюда.

— Ты думаешь, Шэннингтон действительно что-то знает, или это история, которую он рассказывал столько раз, что сам в неё поверил?

— Quien sabe? — Уайрман вновь остановился, указал на южную часть Дьюма-Ки. — Никаких джунглей там не было. Из первого дома ты мог видеть материк, с материка — дом. Насколько я знаю, амиго, дом по-прежнему там. Или то, что от него осталось. Стоит и гниёт. — Он протянул руку к двери на кухню и посмотрел на меня без тени улыбки. — Вот что надо бы нарисовать, не так ли? Корабль-призрак на суше.

— Возможно, — согласился я. — Возможно, надо.




viii


Он повёл меня в библиотеку, с рыцарскими доспехами в углу и музейной коллекцией оружия на стене. Рядом с телефонным аппаратом лежала папка с надписью «ДЖОН ИСТЛЕЙК, „ГНЕЗДО ЦАПЛИ“» на лицевой стороне. Уайрман открыл папку, достал фотографию. Изображённый на ней дом, конечно же, напоминал тот, в котором мы сейчас находились. В архитектуре безошибочно угадывалось сходство, свойственное, скажем, двоюродным братьям. Но в одном эти здания кардинально отличались, и потому похожесть (дома явно строились по одному проекту, с одинаковой крышей из ярко-оранжевой желобчатой черепицы) эту разницу только выпячивала.

Нынешний «Дворец» скрывался от мира за высокой стеной, которая лишь в одном месте прерывалась воротами — не было даже служебного въезда. Прекрасный внутренний двор видели лишь считанные люди, помимо Уайрмана, Энн-Мэри, девушки, чистившей бассейн, и садовника, приезжавшего дважды в неделю. Двор этот напоминал тело красотки, скрытое бесформенной одеждой.

Первое «Гнездо цапли» было другим. Как и фарфоровый особняк Элизабет, этот мог похвастаться шестью колоннами и просторной, приглашающей подняться на неё верандой. К особняку вела широкая дугообразная подъездная дорожка, прорезающая два акра лужайки. Усыпанная не гравием, как сказала Мэри, а дроблёными розовыми ракушками. Первый дом Истлейков говорил миру: «Добро пожаловать». Его наследник — «Эль Паласио» — не пускал на порог. Илзе заметила это сразу, как и я, но в тот день мы увидели особняк с дороги. С тех пор мнение моё изменилось, и по веской причине: я привык к тому, чтобы смотреть на гасиенду с берега. Подходя к ней с незащищённой стороны.

Первое «Гнездо цапли» было также выше, три этажа по фронтону, четыре — в задней части, поэтому (если особняк действительно стоял на небольшом холме, как говорила Мэри), с верхнего этажа люди могли любоваться захватывающей дух круговой панорамой: Залив, материк, Кейси-Ки и Дон-Педро-Айленд. Не самый плохой вариант. Но лужайка выглядела неухоженной, неопрятной. По обе стороны дома в ряду пальм, сгибающихся под ветром, как гавайские танцовщицы, зияли прорехи. Я присмотрелся и увидел, что некоторые окна на верхних этажах заколочены. И крыша выглядела как-то странно. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять почему. Над восточной частью крыши высилась труба. Над западной — отсутствовала, хотя ей полагалось там быть.

— Дом сфотографировали после их отъезда? — спросил я. Уайрман покачал головой.

— По словам Шэннингтона, фотографию сделали в марте 1927 года, до того, как утонули девочки, когда все были счастливы и здоровы. Ты видишь не обветшание — это разрушения, нанесённые ураганом. «Элис».

— Которой из них?

— Официально сезон ураганов начинается здесь пятнадцатого июня и длится около пяти месяцев. Внесезонные ураганы с тропическими ливнями и сильным ветром… для старожилов все они — «Элис». Как «Ураган „Элис“».[149] Это такая шутка.

— Ты выдумываешь.

— Отнюдь. «Эстер» — сильнейший ураган двадцать шестого года — обошёл Дьюму стороной, а вот «Элис» двадцать седьмого прошёлся по острову. Потом ударил по материку и затопил Глейдс. Урон, который ты видишь на фотографии, — следствие урагана. Если на то пошло, урон незначительный. Несколько пальм вырваны из земли, вскопана лужайка, кое-где выбиты окна. Но, с другой стороны, последствия урагана ощущаются и теперь. Потому что не вызывает сомнений, что именно «Элис» привела и к смерти близняшек, Тесси и Лауры, и ко всему остальному. Включая и наше с тобой появление на Дьюме.

— Объясни.

— Вот это помнишь?

Уайрман достал из папки вторую фотографию, и, конечно же, я её помнил. Её увеличенная копия висела на лестничной площадке второго этажа. Эта, в силу размеров, была более резкой. Семья Истлейк в сборе, во главе с Джоном Истлейком, одетым в чёрный купальный костюм. Выглядел он, как голливудский актёр второго разряда, обычно снимающийся в детективах и приключенческих фильмах. Элизабет пухлой попкой сидела на одной его руке. Во второй Джон держал гарпунный пистолет, маску и трубку для дыхания.

— Если судить по Элизабет, я бы сказал, что фотографию сделали году в двадцать пятом, — заметил Уайрман. — Выглядит она годика на два с небольшим. Адриане… — он постучал пальцем по старшей дочери, — …может быть от семнадцати до тридцати четырёх. Ты согласен?

Действительно, семнадцатилетняя, и со всеми присущими женщине округлостями; это видно сразу, пусть на ней купальник-который-скрывает-практически-всё.

— У неё уже надуто-капризное лицо, на котором написано: я-хочу-быть-где-нибудь-ещё, — продолжил Уайрман. — Даже интересно, так ли удивился её отец, когда она сбежала с каким-то его менеджером. И не обрадовался ли он в глубине души её побегу? — Он вновь скопировал выговор Криса Шэннингтона: — Убежа-ать в А-атла-анту с ма-альчиком в га-алстуке и светоза-ащитном козырьке, — и тут же заговорил обычным голосом. Похоже, Уайрмана действительно печалила смерть девочек, пусть и случилось это более восьмидесяти лет тому назад. — Она и её новоиспечённый муж вернулись, но к тому времени оставалось только разыскивать тела.

Я коснулся пальцем сурового лица чернокожей няни.

— А это кто?

— Мельда или Тильда, а может, прости Господи, Гекуба, если послушать Криса Шэннингтона. Его отец знал её имя, а Крис уже не помнит.

— Красивые браслеты.

Уайрман без особого интереса посмотрел на фотографию. — Я тебе верю.

— Может, Джон Истлейк спал с ней, — предположил я. — Может, браслеты — маленький подарок.

— Quien sabe? Богатый вдовец, молодая женщина… такое случается.

Я постучал пальцем по корзинке для пикника, которую молодая чернокожая женщина держала обеими руками, словно корзина весила немало. Возникало ощущение, что там не только сандвичи… может, и целая курица, а ещё — несколько бутылок пива для старого господина… чтобы утолить жажду после целого для, проведённого на воде и под водой.

— Какого цвета корзина? Тёмно-коричневая? Или красная? Уайрман как-то странно на меня посмотрел.

— Фотография чёрно-белая, трудно сказать.

— Расскажи мне, как ураган привёл к смерти девочек?

Он вновь открыл папку и протянул мне давнюю газетную заметку.

С сопровождающим её фотоснимком.

— Из «Венис гондольер», номер от 28 марта 1927 года. Саму информацию я нашёл в Сети. Джек Кантори позвонил в редакцию, уговорил кого-то сделать ксерокопию и прислать мне по факсу. Между прочим, Джек — просто чудо.

— Кто ж с этим спорит? — Я всмотрелся в фотоснимок. — Кто эти девочки? Нет… не говори. Слева от него — Мария. По правую руку — Ханна.

— Ставлю тебе пять с плюсом. Ханна — которая с грудью. В двадцать седьмом ей исполнилось четырнадцать.

Мы несколько секунд молча смотрели на факс. Распечатка файла, полученного по электронной почте, выглядела бы получше. Чёрные вертикальные полосы раздражали, некоторые буквы расплывались, но заголовок выглядел достаточно чётким: «ШТОРМ ОТКРЫВАЕТ СОКРОВИЩА НЫРЯЛЬЩИКУ-ЛЮБИТЕЛЮ».
И на фотоснимке я мог многое разглядеть. Линия волос на лбу Джона поднялась выше. В качестве компенсации увеличилась длина усов, тут Истлейк мог соперничать с моржом. И хотя чёрный купальный костюм остался прежним, он трещал по всем швам… и лопнул под одной рукой, как мне показалось, хотя в этом я мог и ошибиться: чёткости всё-таки не хватало. Джон Истлейк определённо набрал жирка между 1925 и 1927 годами (будь он актёром, ему пришлось бы отказаться от десертов и чаще бывать в тренажёрном зале, чтобы и дальше получать роли). В девочках, что стояли рядом с ним, сексуальность проступала не так явно, как в их старшей сестре (одного взгляда на Адриану хватало, чтобы в голову полезли мысли о том, как неплохо поваляться с ней на сеновале, а у этих двух хотелось спросить, сделали они домашнее задание или нет), но они были симпатичными, пусть ещё и не расцвели полностью, и на их лицах читалось радостное волнение. Это точно.

Потому что на песке перед ними лежали сокровища.

— Я не могу разглядеть, что это, — пожаловался я. — Очень уж нечёткий факс.

— На столе лежит лупа, но я сэкономлю тебе время. — Уайрман взял ручку, воспользовался ею как указкой. — Это медицинский пузырёк, а это — мушкетная пуля… так сказал Истлейк репортёру. Мария положила руку на сапог… или то, что осталось от сапога. Рядом с сапогом…

— Очки, — вставил я. — И… цепочка на шею.

— Согласно заметке, это браслет. Точно не знаю. Могу поклясться, что это металлическая петля, покрытая толстым налётом то ли ржавчины, то ли грязи. Но старшая девочка определённо держит серёжку в вытянутой руке.

Я пробежал взглядом заметку. Помимо сфотографированных вещей, Истлейк нашёл различную столовую утварь… четыре чашки, по его словам, «в итальянском стиле»… таган… ящик с шестерёнками (чем бы это ни было)… и множество гвоздей. Он также нашёл половину фарфорового человечка. На фотографии его не было, во всяком случае, я не увидел. В заметке говорилось, что Истлейк пятнадцать лет плавал под водой среди разрушающихся рифов к западу от Дьюмы. Иногда охотился, а чаще — просто отдыхал, любуясь подводным миром. Он сказал, что мусора на дне попадалось много, но интереса ничто не вызывало. Он сказал, что «Элис» подняла очень уж сильные волны, которые сдвинули массу песка между рифами и островом и обнажили, по его словам, «захоронение».

— Кораблекрушение он не упомянул, — сказал я.

— Нет, — кивнул Уайрман. — Никакого корабля не было. Его не нашёл ни он, ни десятки людей, которые помогали ему в поиске тел девочек. Только мусор. Они нашли бы корабль, если б он был. К юго-западу от Дьюмы глубина не превышает двадцати пяти футов на всём участке от острова до рифа Китта. Вода и сейчас достаточно чистая, а тогда была как бирюзовое стекло.

— Высказывались какие-нибудь версии насчёт появления подводной свалки?

— Конечно. Наиболее распространённая говорит о том, что некое судно, невесть как попавшее сюда сто, двести или триста лет тому назад, взорвалось, вывалив на дно содержимое трюма. А может, команда выбрасывала за борт всё, что попадалось под руку, чтобы корабль остался на плаву. После шторма они подлатали свою посудину и поплыли дальше. Этим можно объяснить тот факт, что Истлейк нашёл множество вещей, но ничего ценного. Сокровища, должно быть, остались на корабле.

— И риф не отломил бы киль корабля, который заплыл сюда в восемнадцатом веке? Или в семнадцатом?

Уайрман пожал плечами.

— Крис Шэннингтон говорит, что никто не знает, каким был риф Китта даже сто пятьдесят лет тому назад.

Я посмотрел на лежащую на песке добычу. На улыбающихся девочек. На улыбающегося папочку, которому в скором времени предстояло купить себе новый купальный костюм. И внезапно я решил, что с няней он не спал. Нет. Даже любовница сказала бы ему, что нельзя фотографироваться для газеты в таком старье. Она бы нашла тактичную причину: реальную я видел перед собой, даже после стольких лет, даже с учётом того, что зрение в моём правом глазу восстановилось не полностью. Он слишком разжирел. Только сам он этого не замечал. И дочери не замечали. Любящие глаза не замечают.

Слишком разжирел. И было что-то ещё, не так ли? Некое А, которое требовало обязательного Б.

— Я удивлён, что он вообще рассказал о своей находке, — озвучил я эту мысль. — Если б найти такое сегодня и рассказать по «Шестому каналу», половина населения Флориды слетелась бы сюда на своих катерах и принялась бы шарить по дну металлоискателями в поисках дублонов и золотых песо.

— Да, но тогда была другая Флорида, — ответил Уайрман, и я вспомнил, что те же слова слышал от Мэри Айр. — Джон Истлейк был богатым человеком, Дьюма-Ки — его частным заповедником. А кроме того, не нашлось ни дублонов, ни песо, только старинные вещи, которые мало кого могли заинтересовать, вырытые из песка ураганом, случившимся в неурочное время года. Многие недели он нырял за всем этим добром, разбросанным по дну Залива. Очень неглубоко, по словам Шэннингтона. При отливе мог практически дотянуться до всех этих вещей с поверхности. И, конечно же, он рассчитывал найти что-нибудь ценное. Не думаю, что богатство — это прививка от желания найти клад.

— Нет, — согласился я. — Точно не прививка.

— Няня, должно быть, была с ним, когда он обследовал дно в поисках сокровищ. И три девочки, которые находились в доме: близняшки и Элизабет. Мария и Ханна вернулись в школу Брейдена, старшая сестра сбежала в Атланту. Истлейк и его маленькие дочурки, вероятно, устраивали там пикники.

— Как часто? — Я уже понимал, чем всё закончится.

— Часто. Может, каждый день, пока добыча была самой богатой. Они протоптали тропу от дома к тому месту, которое называлось Тенистый берег. В полумиле от дома.

— Тропу, по которой две жаждущие приключений маленькие девочки могли пойти вдвоём.

— И однажды они пошли. К всеобщей печали. — Уайрман убрал фотографии в папку. — Здесь есть история, мучачо, и, предполагаю, она более захватывающая, чем история о том, как маленькая девочка проглотила стеклянный шарик, но трагедия — всегда трагедия, а если копнуть до самого дна — все трагедии глупы. Будь моя воля, я бы поставил «Сон в летнюю ночь» выше «Гамлета». Любому дураку, у которого не трясутся руки и хорошие лёгкие, по силам построить карточный домик и одним дуновением разрушить его, но только гений может заставить людей смеяться.

Он помолчал, погрузившись в раздумья.

— Вот что, вероятно, случилось. В один из апрельских дней 1927 года, когда Тесси и Лауре полагалось спать, они решили встать, тайком пройти по тропе и поохотиться за сокровищами на Тенистом берегу. Вероятно, они хотели войти в воду только по колено, как ими разрешалось — в одной из газетных заметок цитируется Джон Истлейк, он так и сказал, и Адриана его в этом поддержала.

— Замужняя дочь, которая вернулась.

— Точно. Они с мужем приехали за день или два до официального завершения поисков. Так сказал Шэннингтон. Как бы там ни было, одна из девочек, вероятно, увидела на дне что-то блестящее, чуть дальше от берега, начала барахтаться. Потом…

— Потом вторая сестра попыталась её спасти. — Да, я мог это видеть. Однажды такое случилось с Лин и Илзе, когда они были маленькими. Не близняшки, но три или четыре года золотого детства они практически не разлучались.

Уайрман кивнул.

— И поток их подхватил. По-другому и быть не могло, амиго. Вот почему тела так и не нашли. Вода унесла их далеко-далеко в caldo largo.

Я уже открыл было рот, чтобы спросить, какой поток, когда вспомнил картину Уинслоу Хомера,[150] романтическую, но наполненную мощью: «Подводное течение».

Мы оба подпрыгнули, когда внезапно зажужжал аппарат внутренней связи. Уайрман неловко повернулся, сбросил папку на пол, ксерокопии и факсы разлетелись во все стороны.

— Мистер Уайрман! — раздался голос Энн-Мэри Уистлер. — Мистер Уайрман, вы в доме?

— Да, — ответил он.

— Мистер Уайрман? — Медсестра была явно взволнована. Произнесла, словно про себя: — Господи, да где же вы?

— Грёбаная кнопка, — пробормотал Уайрман, направился к настенному интеркому, чуть ли не бегом. Нажал на кнопку. — Я здесь. Что не так? Что случилось? Она упала?

— Нет! — воскликнула Энн-Мэри. — Она проснулась! Проснулась и пришла в себя! Спрашивает о вас! Вы придёте?

— Тотчас же. — Он повернулся ко мне, улыбаясь во весь рот. — Ты слышал, Эдгар? Пошли! — Он запнулся. — Куда ты смотришь?

— Сюда. — Я показал ему две фотографии Джона Истлейка в купальном костюме: на одной его окружали все дочери, на второй, сделанной двумя годами позже, по бокам стояли Мария и Ханна.

— Сейчас не до них… ты её слышал? Мисс Истлейк вернулась! — Он двинулся к двери. Я положил папку на стол и последовал за ним. Мне удалось связать друг с другом эти фотографии — но только потому, что последние месяцы я совершенствовал умение видеть. Только этим и занимался.

— Уайрман! — позвал я. Он уже миновал главный коридор и половину лестницы. Я хромал как мог быстро, но расстояние между нами только увеличивалось. Он подождал меня, хотя ему явно не терпелось продолжить путь. — Кто сказал ему о «захоронении»?

— Истлейку? Полагаю, он наткнулся на него. Подводное плавание было его хобби.

— Я так не думаю… он давно уже не надевал этот купальный костюм. В начале двадцатых он, возможно, и увлекался подводным плаванием, но где-то с середины тысяча девятьсот двадцать пятого года хобби у него появилось другое — сытные обеды. Так кто ему сказал?

Энн-Мэри вышла из двери в конце коридора второго этажа. И такая улыбка озаряла её лицо (она явно не верила своим глазам), что выглядела медсестра не на сорок, а на двадцать лет.

— Заходите. Это прекрасно…

— Она…

— Да, — донёсся до нас надтреснутый, безошибочно узнаваемый голос Элизабет. — Заходи, Уайрман, и позволь мне увидеть твоё лицо, пока я ещё могу его узнать.




ix


Я остался в коридоре с Энн-Мэри, не зная, как вести себя в такой ситуации. Смотрел на безделушки и на большое старое полотно Фредерика Ремингтона[151] в дальнем конце коридора, изображающее конных индейцев. Потом меня позвал Уайрман. Нетерпеливо, дрожащим от эмоций голосом.

В комнате с задёрнутыми шторами царил сумрак. Тихонько шипел кондиционер: воздух поступал через решётку на потолке. На столике у кровати горела лампа под абажуром из зелёного стекла. Кровать напоминала больничную, половину с изголовьем подняли так, что Элизабет практически сидела. Лампа мягко освещала её, седые волосы падали на розовую ночную рубашку. Уайрман устроился рядом, держа Элизабет за руки. Над кроватью висела единственная в комнате картина: отличная репродукция «Одиннадцати утра» Эдуарда Хоппера, квинтэссенция одиночества у окна, терпеливо ожидающего перемен, любых перемен.

Где-то тикали часы.

Элизабет посмотрела на меня, улыбнулась, и её лицо вызвало у меня три мысли. Они ударили меня, как камни, каждый следующий — тяжелее предыдущего. Первая — как сильно она исхудала. Вторая — какой выглядела усталой. Третья — жить ей осталось недолго.

— Эдуард, — обратилась она ко мне.

— Нет… — начал я, но она подняла руку (плоть повыше локтя висела дряблым снежно-белым мешком), и я тут же замолчал. Потому что пришла четвёртая мысль, и она ударила сильнее всего, словно на меня обрушился не камень, а целый валун. Я смотрел на самого себя. Именно таким видели меня люди, когда я очнулся после несчастного случая, пытаясь собрать воедино разбросанные во все стороны осколки памяти… сокровище, которое в таком нелицеприятном виде тянуло разве что на грязь. Я подумал о том, как забыл имя своей куклы, и уже знал, что последует.

— Я могу это сделать, — сказала она.

— Я знаю, что можете.

— Вы привезли Уайрмана из больницы.

— Да.


— Я так боялась, что они положат его. Я осталась бы одна. Я промолчал.

— Вы Эдмунд? — смиренно спросила она.

— Мисс Истлейк, не утруждайте себя, — мягко вмешался Уайрман. — Это…

— Помолчи, Уайрман, — оборвал я его. — Она может это сделать.

— Вы рисуете.

— Да.


— Вы уже нарисовали корабль?

Что-то странное произошло с моим желудком. Он вроде бы не опустился, а просто исчез, оставив пустоту между сердцем и остальными внутренностями. Колени попытались подогнуться. Металл в бедре вдруг раскалился. Зато по спине пробежал холодок. И начала зудеть ампутированная рука.

— Да, — кивнул я. — И не один раз.

— Вы — Эдгар.

— Да, Элизабет. Я — Эдгар. Рад за вас, милая.

Она улыбнулась. Должно быть, её давно не называли милой.

— Мой разум — скатерть с прожжённой в ней огромной дырой. — Она повернулась к Уайрману. — Muy divertido, si?[152]

— Вам нужно отдохнуть, — ответил он. — Если на то пошло, вам нужно dormir como un tronco.[153]

Она чуть улыбнулась.

— Как бревно. Да. И думаю, когда проснусь, я всё ещё буду здесь. Какое-то время. — Она поднесла его руки к своим губам, поцеловала. — Я люблю тебя, Уайрман.

— И я люблю вас, мисс Истлейк, — искренне ответил он.

— Эдгар?.. Вы — Эдгар?

— А как вы думаете, Элизабет?

— Да, конечно. У вас должна пройти выставка? Об этом мы говорили до того, как я… — Она опустила веки, будто уснула.

— Да, в галерее «Скотто». Вам нужно отдохнуть.

— Она скоро? Ваша выставка?

— Менее чем через неделю.

— Ваши картины… картины с кораблём… они на материке? Мы с Уайрманом переглянулись. Он пожал плечами.

— Да, — ответил я.

— Хорошо. — Элизабет улыбнулась. — Тогда я отдохну. Всё остальное может подождать… пока не пройдёт выставка. Ваш миг славы. Вы их продаёте? Картины с кораблём?

Мы с Уайрманом опять переглянулись. Его взгляд говорил: не расстраивай её.

— Они помечены «НДП». Это значит…

— Я знаю, что это значит, Эдгар. Я вчера не падала с апельсинового дерева. — Её глаза сверкнули, окружённые сетью глубоких морщинок, на лице, помеченном печатью смерти. — Продайте их. Сколько бы их ни было, вы должны продать всё. И как бы трудно вам это ни далось. Продайте их разным людям. Раскидайте по свету. Вы меня понимаете?

— Да.


— Вы это сделаете!

Я не знал, сделаю или нет, но уловил признаки нарастающего возбуждения, свойственного мне самому в не столь уж далёком прошлом.

— Да. — В тот момент я мог пообещать запрыгнуть на Луну в семимильных сапогах, если бы это её успокоило.

— Даже раскиданные по свету они могут оставаться опасными, — прошептала Элизабет, и её голос переполнял ужас.

— Достаточно. — Я погладил её по руке. — Больше не думайте об этом.

— Хорошо. Мы поговорим об этом после вашей выставки. Втроём. У меня прибавится сил… в голове прояснится… и вам, Эдгар, придётся учесть мои слова. У вас есть дочери? Я вроде бы помню, что есть.

— Да, и они останутся на материке со своей матерью. В «Ритце». Всё уже устроено.

Она улыбнулась, но уголки губ тут же опустились. Словно её рот начал таять.

— Уложи меня, Уайрман. Я угодила в трясину… провела там сорок дней и сорок ночей… такие у меня ощущения… я так устала.

Он опустил изголовье кровати, и Энн-Мэри принесла на подносе стакан с каким-то лекарством. Но Элизабет не выпила ни капли: уже отключилась. Над её головой сидела в кресле и вечно смотрела в окно самая одинокая девушка на свете, с лицом упрятанным за занавес волос, в одних только туфельках на босу ногу.




x


А вот ко мне сон в ту ночь долго не шёл — сморил меня только после полуночи. Вода отошла, так что ракушки перестали шептаться. В отличие от голосов в моей голове.

«Другая Флорида, — шептала Мэри Айр. — Тогда была другая Флорида»..

«Продайте их. Сколько бы их ни было, вы должны их продать», — Элизабет, разумеется.

Взрослая Элизабет. Я слышал и другую Элизабет, но, поскольку мне пришлось выдумать её голос, я слышал голос Илзе, каким она говорила в далёком детстве.

«Это сокровище, папочка, — прошептал голос. — Ты сможешь достать его, если наденешь маску и трубку. Я могу показать, где его искать».

«Я нарисовала картину».




xi


Поднялся я с зарёй. Думал, что снова смогу заснуть, но не получилось. Заснул лишь после того, как принял таблетку оксиконтина, одну из считанных, которые оставались у меня, и позвонил в одно место. Проглотил таблетку, набрал номер «Скотто», услышал, понятное дело, голос автоответчика. В такое время в галерее никого и быть не могло. Люди искусства не жаворонки.

Я нажал 11, внутренний номер Дарио Наннуцци, и после звукового сигнала сказал: «Дарио, это Эдгар. Насчёт цикла „Девочка и корабль“ я передумал. Всё-таки я хочу продать все эти картины. Условие лишь одно — онидолжны уйти разным людям, если возможно. Спасибо».

Я положил трубку и вернулся в постель. Полежал минут пятнадцать, наблюдая за лениво вращающимися лопастями потолочного вентилятора и слушая шёпот ракушек. Таблетка действовала, но я не засыпал. И знал почему. Точно знал почему.

Я снова поднялся, прослушал приветственную запись на автоответчике, вновь набрал внутренний номер Дарио. Его голос предложил оставить сообщение после звукового сигнала. «Кроме номера восемь, — добавил я. — Номер восемь по-прежнему НДП».

И почему он НДП?

Не потому, что картина была гениальной, хотя именно так я и думал. И не потому, что, глядя на неё, я словно слушал историю, которую рассказывала самая чёрная часть моего сердца. Причина была в другом: я чувствовал, что-то сохранило мне жизнь, чтобы я нарисовал эту картину, и продать её — всё равно что отречься от моей жизни, забыть всю боль, которую мне пришлось выдержать ради неё.

Да, вот почему.

«Эта картина — моя, Дарио».

Я улёгся в кровать и на этот раз уснул.



Как рисовать картину (VII)



<без заголовка>


Помните, выражение «видеть — значит верить» ставит телегу впереди лошади. Произведение искусства — конкретный артефакт веры и ожидания, воплощение мира, который в противном случае являл бы собой плёнку бессмысленного сознания, растянутую над бездной загадочности. А кроме того, если вы не верите тому, что видите, кто поверит вашим творениям?

Проблемы, возникшие после обнаружения сокровища, имели прямое отношение к вере. Элизабет, при всём её невероятном таланте, была ребёнком, а дети воспринимают веру как данность. Она — часть стандартного набора. И дети, в том числе талантливые дети (особенно талантливые дети), далеко не в полной мере владеют своими способностями. Их разум всё ещё спит, а сон разума рождает чудовищ.

Вот картина, которую я так и не нарисовал:

Неотличимые друг от друга девочки-близняшки, в одинаковых джемперах, только один — красный, с буквой «Л» на груди, а второй — синий, с «Т». Девочки, держась за руки, бегут по тропе, ведущей к Тенистому берегу. Так они называют это место, потому что большую часть дня оно находится в тени Ведьминой скалы. На их пухлых щёчках следы слёз, но они скоро исчезнут: теперь девочки слишком напуганы, чтобы плакать.

Если вы можете поверить в это, тогда вам удастся увидеть и остальное.

Гигантская ворона медленно пролетает над ними, вверх лапами, с распростёртыми крыльями. Обращается к ним голосом папочки.

Ло-Ло падает, ранит колени о ракушки. Тесси поднимает её на ноги. Они бегут. Их пугает не говорящая ворона, которая летает лапами вверх. И не небо, которое из синего вдруг становится закатно-красным — а потом вновь синим. Они боятся преследующей их твари.

Большого мальчика.

Даже с зубами он по-прежнему напоминает забавных лягушек, которых раньше рисовала Либбит, но эта гораздо больше и достаточно реальна, чтобы отбрасывать тень. Достаточно реальна, чтобы вонять и всякий раз сотрясать землю, приземляясь после прыжка. Их много чего пугало после того, как папочка нашёл сокровище, и Либбит говорит, чтобы они не выходили ночью из своей комнаты и даже не выглядывали в окно, но сейчас день, и тварь позади них слишком уж настоящая, чтобы не верить в неё, и она приближается.

В следующий раз падает Тесси, и Ло-Ло поднимает сестру, бросив испуганный взгляд на преследующую их тварь. Тварь окружают танцующие в воздухе насекомые, и иногда она на ходу сжирает кого-то из них. Ло-Ло может видеть Тесси в одном выпученном немигающем глазу. Себя она видит во втором.

Они выскакивают на пляж, жадно хватая ртом воздух, дыхание у них перехватывает, и дальше бежать некуда, кроме как в воду. Но, может, это и есть путь к спасению, потому что в воде корабль — тот самый, который они видели достаточно часто в последние несколько недель. Либбит говорит, что корабль — совсем не то, что видится, но теперь он — белая мечта спасения. Да и всё равно ведь выбора нет. Большой мальчик совсем рядом.

Он вылез из плавательного бассейна, буквально сразу после того, как они закончили играть в свадьбу Ади в Рэмпопо, в детском домике на боковой лужайке (сегодня Ади играла Ло-Ло). Иногда Либбит может заставить этих тварей уйти, что-то нацарапав в своём альбоме, но сейчас Либбит спит: у неё выдалось много тревожных ночей.

Большой мальчик выпрыгивает с тропы на пляж, песок летит во все стороны. Его выпученные глаза смотрят на них. Белое брюхо, набитое зловонными внутренностями, выпирает. Шея пульсирует.

Две девочки (взявшись за руки, они стоят в бурлящей воде, которую папочка называет низким приливом) переглядываются. Потом смотрят на корабль, который покачивается на якоре, со свёрнутыми, сверкающими на солнце парусами. Вроде бы он уже и ближе, словно двинулся им на помощь.

Ло-Ло говорит: «Мы должны».

Тесси говорит: «Но я не умею плавать».

«Ты можешь плавать по-собачьи!»

Большой мальчик прыгает. Они слышат, как брюхо шлёпает при приземлении. Словно чем-то мокрым ударили по воде. Синева уходит с неба, оно расцвечивается красным. Потом — медленно — вновь становится синим. Такой вот выдался день. И разве они не знали, что такой день грядёт? Разве они не видели этого в затравленных глазах Либбит? Няня Мельда знает; даже папочка знает, но он проводит здесь не всё время. Сегодня он в Тампе, и, глядя на зеленовато-белый ужас, который почти их настиг, они знают, что Тампа с тем же успехом может быть на обратной стороне луны. Они могут надеяться только на себя.

Тесси сжимает плечо Ло-Ло холодными пальцами: «А как же течение?»

Но Ло-Ло качает головой: «Течение — это хорошо. Течение поможет нам добраться до корабля».

На разговоры времени больше нет. Лягушкообразная тварь вновь изготавливается к прыжку. И девочки понимают: пусть тварь не может быть настоящей, каким-то образом она — настоящая. Она может их убить. Лучше попытать счастья в воде. Они поворачиваются, по-прежнему держась за руки, и бросаются в воду. Они смотрят на белый корабль, покачивающийся на якоре так близко от них. Конечно же, их поднимут на борт, а потом кто-нибудь воспользуется радио, чтобы связаться с «Гнездом». «Мы выловили парочку русалок, — скажут они. — Может, вы знаете, кто их потерял?»

Течение разделяет их руки. Оно не знает жалости, и Ло-Ло тонет первой, потому что яростнее с ним сражается. Тесси слышит, как сестра выкрикивает два слова. Сначала призыв о помощи, потом, смирившись с неизбежным, её имя.

Тем временем течение тащит Тесси к кораблю и одновременно поддерживает её на плаву. Несколько чудесных мгновений создаётся ощущение, что она плывёт на маленьком плоту, а собачье бултыхание придаёт ей скорости. А потом, перед тем как более холодная вода поднимается из глубины и охватывает её лодыжки, она видит, что корабль превращается в…

Вот картина, которую я рисовал не один раз, а снова, снова и снова:

Белизна корпуса не исчезает; она всасывается внутрь, как кровь, отливающая от щёк перепуганного человека. Корабль теперь совсем другой: канаты обтрёпаны, краски выцвели, стёкла в окнах кормовой каюты разбиты. На палубе мусор перекатывается с кормы на нос и обратно. И так было всегда. Просто Тесси ничего этого не видела. Теперь видит.

Теперь верит.

Кто-то появляется на палубе. Подползает к поручню, смотрит сверху на девочку. Сутулящаяся фигура в красном одеянии с капюшоном. Волосы (возможно, и не волосы) влажными патлами обрамляют сливающееся с капюшоном лицо. Жёлтые руки хватаются за растрескавшееся гниющее дерево. Фигура медленно поднимается.

И машет рукой девочке, которая скоро ИСЧЕЗНЕТ.

Потом фигура говорит: «Иди ко мне, дитя».

И утопающая Тесси Истлейк думает: «Это ЖЕНЩИНА».

Она уходит под воду. Чувствует ли она, как ещё тёплые руки, руки только что умершей сестры, хватают её за ноги и тащат вниз?

Да, разумеется. Разумеется, она чувствует. Верить — также и чувствовать. Вам это скажет любой художник.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет