Глава 2 «Возвращение»
Жавшийся у входа старик насторожился: этого имени ему раньше на Севастопольской слышать не приходилось. Не имя даже, а кличка – как и у него самого - никакого, разумеется, не Гомера, а самого заурядного Николая Ивановича, нареченного именем греческого мифотворца уже тут, на станции, за свою неуемную любовь ко всяческим историям и слухам.
…«Ваш новый бригадир», - сказал полковник дозорным, с хмурым любопытством оглядывавшим плечистого новичка в кевларе и тяжелом шлеме. Тот, пренебрегая этикетом, равнодушно отвернулся от них: туннель и укрепления, похоже, интересовали его куда больше, чем вверенные ему люди. Подошедшим знакомиться подчиненным протянутую руку сдавил, но сам представляться не стал. Молча кивал, запоминая очередное прозвище, и пыхал в лицо синей папиросной гарью, обозначая дистанцию. В тени приподнятого забрала мертвенно, тускло поблескивал изуродованный глаз-бойница. Настаивать никто из них ни тогда, ни позже так и не отважился, и вот уже два месяца его называли просто «бригадиром». Решили, что станция раскошелилась на одного из тех дорогостоящих наемников, что вполне обходятся без прошлого и без имени.
Хантер.
Гомер беззвучно пожевал странное слово на губах. Больше подходит для среднеазиатской овчарки, чем для человека. Он тихонько сам себе улыбнулся: надо же, помнит еще, что были такие собаки. Откуда это все в голове берется? Бойцовая порода, с куцым обрубленным хвостом и срезанными под самый череп ушами. Ничего лишнего.
А имя, если повторять его про себя долго, начинало казаться неуловимо знакомым. Где же он мог слышать его раньше? Влекомое бесконечным потоком сплетен и баек, оно некогда зацепило его чем-то и осело на самое дно памяти. А сверху уже нанесло толстый слой ила: названия, факты, слухи, цифры – все эти бесполезные сведения о жизни других людей, которые Гомер с таким любопытством слушал и так усердно старался запомнить.
Хан-тер… Может быть, рецидивист, за голову которого Ганза объявила награду? Старик бросил пробный камень в омут своего склероза и прислушался. Нет, мимо. Сталкер? Не похоже. Полевой командир? Ближе. И, вроде бы, даже легендарный…
Гомер еще раз исподтишка глянул на бесстрастное, будто парализованное лицо бригадира. Его собачье имя ему все же удивительно шло.
- Мне нужна тройка. Возьму Гомера, он знает здешние туннели, - не оборачиваясь к старику и не спрашивая его согласия, продолжал бригадир. – Еще одного можете дать по своему усмотрению. Ходока, курьера. Пойду сегодня же.
Истомин суетливо дернул головой, одобряя, потом, опомнившись, вопросительно поднял глаза на полковника. Тот, насупленный, тоже буркнул, что не имеет ничего против, хоть все эти дни и сражался так отчаянно с начальником станции за каждого свободного бойца. С Гомером советоваться, похоже, никто не собирался, но он и не думал спорить: несмотря на свой возраст, старик никогда еще не отказывался от подобных заданий. И на это у него были свои причины.
Бригадир оторвал от стола свой пудовый шлем и двинулся к выходу. Задержавшись на миг в дверях, бросил Гомеру:
- С семьей попрощайся. Собирайся надолго. Патронов не бери, я выдам, - и канул в проеме.
Старик подался, было, за ним, надеясь хотя бы в общих словах услышать, к чему предстоит готовиться в этом походе. Но когда он показался на платформе, Хантер был уже в десятке своих широких шагов, и догонять его Гомер не стал, а только покачал головой, провожая взглядом.
Вопреки обычному, бригадир остался с непокрытой головой: забыл, задумавшись о другом, или, может, сейчас ему не хватало воздуха. И когда он миновал стайку бездельничающих в обеденный перерыв молоденьких свинарок, вслед ему брезгливо зашуршало: «Ой, девочки, надо же, какой урод!».
* * *
- Где ты его только выкопал? – облегченно обмякнув на стуле и протягивая пухлую ладонь к пачке нарезанной папиросной бумаги, спросил Истомин.
Говорят, листья, которые с таким удовольствием курили на станции, сталкеры собирали на поверхности где-то чуть ли не в районе Битцевского парка. Как-то раз полковник шутки ради поднес к пачке «табака» дозиметр; тот и вправду принялся нехорошо пощелкивать. Старик бросил в одночасье, и кашель, терзавший его по ночам, стращая раком легких, стал понемногу отступать. Истомин же в историю о радиоактивных листьях верить отказался, не без резона напомнив Денису Михайловичу, что в метро в той или иной степени «светится» все, за что ни возьмись.
- Старые знакомства, - нехотя отозвался полковник; помолчав, довесил, - Раньше он таким не был. Что-то произошло с ним.
- Да уж, судя по его физиономии, что-то с ним определенно произошло, - хмыкнул начальник, и тут же оглянулся на вход, словно Хантер мог задержаться и случайно его подслушать.
Командиру защитного периметра грех было жаловаться на то, что бригадир нежданно вернулся из холодного тумана прошлого. Едва появившись на станции, он превратился чуть ли не в главную точку опоры этого периметра. Но до конца поверить в его возвращение Денис Михайлович не мог до сих пор.
Известие о гибели Хантера – страшной и странной – туннельным эхом облетело метро еще в прошлом году. И когда два месяца назад он возник на пороге полковничьей каморки, тот поспешно перекрестился, прежде чем отпереть ему дверь. Подозрительная легкость, с которой воскресший преодолел блокпосты – будто пройдя сквозь бойцов – заставляла сомневаться в том, что чудо это было благое.
В запотевшем дверном глазке виднелся вроде бы знакомый профиль: бычья шея, выскобленный до блеска череп, чуть приплюснутый нос. Но ночной гость отчего-то застыл вполоборота, опустив голову и не делая попыток разредить загустевшую тишину. Кинув укоризненный взгляд на откупоренную бутыль браги, стоявшую на столе, полковник вдохнул поглубже и отодвинул засов. Кодекс предписывал помогать своим – не проводя различий между живыми и мертвыми.
Хантер оторвал взгляд от пола, только когда дверь распахнулась; стало ясно, отчего он прятал вторую половину своего лица. Боялся, что старик его просто не узнает. Даже навидавшийся всякого полковник, для которого командование гарнизоном Севастопольской было просто почетной пенсией в сравнении с прежними бурными годами, увидев его, поморщился, словно обжегшись, а потом виновато рассмеялся – прости, не сдержался.
Гость в ответ даже не улыбнулся; не улыбнулся он ни разу и с той ночи. За прошедшие месяцы жестокие шрамы, обезобразившие его лицо, успели немного поджить, но прежнего Хантера он старику все равно почти ничем не напоминал.
Объяснять свое чудесное спасение и последующее отсутствие он наотрез отказался, и на все вопросы полковника попросту не откликался, будто не слыша их. Хуже того, попросил Дениса Михайловича никому о своем появлении не сообщать – предъявил к оплате старый долг. Тому пришлось придушить здравый смысл, требовавший немедленно известить старших, и оставить Хантера в покое.
Впрочем, справки старик осторожно навел. Гость его ни в чем замешан не был, и никто его, давно оплаканного, уже не разыскивал. Тело, правда, так и не было обнаружено, но, выживи Хантер, он непременно дал бы о себе знать, уверенно сказали полковнику. Действительно, согласился он.
Зато, как это часто случается с бесследно пропавшими, Хантер, а вернее, его размытый и приукрашенный образ, всплыл в добром десятке полуправдивых мифов и сказаний. Похоже, эта роль его вполне устраивала, и разубеждать похоронивших его заживо товарищей он не спешил.
Помня о своих неоплаченных счетах и сделав верные выводы, Денис Михайлович утихомирился и даже стал подыгрывать: при посторонних Хантера по имени не называл, и, не вдаваясь в детали, приобщил к тайне Истомина.
Тому было, в общем, все равно: свою похлебку бригадир отрабатывал с лихвой, днюя и ночуя на передовой, в южных туннелях. На станции его почти не было заметно: приходил раз в неделю, в свой собственный банный день. И пусть даже он забрался в это пекло только ради того, чтобы спрятаться там от неведомых преследователей - Истомина, никогда не брезговавшего услугами легионеров с темной биографией, это не смущало. Лишь бы только дрался; а уж с этим все было в порядке.
После первого же боя роптавшие дозорные, недовольные высокомерием нового командира, смолкли. Единожды увидев, как он методично, расчетливо, с нечеловеческим холодным упоением уничтожает все дозволенное к уничтожению, каждый из них что-то для себя о нем понял. Сдружиться с нелюдимым бригадиром больше никто не пытался, но подчинялись ему беспрекословно, так что свой глухой, надорванный голос он никогда не повышал. Было в этом голосе что-то от гипнотического шипения боа, и даже начальник станции принимался покорно кивать каждый раз, когда Хантер к нему обращался – даже не дослушав его до конца, просто так, на всякий случай.
Впервые за последние дни воздух в истоминском кабинете стал легче – будто здесь только что разразилась и миновала беззвучная гроза, принеся долгожданную разрядку. Спорить больше было не из-за чего. Лучшего бойца, чем Хантер, не существовало; если и он сгинет в туннелях, севастопольцам останется только одно.
- Я распоряжусь о подготовке операции? – первым предложил полковник, зная, что начальник станции все равно заговорит об этом.
- Трое суток тебе должно хватить, - Истомин чиркнул зажигалкой, прищурил глаз, – Больше мы их ждать не сможем. Сколько народу понадобится, как думаешь?
- Один ударный отряд ждет приказов, займусь другими, там еще человек двадцать. Если послезавтра о них, - полковник мотнул головой в сторону выхода, - ничего не будет слышно, объявляй мобилизацию. Будем прорываться.
Истомин приподнял брови, но вместо того, чтобы возразить, глубоко затянулся еле слышно потрескивающей самокруткой. Денис Михайлович загреб несколько валявшихся на столе исчерканных листов и, близоруко склоняясь к бумаге, принялся чертить на них какие-то одному ему понятные схемы, вписывая в кружочки фамилии и клички.
Прорываться? Начальник станции смотрел поверх седого стариковского затылка, сквозь плывущую табачную дымку на большую схему метро, висящую у полковника за спиной. Пожелтевшая и засаленная, испещренная чернильными пометками – стрелками марш-бросков и кольцами осад, звездочками блокпостов и восклицательными знаками запретных зон, схема эта была летописью последнего десятилетия. Десяти лет, из которых ни дня не обошлось без кровопролития.
Вниз от Севастопольской пометки обрывались сразу за Южной: на памяти Истомина оттуда не возвращался никто. Долгая, ползущая вниз ветвистым корневищем линия оставалась девственно чистой, будто белые пятна на картах конкистадоров, впервые высаживающихся на вест-индийском побережье. Но Конкиста Серпуховской линии оказалась севастопольцам не по зубам; здесь вряд ли хватило бы и всех натужных сил беззубого от лучевой болезни человечества.
Теперь же белёсый туман неизвестности окутывал и тот обрубок их богом забытой ветки, что упорно тянулся вверх, к Ганзе, к людям. Никто из тех, кому полковник завтра прикажет готовиться к бою, не откажется. На Севастопольской война на истребление человека, начавшаяся почти три десятилетия назад, не заканчивалась ни на минуту. Когда много лет живешь бок о бок со смертью, страх умереть уступает место равнодушному фатализму, суевериям-оберегам и звериным инстинктам. Но кто знает, что ждало их впереди, между Нахимовским проспектом и Серпуховской. Кто знает, можно ли вообще было прорвать эту загадочную преграду, и было там ли куда рваться.
Он припомнил последнюю свою поездку на Серпуховскую: базарные лотки, лежанки бродяг да ветхие ширмы, за которыми спят и любят друг друга те жители, что посостоятельней. Своего там ничего не выращивали, не было ни теплиц, ни загонов для скота. Вороватые, юркие серпуховчане кормились спекуляцией, перепродавая лежалый товар, за бесценок купленный у опаздывающих караванщиков, и оказывая гражданам Кольцевой услуги, за которые дома тех ждал бы суд. Не станция, а гриб-паразит, нарост на мощном стволе Ганзы.
Союз богатых торговых станций Кольцевой линии, Ганзой метко окрещенный в последнюю память о своем германском прообразе, оставался оплотом цивилизации в погружающемся в трясину варварства и нищеты метро. Регулярная армия, электрическое освещение даже на самом бедном полустанке, гарантированный кусок хлеба каждому, у кого в паспорте стоял заветный штемпель о гражданстве. Паспорта такие на черном рынке стоили целое состояние, но если обладателя фальшивки удавалось уличить ганзейским пограничникам, платить ему приходилось головой.
Богатством и силой Ганза была обязана, конечно, своему расположению: Кольцевая линия опоясывала пучок остальных веток, пересадочными станциями открывая доступ к каждой из них и спрягая их воедино. Челноки, везущие чай с ВДНХ, и дрезины, доставляющие патроны из оружейных дворов на Бауманской, предпочитали сгружать свой товар на ближайшем ганзейском таможенном посту и возвращаться домой. Лучше уж дешевле отдать, чем в погоне за выгодой пускаться по всему метро в странствие, которое могло оборваться в любой миг.
Смежные станции Ганза иногда присоединяла, но чаще они были предоставлены сами себе и превращались, при ее попустительстве, в серую территорию, где велись те дела, в причастности к которым ганзейские бонзы не хотели быть уличены. Радиальные станции, разумеется, были наводнены ее соглядатаями и на корню скуплены ее дельцами, но формально оставались независимы. Такова была и Серпуховская.
В одном из ведущих к ней перегонов навеки остановился состав, не успевший добраться до соседней Тульской. Облюбованный сектантами и потому отмеченный на истоминской схеме сухим католическим крестиком, поезд превратился в затерянный посреди черной пустоши хутор. Если бы не рыщущие по соседним станциям миссионеры, падкие на заблудшие души, Истомин против сектантов и вовсе ничего бы не имел. Впрочем, до Севастопольской божьи овчарки не добирались, а проходящим мимо путникам они особых препятствий не чинили – разве что чуть задерживали их своими душеспасительными беседами. К тому же, второй туннель от Тульской к Серпуховской был чистым и пустым, им и пользовались местные караванщики.
Истомин снова скользнул взглядом вниз по линии. Тульская? Постепенно дичающий поселок, которому перепадают крохи от марширующих мимо севастопольских конвоев и ушлых серпуховских торгашей. Живут, чем бог пошлет: кто починяет разнообразный механический хлам, кто ходит на заработки к ганзейской границе, сидя целыми днями на корточках в ожидании очередного прораба с рабовладельческими замашками. Тоже бедно живут, но ведь нет у них в глазах склизкой серпуховской жуликоватости, подумал Истомин, и порядка там куда больше. Опасность, наверное, сплачивает.
Следующая станция, Нагатинская, на его схеме была отмечена короткой черточкой - пусто. Полуправда: подолгу на ней никто не задерживался, но, случалось, копошился разномастный сброд, ведущий сумеречное, полуживотное существование. В кромешной тьме сплетались сбежавшие от чужих глаз парочки. Иной раз разгорался меж колонн неяркий костерок, у которого роились неясные тени туннельных душегубов, собравшихся на тайную сходку.
Но на ночевку здесь останавливались только несведущие или самые отчаянные: далеко не все из посетителей станции были людьми. В шепчущем, желеобразном мраке, которым была заполнена Нагатинская, мелькали иногда, если приглядеться, подлинно кошмарные силуэты. И, ненадолго распугивая бездомных, раздирал спертый воздух истошный вопль бедолаги, которого утаскивали в логово, чтобы там неторопливо сожрать.
За Нагатинскую бродяги ступать не отваживались, и до самых оборонных рубежей Севастопольской простиралась «ничья земля». Название условное: у нее, разумеется, были хозяева, которые блюли свои границы, и даже севастопольские разведгруппы предпочитали избегать встреч с ними.
Но сейчас в туннелях появилось нечто новое. Невиданное. Поглощающее всех, кто пытается пройти давно, казалось бы, изученным маршрутом. И как знать, сможет ли его станция, даже призвав к оружию всех боеспособных своих жителей, выставить достаточное воинство, чтобы побороть его… Истомин тяжело поднялся со стула, прошаркал к карте и отчертил химическим карандашом отрезок, шедший из точки с надписью «Серпуховская» в точку с надписью «Нахимовский проспект». Рядом поставил жирный вопросительный знак. Хотел нарисовать его у Проспекта, а получилось ровно напротив Севастопольской.
* * *
Гомер знал, что настоящая война ждет его не в северных туннелях, а дома. Пробираясь по узкому коридору мимо приоткрытых дверей служебных помещений, где размещались семьи севастопольцев, он плелся все медленнее и медленнее по мере того, как приближалась его собственная дверь. Надо было еще раз обдумать тактику и отрепетировать свои реплики; времени оставалось все меньше.
- Что поделать? Приказ… Сама знаешь, какая ситуация. Меня даже не спросили. Ну что ты как девочка? Просто смешно! Да не напрашивался я! Не могу. Что ты! Не могу, конечно. Уклоняться? Это же дезертирство! – бормотал он себе под нос, то примеряя возмущенную, решительную интонацию, то уходя в минор и пытаясь ласково уговорить кого-то.
Добравшись до порога своей комнаты, забубнил все заново. Нет, скандала было не миновать, но отступать он не собирался. Нахохлившись и приготовившись к сражению, старик потянул дверную ручку вниз.
Из девяти с половиной квадратных метров – великой роскоши, которой он в свое время прождал в очереди четыре года, мыкаясь по палаткам – два занимала солдатская двухъярусная кровать, метр – обеденный стол, застеленный нарядной скатеркой, а еще три – огромная, до потолка кипа ветхих газет. Живи он бобылем, в один прекрасный день эта гора непременно обрушилась бы на него и погребла под собой. Но пятнадцать лет назад он встретил женщину, которая готова была не только терпеть присутствие такого количества пыльной макулатуры в своем крохотном домике, но и бережно подравнивать ее, не давая ей превратить свой очаг в бумажные Помпеи.
Она вообще была готова терпеть многое. Бесконечные газетные вырезки с тревожными заголовками вроде «Гонка вооружений набирает обороты», «Американцы испытали новую противоракету», «Наш ядерный щит крепнет», «ПРОвокации ПРОдолжаются» и «Терпение лопнуло», которыми словно обоями были сверху донизу обклеены стены комнатушки. Его ночные бдения с изгрызенной шариковой ручкой над кипой школьных тетрадей при электрическом свете – о свечах с таким ворохом бумаги в их доме и речи не могло идти. Его полушутливое-полушутовское прозвище, которое он сам носил с гордостью, а остальные выговаривали со снисходительной улыбочкой.
Многое, но не все. Не его мальчишеское стремление всякий раз забраться в самый эпицентр урагана, чтобы посмотреть, как там оно все на самом деле – это почти в шестьдесят лет! И не легкомыслие, с которым он соглашался на любые поручения начальства, забывая о том, что совсем недавно выкарабкался чуть не с того света, три месяца провалявшись с никак не заживающей рваной раной.
Не мысль, что она может потерять его и снова остаться совсем одна.
Проводив Гомера в дозор – его черед дежурить выпадал раз в неделю – она никогда не сидела дома. Скрывалась от тревожных мыслей, шла к соседям, на работу не в свою смену – куда угодно, лишь бы отвлечься, лишь бы забыть ненадолго о том, что ее муж прямо в этот миг может уже неловко лежать на шпалах неживым, холодным. И мужское равнодушие к смерти казалось ей глупым, эгоистичным, преступным.
Дома он застал ее по случайности - забежала переодеться после работы. Продела руки в рукава заплатанной шерстяной фуфайки, и так и осталась - волосы, темные с уже хорошо заметной проседью, хоть ей не было еще и пятидесяти, встрепаны, в выцветших карих глазах – испуг.
- Коля, что-то случилось? У тебя же дежурство допоздна?
И Гомеру вдруг расхотелось сейчас говорить ей о принятом решении, пусть даже ответственность за него лежала на других, и жене он мог со спокойной совестью солгать, будто его действительно принудили. Заколебался: сказать сразу или, успокоив ее пока, сообщить между делом за ужином.
- Только врать не вздумай, - перехватив его блуждающий взгляд, предупредила она.
- Понимаешь, Лен… Тут такое дело, - начал он.
- Никто не?.. – она спросила сразу о главном, о страшном, не желая даже произносить вслух слово «умер», словно веря, что ее дурные мысли могут материализоваться.
- Нет! Нет, - Гомер замотал головой. – С дежурства меня просто сняли. К Серпуховской посылают, - буднично добавил он – а вдруг сойдет с рук?
- Но ведь, - Елена запнулась. – Ведь там… Разве они уже вернулись? Там же…
- Да брось, ерунда какая. Ничего там нет, - заспешил он.
Дело принимало дурной оборот: вместо того, чтобы выдержать залп брани и, разыграв сцену мужской гордости, ждать замирения, ему предстояло вынести нечто куда более трудное.
Елена отвернулась, подошла к столу, переставила зачем-то с места на место солонку, расправила складку на скатерти.
- Я сон видела, - она кашлянула, счищая хрипотцу.
- Ты все время их…
- Нехороший, - упрямо продолжила она и вдруг жалко всхлипнула.
- Ну что ты? Что я могу… Это же приказ, - сбиваясь, понимая, что все его подготовленные тирады гроша ломаного не стоят, мямлил он, поглаживая ее пальцы.
- Вот пусть одноглазый сам и идет туда! – зло, уже сквозь слезы, бросила она, отдергивая руку. – Пусть черт этот полосатый туда идет, со своей береткой! А то они только приказывать… Ему-то что? Он всю жизнь с автоматом под боком проспал вместо бабы! Что он понимает?
Доведя женщину до слез, утешить ее, не перешагнув через себя, нельзя. И стыдно было Гомеру, и по-настоящему жаль ее, но так просто было сломаться сейчас, пообещав отказаться от задания, успокоить, высушить слезы – чтобы потом бесконечно раскаиваться, жалея об упущенном шансе? Последнем, может быть, шансе, который выпадал ему в жизни, по нынешним меркам и так уже порядком затянувшейся.
И он промолчал.
* * *
Пора уже было идти, собирать и инструктировать офицеров, но полковник все сидел в истоминском кабинете, не обращая внимания на так раздражавший и соблазнявший его сигаретный дым.
Пока начальник станции задумчиво шептал что-то, водя пальцем по своей видавшей виды карте метро, Денис Михайлович все пытался понять: зачем все это нужно Хантеру? За его загадочным появлением на Севастопольской, за желанием поселиться здесь, наконец, за осторожностью, с которой бригадир появлялся на станции – почти всегда в скрывающем его лицо шлеме – могло стоять только одно: Истомин был прав, Хантер все же от кого-то бежал. Зарабатывая дополнительные очки, обосновался на южном блокпосту, заменяя собой целую бригаду и сам становясь незаменимым. Кто бы ни потребовал теперь выдать его, какую награду ни посулили бы за его скальп, ни Истомин, ни сам полковник и не подумали бы уступать.
Укрытие было безупречным. На Севастопольской не бывало чужаков, а местные караванщики, в отличие от болтливых челноков с других станций, выбираясь в большое метро, никогда не распускали язык. В этой маленькой Спарте, уцепившейся за свой клочок земли на самом краю света, выше всего ценилась надежность и свирепость в бою. А тайны здесь умели уважать.
Но зачем тогда Хантеру было бросать все, самому вызываться в поход, поручить который ему у Истомина не хватило бы духу, и, рискуя быть узнанным, отправляться к Ганзе? Полковнику отчего-то не верилось, что бригадира действительно тревожила судьба пропавших разведчиков. Да и за Севастопольскую он сражался не из любви к станции, а по своим, одному ему известным причинам.
Быть может, он на задании? Это многое бы разъяснило: его внезапное прибытие, его скрытность, упорство, с которым он ночевал в спальном мешке в туннелях, наконец, его решение немедленно двигаться к Серпуховской. Почему же он тогда просил не ставить в известность остальных? Кем, как не ими, он мог быть послан?
Полковник с трудом поборол желание угоститься истоминской самокруткой. Нет, невозможно. Хантер, один из столпов Ордена? Тот человек, которому были обязаны жизнью десятки, может быть, сотни, среди них – и сам Денис Михайлович?
Тот человек – нет, осторожно возразил он сам себе. Но был ли Хантер, вернувшийся из небытия, тем человеком?
И если он выполнял чьи-то поручения… Мог ли он сейчас получить некий сигнал? Значило ли это, что исчезновение оружейных караванов и троек разведки было не случайностью, а частью тщательно спланированной операции? Но в чем тогда была роль самого бригадира?
Полковник резко тряхнул головой, словно пытаясь сбросить налипших и быстро набухающих пиявок подозрений. Как он может так думать о человеке, который спас его? К тому же, до сих пор Хантер служил станции безупречно, и никаких поводов сомневаться в себе не давал. И Денис Михайлович, запретив себе даже в мыслях называть того «шпионом» и «диверсантом», принял решение.
- Давай по чайку, и пойду я к ребятам, - преувеличенно бодро произнес он, хрустнув пальцами.
Истомин оторвался от карты и устало улыбнулся. Потянулся, было, к своему старинному дисковому телефону, чтобы вызвать ординарца, но тут аппарат натужно задребезжал сам, заставив обоих вздрогнуть и переглянуться. Этого звука они не слышали уже неделю: дежурный, если хотел что-то доложить, всегда стучался в дверь, а больше никто на станции начальнику напрямую звонить не мог.
- Истомин слушает, - осторожно сказал он.
- Владимир Иванович… Там Тульская на проводе, - в трубке гундосо заспешил телефонист. – Только слышно очень плохо… Кажется, наши… Но вот связь…
- Да соединяй уже! – взревел начальник, обрушивая на стол кулак с такой силой, что телефон жалобно тренькнул.
Телефонист испуганно стих, потом в динамике щелкнуло, зашуршало, и послышался бесконечно далекий, искаженный до неузнаваемости голос.
* * *
Она беззвучно рыдала, отвернувшись к стене. Что она могла сделать еще, чтобы удержать его? Почему он был так рад ухватиться за первую возможность удрать со станции, прикрываясь этой сто раз перештопанной историей о приказах начальства и наказании за дезертирство? Чего только она ни дала ему, ни сделала за эти пятнадцать лет, чтобы его приручить! А его снова тянет в туннели, будто он надеется найти там что-то еще, кроме тьмы, пустоты и погибели. Чего ему не хватает?!
Гомер слышал в своей голове ее укоры так же ясно, как если бы она сейчас говорила вслух. Чувствовал себя препогано, но отступать уже было поздно. Открывал, было, рот, чтобы извиниться, согреть ее словом, но давился, понимая, что каждое из этих слов только подбросит хвороста в огонь.
А над ее головой плакала Москва – заботливо забранная в рамочку, на стене висела цветная фотография Тверской под прозрачным летним дождем, вырезанная из старого глянцевого альманаха. Когда-то давно, во времена его прежних скитаний по метро, все Гомерово имущество сводилось к одежде и этому вот снимку. У других в карманах были помятые страницы с обнаженными красотками, выдранные из мужских журналов, но Гомеру они не могли заменить живую женщину даже на несколько коротких, постыдных минут. А эта вот фотография напоминала ему о чем-то безгранично важном, невыразимо прекрасном… И потерянном навсегда.
Шепнув неуклюжее «Прости», он выбрался в коридор, аккуратно притворил за собой дверь и обессиленно опустился на корточки. У соседей было открыто, на пороге играли тщедушные бесцветные ребятишки – мальчик и девочка. Завидев старика, они замерли; кое-как сшитый и набитый тряпьем медведь, которого они только что не могли поделить, сиротливо шлепнулся на землю.
- Дядя Коля! Дядя Коля! Расскажи сказку! Ты обещал, что расскажешь, когда вернешься! – бросились они к Гомеру.
Тот не смог сдержать довольной улыбки. Забывая о случившейся ссоре, он потрепал девочку по жиденьким белым волосикам, с серьезным видом пожал мальчишке его ручонку.
- А про что? – подмигнул он им.
- Про безголовых мытантов! – радостно завопил мальчуган.
- Нет! Я не хочу про мытантов! – скуксилась девочка. – Они страшные, я боюсь!
- А какую ты хочешь, Танюша? – Гомер ободряюще кивнул.
- Тогда про фашистов! И партизан! – вставил мальчик.
- Нет… Мне про Изумрудный Город нравится… - щербато улыбаясь, призналась Таня.
- Но я же ее вам рассказывал вчера только. Может, про то, как Ганза с Красными воевала?
- Про Изумрудный Город, про Изумрудный Город! – загалдели оба.
- Ну хорошо, - сдался старик и, как заправский сказитель, мечтательно уставился вдаль, стараясь не рассмеяться при виде округлившихся в предвкушении детских глазенок. – Где-то далеко-далеко на Сокольнической линии, за семью пустыми станциями, за тремя обрушенными метромостами, за тысячей тысяч шпал лежит волшебный подземный город. Город этот заколдован, и войти в него обычные люди не могут. В нем живут чародеи, и только они могут выходить за городские ворота и возвращаться обратно. А на поверхности земли над ним стоит огромный могучий замок с башнями, в котором раньше жили мудрые чародеи. Замок этот назывался…
- Вирситет! – выкрикнул мальчишка и победно посмотрел на свою сестру.
- Университет, - подтвердил Гомер. – Когда случилась большая война и на землю стали падать ядерные ракеты, чародеи сошли в свой город и заколдовали вход, чтобы к ним не попали злые люди, которые затеяли войну. И живут они… - он поперхнулся и замолк.
Елена стояла, прислонившись к дверному косяку и слушала его; Гомер и не заметил, как она вышла в коридор.
- Я соберу вещмешок, - хрипло выговорила она. – Сколько у меня еще есть времени?
Он подошел к ней и благодарно прижался щекой к ее щеке. Она неловко, стесняясь чужих детей, обняла его и тихонько попросила:
- Скажи мне, что ты скоро вернешься. Что с тобой все будет в порядке.
И Гомер, в тысячный раз за свою долгую жизнь удивляясь необоримой женской любви к обещаниям – не важно, возможно их выполнить или нет – сказал:
- Все будет в порядке.
- Вы такие старенькие уже, а целуетесь как будто жених и невеста, - девочка скорчила неприязненную гримаску.
Гомер развел руками, мол, что тут поделаешь, и потянул жену в дом.
- А папа сказал, это неправда, нету никакого Изумрудного Города, - вредным голосом сообщил мальчик напоследок.
- Может, и нету, - пожал плечами Гомер. – Это же сказка. Но как нам в этом мире без сказок?
* * *
Слышно действительно было чудовищно плохо. Голос, пробивавшийся сквозь треск и шорох, казался Истомину смутно знакомым - вроде бы один из разведчиков посланной к Серпуховской тройки.
- На Тульской… Не можем… Тульской… - силился передать что-то он.
- Вас понял, вы на Тульской! – прокричал в трубку Истомин. – Что случилось? Почему не возвращаетесь?
- Тульской! Здесь… Не надо… Главное, не надо… - конец фразы сожрали чертовы помехи.
- Что не надо? Повторите, что не надо?!
- Нельзя штурмовать! Ни в коем случае не штурмуйте! – неожиданно ясно выговорила трубка.
- Почему? Какого дьявола у вас там творится? Что происходит?! – перебил начальник.
Однако голоса больше не было слышно; плотной волной накатил шум, а потом трубка умерла. Но Истомин не хотел в это верить и не мог выпустить ее из рук.
- Что происходит?!..
Достарыңызбен бөлісу: |