Двадцать шестая



бет5/23
Дата16.06.2016
өлшемі1.28 Mb.
#141158
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

Пожар начинался чернотой.

Оцепенелый, Вешняк стоял по пояс в воде.

То, что он совершил, было громадно. Мрачная тень заволакивало небо, огромная черная сила воздымалась выше, она поднималась над двором, над улицей, над слободой.

Уже мерцал в подножии тучи неясный свет.

Но не поздно было тушить. Если бы сейчас, пока не вырвалось пламя, в этом зачарованном сне раздался бы пробуждающий крик. Один только взгляд, крик – и спасительная кутерьма.

Но некому было кричать, никого вокруг. Вешняк ждал крика, он его жаждал, дрожал в надежде услышать. С нарастающим возбуждением он убеждался, что случай остановить пожар будет потерян. Уже посветлело, языки пламени пробивались в щели окон, из-под кровли, обозначился наклон ската, проявился во мгле конек.

Окончательно стало ясно, что здешние тетери все проспят.

– Пожар! – издал истошный сорванный вопль Вешняк. – Пожар! Люди! Горит! – надрывался он.

Пламя взвилось, и озарило двор.

– Пожар! – взывал Вешняк безнадежно. Никто не верил, не откликался. Он перевалился из бочки наружу, обильно потекла вода, вода чавкала в дырявых переполненных сапогах, Вешняк кинулся к клети. Яростным лаем встретил его пес, наскакивал, не дерзая, однако, валить и кусать, потому что мальчишка не бежал, а призывал народ, орал, размахивая руками, и несуразное его поведение сводило собаку с ума, она дурела.

– Эва! Горит! И вправду! – послышалось за спиной. Вешняк оглянулся: здоровенный мужик, тот самый, что выходил из ворот, а потом позвал хозяина, недоверчиво уставился на огонь. Словно никогда ничего вправду у него не горело – только все в шутку.

Затрещало – в узкое волоковое оконце густо полетели искры, шурхнуло пламя.

– Ух ты! – в каком-то дурацком восхищении отступил детина, хотя опасаться пока что было нечего.

– Ну, рот раззявил! – попрекнул Вешняк. – Воду таскать надо!

– Потушишь теперь, – сказал детина в сомнении. Погруженный в созерцательное раздумье, он не удосужился обидеться на окрик мальчишки. Это был работный человек, холоп, наблюдая за гибелью хозяйского добра, он сохранял замечательное присутствие духа. Обстоятельную, философическую мысль его однако вспугнул несносный, раздавленный вопль. От крыльца, распахнув руки, летел полуголый, в подштанниках, без рубахи, тюремный целовальник Варлам. Тут только, враз опомнившись, работник судорожно встрепенулся и всеми своими членами пришел в движение, поначалу беспорядочное и противоречивое.

– Воды! – сообразил он. – Воды! – взревел он, побуждая к действию и Вешняка – затрещиной. Вдвоем они бросились к бочке, в последний миг холоп оттолкнул мальчишку, который добросовестнейшим образом путался под ногами, обхватил дубовую емкость – руки не сомкнулись, присел, крякнул, отчего рожа его вздулась, брови взвились, оскалилась пасть... И, к ужасу Вешняка, со сдавленным стоном оторвал бочку, приподнял ее вместе со всем содержимым. Тут подскочил целовальник, Вешняк не упустил случая подсунуться, и еще какой-то полураздетый малый выбежал, вчетвером они подняли, шатнулись в сторону, часто-часто перебирая ногами, с натужным пришептыванием и кряхтением понесли.

Тащить-то они тащили, а вот куда и зачем никто сообразить не успел. Повело их под самую клеть, где обняло жаром. Тужась, Варлам пытался что-то сказать, распорядиться, невнятный хрип поняли как “бросай!” Тяжесть выпустили, прянув в стороны, да не враз, не дружно, бочка ухнула оземь ребром, вода хлынула через край, клепки с треском расселись, потекло во все щели.

Двор полнился народом, галдели домашние, через распахнутые ворота валили соседи. Мелькали простоволосые женщины с узлами рухляди, разносился испуганный детский плач. Люди бежали с топорами, баграми, ведрами. Выпущенные из загона, метались с блеянием, бросались под ноги овцы. В саду слышался хруст – это прямиком через кусты отгоняли животину. Варлам исходил криком и сам за все хватался, но мало кто нуждался в понуканиях – беда была общая, мужики споро сдирали с ближнего к пожару хлева кровлю, все ломали, сносили – отнимали от огня, чтобы оставить ему безраздельно лишь горящую клеть. Искры, высоко поднимаясь, летели на соседние дворы и хоромы, там тоже слышался крик и лезли на крыши. Клеть гудела огромным костром, огонь заворачивался вихрем, далеко озарял бревенчатые стены и закоулки.

Вешняк трудился рядом со всеми: кому-то передавал ведра, оттаскивал в темноте доски и вместе со всеми кричал “берегись!”, когда с треском обрушились перекрытия клети.

Случайно он увидел мать.

Прикрыв плечи цветным куском ткани – скорее всего это была скатерть, – она смотрела на пламя печально и отстранено, как смотрят на исходе ночи в угли костра. Она не замечала сына. Отсвет пожара бегал на светлых одеждах (на ней не было ничего, кроме длинной рубашки), красноватые блики меняли лицо, с которого не сходила тень чего-то чужого и незнакомого.

Трудная боль защемила сердце, ибо Вешняк непонятно как, отчего почувствовал, что мать не признает его и после того, как увидит. Не обрадуется. Окажется он нежданным и ненужным. В застылой печали матери не было для него места.

Дети бывают не менее догадливы, чем взрослые, но не умеют доверять себе, ощущения их неопределенны и скоротечны, детям не хватает настороженности, чтобы распознать и запомнить впечатление. Ведь настороженность не от чувства – от опыта. Вешняк понял и забыл свое понимание.

Он окликнул мать. Мать вздрогнула – кратчайший миг длилось это... недоумение.

– Как ты сюда попал? – спросила она, привлекая его к себе.

И снова Вешняк прозрел обостренным чувством, что она спрашивает не потому, что ей важно знать, как он сюда попал, а потому, что оправдывается перед собой за то неявное, но вполне постижимое недоумение.

Когда он принялся объяснять, как это вышло, она и слушать не стала:

– Что ты тут делаешь? Беги скорее домой. Прошу тебя, Веся, не нужно...

Она была в растерянности, и, упоенный новой волной злобы, он недобро отметил это смятение, которое ставило его выше матери, делало его сильным, большим. Растерянность матери подтверждала ее вину, подтверждала все, что таил он против матери, когда ненавидел Варлама. Испуганная ее растерянность давала объяснение и оправдание всему, что он совершил, и Вешняк – слышит его кто там чужой или нет! – выпалил с нелепым самодовольством:

– Мама, это я! Я поджег! Варламка собака, пес! Целовальник! – Он знал, что сделает ей больно, что ударит в сердце, знал – и ударил. Он должен был разделить свою злобу надвое, на двоих, злоба переполняла его.

В чутком лице ее, всегда хранившем мягкое, знакомое во всем выражение изобразилось нечто невозможное – она отшатнулась от Вешняка.

– Мама! – вскричал он, хватаясь за грудь.

– Но почему ты мокрый? – сказала она пугающе бессмысленно. – Почему ты мокрый?! – закричала она, начиная дрожать. – Куда ты свалился? Ты почему мокрый?

И тут Вешняка жестоко оторвали от матери, жилистые руки стиснули и мотнули его. Немо вскинулась мать – не успела удержать сына.

– Попался! Вот кто поджег! – взвопил Варлам в припадке внезапного прозрения.

Что навело Варлама на мысль? Подслушанное слово, мимолетный взгляд, толчок под сердце, когда увидел рядом сына и мать?

– Люди! – голосил Варлам со слезой, жутко проняло его тут запоздалое опасение, что проглядеть мог, упустить! – Вот он кто, зажигальщик! Гаденыш, и вся семья змеиный гадючник! Гляньте! Сюда! Ах, боже ж ты мой, господи! Да что же это такое?! – вопил он, растерзанный и ненавистью, и отчаянием.

Вешняк едва трепыхался, а мать не смела его защищать, уставившись в столбняке. Возбужденные беготней, потные, мокрые, в саже и грязных разводах мужики и женки на бегу останавливались, подходили, рассчитывая в горячке пожарного времени услышать и обвинение, и приговор сразу, – рассусоливать кто будет!

– Не поджигал я! – удушенный хваткой целовальника, издал Вешняк слабый вопль,

И мать словно очнулась. Только этого она и ждала: хоть какого-нибудь, пусть притворного оправдания, любого слова его – чтобы сразу поверить. Беззаветно, со страстью.

– Брось, Варлам! – вскинулась она. – Брось, говорю! Не поджигал он, слышишь! – чудные глаза ее под крутыми бровями засверкали. Казалось, она шипела, готовая впиться когтями. Да только целовальника нельзя было остановить – прозрел для ненависти, для возмездия:

– Елчигиных порода зажигальщики!

Люди помалкивали, но Вешняк ловил недобрые взгляды и заунывно-поспешно причитал:

– Не поджигал я, говорю же, не поджигал... чего прицепился, не поджигал...

– Слышь, Варлам! – в бешенстве, бросив под ноги скатерть, которой закрывала плечи, мать схватила целовальника за плечо, он стряхнул ее.

Он впадал в исступление, он уж волосы принимался драть под визг мальчишки, когда вмешался тот ражий детина, что таскал вместе с Вешняком бочку:

– Брось, хозяин! – сказал он вдруг. – Оставь мальчишку, не тронь!

И так это веско выдохнул, грязный, всклокоченный, как черт, что целовальник, если и не оробел, то ослабил хватку.

– Не поджигал он, – тяжело сказал холоп.

– Не поджигал! – взвизгнул Вешняк.

Мать дрожала, ожидая случай, чтобы вцепиться.

– Первый и крикнул, что пожар, – продолжал холоп, обращаясь к людям. – Матку, вишь, искал у нас во дворе, перелез через забор, а тут на тебе – пожар. Он и крикнул. Я ведь сам на крик выбежал: никого во дворе не было, а он кричит.

– Я первый крикнул, – подтвердил Вешняк жалким, противным голоском.

Кто-то махнул рукой, да пошел, кто поглядывал на соседа, не зная, что и думать. Обвинять никто не решался. Да и некогда было копаться.

– А ведь верно, мальчонка, слушайте люди, первый крикнул, – поддакнул Голтяй, который кстати откуда-то и объявился. Не видать никого было из Вешняковых товарищей, и вот – объявился. – Я по улице иду – мальчонка кричит, пожар, кричит! – рассудительно говорил, поворачиваясь туда и сюда, Голтяй.

– Он первый и крикнул! – сказала мать, кусая губы, содрогаясь в припадочных, без слез рыданиях.

Народ зашумел, нашлись еще доброхоты, Вешняка защищали и не желали давать в обиду. Похоже, и самого Варлама сбили с толку, он нехотя выпустил жертву, и Вешняк, не дожидаясь, когда целовальник передумает, шмыгнул между людьми в темноту.

– Ну, смотри, Антонидка! – сказал целовальник с угрозой: сына выпустил – осталась мать. – Смотри, Антонидка, сгною. Рогатку узнаешь.

И тут немыслимое произошло: она ударила целовальника по щеке с размаха. Да так жестоко, со злобой! Кто видел – ахнул. Варлам отшатнулся, примерившись кулаком... и не выдержал взгляда – дерзкого, гневного, радостного. Антонида, казалось, только и ждала удара, с радостью его ждала, чтобы кинуться и загрызть, впиться зубами в шею так, чтобы не отодрать.

– Ну смотри, Антонидка, – повторил Варлам уже бессмысленно, и кулак его мотнулся в воздухе.

Народ расходился – к ведрам, к топорам и к баграм.

– Но почему он был мокрый? – вспомнил вдруг Варлам. – Почему мокрый? – с горькой обидой повторил он. – Почему мокрый? – обращал он укор к работнику.

– Мокрый-то почему? – долго еще повторял Варлам после того, как Вешняк исчез.

Праздный это был вопрос, когда пожар метал огненные клочья, а люди не успевали заливать и затаптывать.

Глава тридцать четвертая

Федькин пистолет опять в деле


Товарищи Прохора считали Федьку за боевую единицу, они говорили “шесть человек”, подразумевая и подьячего. Федька принимала это как должное. Немножко обидно было ей только, что и Прохор принимал это так же, не видел тут ничего особенного.

Когда же дошло до дела, стали распределяться по засадам, выяснилось, что он не ставит подьячего вровень с товарищами. И это тоже казалось обидно. Он вспомнил Федьку в последнюю очередь, даже как бы и нехотя:

– А тебя-то куда пристроить, болезненный мой?

Повел ее закоулками, где разбойничьей городни не видать было, и здесь велел прятаться.

– Не плошай! – предупредил он с непроницаемой строгостью. Не приходилось, однако, сомневаться, что место ей выпало не самое бойкое. – Пойдут, – продолжал Прохор, – молчи, пропусти мимо. Если обратно бежит, кричи. А вообще не подсовывайся. Твое дело сторожить и кричать.

– А выстрелить можно? – Она показала пистолет.

Он глянул, но вместо того, чтобы похвалить, сказал, возвращая оружие:

– Ну, стрельни.

Оставшись одна, Федька и без чужой подсказки могла сообразить, что не многого она стоит. Привставая зачем-то на цыпочки, вытягивая шею, она заглянула в глухомань переулка, где сгустилась мглистая тишина. Отступила неслышно и сразу за углом, на пустыре, устроилась в сухой яме среди лопухов.

Первое дело, когда сидишь в засаде, не ерзать. Вот это у Федьки лучше всего получалось, она бывала на редкость терпеливым существом, когда припрет. К тому же помогал сохранять неподвижность страх.

По пустырю проходили и проезжали люди, а в переулок, которой она сторожила, сворачивали редко. Раз слышала она перебранку мужа и жены, муж шел впереди, не оглядываясь; потом имела случай наблюдать запоздалого питуха на его многотрудном пути домой.

– А ты цену дай! – во всеуслышанье торжествовал расхрабрившийся на безлюдье питух. – А! То-то и оно!.. Прямую цену дай!.. Ишь, продай. А что цена будет?! Шалишь!

Он присел передохнуть спиной к Федьке и начал уже подремывать, так и не добившись ни от кого прямой цены. Припадал набок все больше и больше, пока не клюнул носом, – очнулся.

– Есть у меня вина! – пробормотал он тогда, спохватившись: сначала на карачках, а потом и во весь рост ухитрился закачаться. – Есть у меня вина! – отмахнул он признание. – Есть! Виноват я перед тобой!

Подгоняемый раскаянием, питух устремился в черноту переулка и там, возможно, искал способ успокоить совесть, только Федька этого уж не могла знать.

На земле стала тьма, а над головой звезды. От безделья Федька нашла Лося и от него Кон-звезду, определила стороны света и опять заскучала. Потом она заметила тень и поняла, что это Прохор, потому что человек знал, где искать.

– Я здесь, – негромко окликнула Федька.

Он присел рядом:

– Если их днем не было, чего они ночью придут? Не придут. Днем хлопцы смотрели, в городне уж ничего не осталось: испорченный ковер, дерюги... Вряд ли вернутся. Почуяли... Будем все же сидеть? – спросил Прохор.

Федька привыкла решать и думать, ни на кого не полагаясь и совета не спрашивая. Советы она давала сама, если возникала в том надобность. Насчет советов она так понимала, что в каждом случае человек, как правило, знает весь набор возможных решений, и штука не в том, чтобы решение найти, а в том, чтобы решиться, – сделать выбор и следовать ему наилучшим образом, удерживаясь от стенаний по поводу неудач. То есть и совет может оказаться кстати, если умеешь слушать и разумно спрашивать, ошибка начинается, когда на советчика перелагают ответственность. Для этого и спрашивают большей частью, наперед подозревая ответ.

Действительно ли Прохор нуждался в совете?

– Подождем, – сказала Федька.

– По городу пошарить, по причинным места, – предложил Прохор.

– Нет, подождем.

Больше он не спорил, посидел молча и молча поднялся. А советоваться приходил потому, что на Федьке, а не на нем лежала ответственность за ребенка. Эту ответственность он признавал сейчас более весомой вещью, чем свое разумение.

Федька встала. На западе небо над крышами порозовело. А выше света поднималась, застилая звезды, черная мгла. Пожар. Пожар – причинное место для воровства и разбоя. А разбой – источник пожаров.

Огонь поднимался и цвел, ненадолго припадая, – он словно играл с людьми, – и опять вздымался могучим и жадным заревом. Росла и тревога. А Прохор ушел и не возвращался, она не знала, где его искать.

Объявился он неожиданно и спросил сразу, без предисловий:

– Ну что, пошли?

– Пошли, – отвечала она коротко.

Двое из казаков остались возле прежнего логова на тот маловероятный случай, если разбойники все же сюда наведаются, а четверо, включая и Федьку, двинулись на пожарное зарево.

Ближе к огню в переулках посветлело, расцветились желтым крыши, темно-зеленым –верхушки деревьев. Доносилось потрескивание огромного костра, слышался гвалт, крики, причитания и вдруг – приглушенный, будто вороватый, тотчас оборванный смешок – угадывалось присутствие сотен поднятых бедой людей.

Вовсю полыхали срубы, занялся высокий, о двух ярусах дом, его никто не тушил – нечего было и думать подступиться к жару; ломали, раскидывали в лоск все вокруг, окатывали водой дымящиеся бревна. Дальше, где кончались разрушения и где надеялись еще отстоять хоромы и клети, на крышах орудовали мокрыми швабрами. И всюду надрывно взывали: воды! Скрипели колодезные журавли, стучали пустые ведра, пустые бадьи. Пересохло все: опорожнились вмиг пожарные бочки, люди толкались, мешая друг другу у колодцев, но и там уж черпали грязь. Залита была земля, в грязи валялись узлы с рухлядью – все залито, а воды нет. И все смешалось невообразимо: люди, скот, с одурелым кудахтаньем носились потерявшие сон куры.

Доносились слова молитв. Простоволосая женщина в не подпоясанной долгой рубахе, высоко подняв сильные руки, несла икону – мерцал сплошной, оставлявший лишь черные провалы ликов оклад. Неровной дугой женщина обходила границу пламени и жара – по другую сторону от нее подступала мгла. Устремившись всей страстью души в горняя, она не смотрела под ноги, спотыкалась в развалинах брусья и чудом иной раз не падала. Люди, метавшиеся возле огня, – они наскакивали и отходили прочь, оттягивали что-то от пожара, прикрывая лицо рукой, – расступались перед вознесенным над сутолокой образом и крестились.

– Слава тебе, господи, ветра нет! – говорил, сверкая белками, загнанный потный мужик.

Один веселый порыв ветра мог слизнуть пламенем добрую треть посада. Но за пределами очерченного пожаром светопреставления тишь стояла во всем подлунном мире необыкновенная.

Федька беспокойно оглядывалась на товарищей – не мудрено было тут растерять друг друга.

– Отчего загорелось? – вопрошал Прохор, пытаясь кого-нибудь остановить. Один кричал на бегу: от овина, другой брехал: от амбара огонь пошел, третий уверял: занялось от лучины, четвертый придерживался мнения, что все идет от баловства.

Чем ближе продвигался Прохор с товарищами к жару, тем менее вразумительными становились ответы, наконец стало неловко спрашивать – нельзя здесь было праздно стоять, неуместно. Федька остро ощущала бесцельность стояния и бесцельность хождения. Предполагалось, что она каким-то образом разбойников признает, если они здесь орудуют. Но как, каким образом? Как опознать среди искаженных теней того, кто примерещился однажды в ночном кошмаре? Федька всматривалась и старалась не терять бдительности, три мужика терпеливо за ней следовали.

А на них уж поглядывали искоса. Настоятельные блуждания их подле пожара заставляли подозревать воровской умысел. И Федька, честно рассмотрев себя под этим углом зрения, должна была признать, что случаев стащить, подхватить на ходу какой узел было у нее предостаточно. Что ж говорить, когда валяется на земле без призора шапка – только нагнись! Наверняка имелось тут кому нагибаться, и вскидывать на плечо, и волоком тащить, когда не умещалось в руках, – страда стояла для воровской братии горячая. Да только воровская жатва эта происходила, видно, не там, где, вызывая у женщин и детей подозрения, прохаживалась Федька.

На окраинах пожара за хозяйственными постройками, ничего теперь не огораживающими заборами полосы и пятна дрожащего света не помогали, а больше мешали видеть, тут приходилось рассчитывать скорее на слух, чем на зрение. Случайное замечание заставило Федьку насторожиться. Она подошла ближе, в тень, где собрались несколько женщин. Но про мальчишку уже не говорили. Живость ума и воображения увлекала кумушек в сторону от первоначального предмета, и Федька, хоть и прислушивалась внимательно, через мгновение уже переставала понимать, о чем они там толкуют. Скоро одна из женщин оставила товарок, не попрощавшись, и разговор замялся, как бывает, когда люди думают расстаться, но еще подыскивают слова. Федька подвинулась ближе, чтобы спросить.

– Вот про мальчишку... говорят же... – предупредил тут ее намерения чужой голос, мужской.

Женщины повернулись, приглядываясь к новому собеседнику, вытянула шею и Федька – человек обнаруживал себя как простое смещение темного.

– Сам я не видел, – сказал черный человек. – Говорят: мальчишка поджег. Его уж поймали было, а вывернулся. Верткий.

– Как же... – начала было плосколицая женщина, которая придерживала на плечах душегрею. Человек ее перебил, предвосхищая вопрос:

– Елчигин это. Сын Степки Елчигина, что монастырскую мельницу поджег.

– Это какую?

– А мальчишка, вишь ты, двор тюремного целовальника подпалил. Отец в тюрьме сидит, и смотри-ка: не нравится!

Федька оглянулась: Прохор с товарищами куда-то запропастились. Где-то они должны были находиться под рукой, однако ж, не углядеть. От волнения Федьку знобило.

– Варлам, – заметила женщина, что держала на плечах опушенную мехом душегрею. – Варлам Урюпин целовальник тюремный.

– А кто видел? – озираясь, спросила Федька.

– Я сам не видел, – отвечал, не покидая тени, человек.

Похвальное благоразумие, отметила про себя Федька, а вслух сказала:

– Никто, значит, не видел, не видели, а говорят. Мальчишка да мальчишка! Какой мальчишка, что мальчишка? Говорят невесть что.

– Но кто-то же видел! – разумно возразила женщина.

– Если мальчишка поджег, значит, кто-то видел, – поддержала ее товарка.

Тут не трудно было бы указать на ошибку суждения, но Федьке не до пререканий стало. Рассчитывая, что осведомленный сверх меры человек завязнет в разговорах, она решилась отойти. За углом открылся ей слабо озаренный пустырь – огонь заметно притух. Казаков Федька не успела приметить, потому что сразу почувствовала: уйдет. Она метнулась обратно и обнаружила: нету!

– Где он? – не сдерживаясь, кинулась она к женщинам. Ответа нечего было и ждать. – Где он? – Федька едва не кричала.

Она нащупала за поясом пистолет. Со щелчком стал курок. Женщины примолкли и расступились. Настороженно всматриваясь, Федька направилась в темноту переулка.

Она плохо представляла себе, как именно остановит человека, если тот не изъявит желания отдаться ей в руки сам. Благоразумие подсказывало ей не удаляться дальше, чем на расстояние окрика от тех мест, где можно было надеяться на помощь своих. Всемерно укрепляясь в благоразумии, Федька кралась так медленно, что всякий имеющий намерение избежать встречи злоумышленник мог твердо рассчитывать на успех. Она бдительно обшаривала закоулки и не ленилась лишний раз остановиться, прислушиваясь.

Затихли голоса, среди звезд обнаружилась низкая, на ущербе луна. Напрягая чувства, можно было угадать посторонний звук и неясного значения шорох... Несложно было вообразить себе затаившийся в ломаной тени сгусток мрака – только что он катился вдоль забора. И, оглянувшись, обостренным чутьем постичь мерцающие искажения пространства.

Проницая ночь, можно было видеть и слышать – нельзя было разобрать, вычленить, опознать. Что-то похожее Федька уже проходила, этот ужас знаком уж ей был по опыту. Не забывала она, как во чреве мягко обнимающего мрака вызревает нечто человеку чужое.

Выждав еще несколько лишних ударов сердца, Федька обратилась в бегство.

Ближний сруб обрушился темно-красными головнями бревен, рыхлое, в искрах пламя взвилось и скоро припало, всюду потемнело. Измотанные люди бродили без видимого смысла, иные едва волочились. Перекликались по именам, и кто-то через унылые промежутки времени призывал Егорку.

Егорка не давал о себе знать. Не показывался и Прохор. Следовало искать казаков по закоулкам. Они и сами, может, Федьку увидят и себя обозначат.

Нарочно не скрываясь, выбирая места посветлее, Федька вернулась туда, где упустила уклончивого человека. Трудно было, правда, понять, здесь это произошло или в полуста шагах дальше: все срубы и крыши, и груды раскатанных бревен, и порушенные ограды походили друг на друга.

И вот она снова пробирается лунным проулком, снова заступил ей дорогу мрак, мрак окутывал ее исчезающие следы, в нескольких шагах только Федька различала острый гребень частокола, а понизу, посреди улицы, – выбитую тропу.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет