хвалим, Тебя Царя небесного исповедуем, Тебя вся земля величает!»
Ему привязали на грудь надпись: «Ластений христианин». Он шел медленно от Капитолия к
Амфитеатру. У храма Юпитера Сатора, близ арки Тита, толпа встретила его криками
негодования и злобы.
— На колени! — кричала она, — поклонись Юпитеру! Поклонись нашим богам! Ластений стоял
неподвижно.
— Поклонись нашим богам! — неистово вопила толпа.
— О, Рим, — сказал Ластений, и голос его звенел, — о, Рим! Я вижу тебя у ног Иисуса, и князь
твой узрит знамение креста и ему поклонится! Храмы идолов замкнутся и не отворятся вовеки!
— Он богохульствует! Он накликает несчастье! — кричали в толпе. Разъяренные римляне уже
были готовы растерзать его. Ластений стоял неподвижно. Преторианцы, видя, что народ
озлоблен и может вырвать из их рук осужденного, поспешно окружили его и, обороняя от
толпы, повели его к цирку. Перед Ластением настежь растворились двери, и он вошел туда
твердо, бестрепетно, полный величия и достоинства. Императора не было в амфитеатре; его
еще ожидали, и потому Ластению позволили сесть на песок арены. Силы его были истощены от
долгого заключения, плохой пищи, болезни и мучительных допросов. Молодой человек
закутался в свою мантию и склонил голову. Он, казалось, не видел никого и ничего, тогда как
вся несметная толпа не спускала с него жадных взоров.
A между тем по улицам, расталкивая толпу, бежала молодая женщина; скоро добежала она до
длинного отряда преторианцев, шедших к амфитеатру. Ее опережали колесницы, мимо нее
неслись всадники; шли невольники, несшие на носилках разряженных женщин; но она ничего
не видала, ничего не боялась и бежала вперед.
— Христиан зверям! — поднялся вдруг оглушающий крик толпы. Она остановилась.
— Я здесь! — закричала она изо всех сил, — я здесь, я христианка! Возьмите меня, ведите в
цирк!
— Беглая христианка! — закричала толпа. — Остановить ее!
— Да, я христианка, но не беглая, ведите меня в театр! Ведите, ведите, прошу вас!
— Но разве ее осудили? — спросил кто-то из толпы.
— Осудили, осудили! — повторяла она с поспешностью.
Толпа повела ее, но гладиатор, стоявший у входа в цирк, отказался ее пропустить и сказал, что
эта женщина ему неизвестна, что имени ее нет в списке осужденных. В эту минуту отворилась
другая дверь: молодая женщина ринулась в нее и со всех ног бросилась в объятия Ластения. То
была его молодая жена.
Сто тысяч зрителей поднялись в амфитеатре, и ропот пробежал по зданию.
— Жена, жена его! — слышалось с разных сторон.
— Христианка! Пусть умирает! — кричали другие.
— Она молода! Хороша собой! Бедная!... — говорили немногие вполголоса.
— Христианка! Пусть умирает! Пусть с корнем уничтожится это проклятое племя!
Кто опишет ужас, нежность, любовь и скорбь Ластения при виде жены? Он встал, крепко обнял
ее и прошептал:
— Милая! Зачем ты пришла? Зачем должен я увидеть тебя здесь? Как я могу быть свидетелем
твоей смерти? О, Боже! Какое страшное испытание Ты послал мне!
— Друг мой, — сказала она тихо, силясь успокоиться и в самом деле постепенно успокаиваясь.
— Я жена твоя, я пришла умереть с тобою за моего Бога, умрем вместе!
Л астений молча заключил жену в свои объятия, оба упали на колени и подняли глаза к небу.
На арене появился гладиатор и, обратись к народу, громко сказал:
— Великий и свободный римский народ! Эта христианка самовольно вбежала в цирк. Ее нет в
списке приговоренных к смерти. Я получил приказание предать зверям одного Ластения. Он
должен умереть один.
Из толпы раздались голоса:
— Боги хотят ее смерти, она вошла, пусть умирает!
— Она вошла — пусть умирает! — заревела в один голос несметная толпа.
Гладиатор склонился и вышел.
В эту минуту раздалось бряцание оружия, спустился подъемный мост, который соединял
амфитеатр с дворцом цезарей. Появился Максимиан в великолепной одежде с блестящей
свитой. Все встали, приветствуя его. Когда приветствия стихли, толпа, давно жаждавшая
зрелища, закричала:
— Зверей! Зверей! Христиан зверям!
Раздался звук трубы. Невольники пробежали через амфитеатр к решетке, за которой неистово
метался тигр, известный своей свирепостью.
Звук трубы раздался вторично. Заскрипела решетка на тяжелых петлях; отворивший ее
гладиатор поспешил скрыться, невольная дрожь пробежала по рядам зрителей.
Ластений поспешно снял с себя мантию и накинул ее на жену, которая прильнула к нему и,
казалось, без чувств висела на его шее, обвив ее судорожно своими белыми, окостеневшими
руками... В два огромных прыжка тигр очутился возле них... Он взвился на дыбы и вонзил
когти в плечи Ластения... Жена его невольно подняла глаза и увидела страшную пасть зверя у
своего лица... Она слабо вскрикнула...
Через минуту невольники вытащили два мертвых тела при громких рукоплесканиях толпы,
посыпали арену свежим песком, напоили воздух ароматами...
Зрелище продолжалось...
Наконец, очередь дошла до Панкратия. Он вышел, глаза его искали Себастьяна, и Панкратий
увидел его в коридоре. Рядом с Себастьяном, опираясь на его сильную руку, стояла закутанная
в покрывало женщина. Черты лица ее были скрыты, но невыразимая скорбь сквозила в ее позе,
в ее безжизненной неподвижности. Она стояла, как статуя. Панкратий остановился и упал к ее
ногам.
— Мать, благослови, — прошептал он. Она нагнулась, перекрестила его и перекрестилась сама.
— Господи, помяни его и меня во царствии Твоем! — произнесла она твердо.
Панкратий снял с шеи ладанку с кровью замученного отца, которую мать когда-то дала ему, и
протянул ей. Она прильнула к ней горящими устами.
— Иди! Иди! — кричали солдаты, толкая Панкратия.
Люцина выпустила его из своих рук и отшатнулась. Он встал и пошел...
И вот он стоит посреди арены. Он последний... Его приберегли к концу... надеясь на молодость,
на любовь к жизни. Если бы он мог отступиться, просить милости, поклониться богам!. .. Это
было бы торжеством языческих жрецов. Они надеялись... Но Панкратий обманул их надежды.
Он стоял бестрепетно посреди арены, скрестив руки на груди, бледный, юный, прекрасный...
Спустили зверей. Он не дрогнул и стоял неподвижно. Выскочили леопарды и медведи, уже
отведавшие человеческой крови ранее, но не бросились на юношу, а только описали вокруг
него бешеными прыжками страшный круг... а потом разбежались!...
Толпа рассвирепела. Выпустили дикого быка. Он бросился на юношу, опустив рога. Добежав до
него, бык заревел и вспахал рогами землю. Комки песка и столб розовой пыли поднялись и
скрыли на мгновение от зрителей и зверя, и его жертву. Когда пыль улеглась, Панкратий стоял
невредимый, с бледным и прекрасным лицом, обращенным к небу.
— Он колдун! — закричала толпа. Он колдун... У него на шее талисман... сними талисман!
Сними его!
Панкратий обратился к цезарю.
— Цезарь! — сказал он ему звучным голосом, и голос его не дрожал. — На мне не талисман, а
знак спасения. С ним я жил .. с ним и умру!
Молчание. Красота, молодость, бесстрашие Панкратия поразили толпу; выражение его лица,
свет ясных глаз возбудили во многих жалость. . Но лишь на мгновение.,. Раздался крик:
— Пантеру! Пантеру!
Из-под земли поднялась огромная клетка; и, пока она медленно поднималась, стенки ее
распахнулись, красивое животное грациозно прыгнуло на землю. Пантера, обезумевшая от
заключения и мрака, в которых ее морили голодом, обрадовалась свету и свободе и принялась
прыгать, кататься по земле и играть, как играют котята. Скоро она обернулась и увидела свою
жертву. Голод проснулся в ней Она обошла его вокруг, легла на землю, растянулась и, не сводя
глаз с юноши, медленно поползла к нему, тихо перебирая острыми когтями и вонзая вперед в
песок то одну, то другую лапу... и вдруг, внезапно, быстрее молнии прыгнула на него...
Панкратий лежал на земле бездыханный с прокушенным горлом.
XXVI
Во дворце Максимиана был назначен прием: в этот день к нему допускались все лица,
приходившие с просьбами, жалобами и различными делами. Они входили один за другим; в
зале не было никого, кроме римского префекта, которому цезарь отдавал приказания.
Фульвий находился в приемной между другими просителями и, дождавшись своей очереди,
вошел к цезарю. Он не пропускал ни одной аудиенции, и в этот раз, как всегда, Максимиан
принял его, не скрывая своей неприязни; но Фульвий держался хладнокровнее обыкновенного.
Лицо его сияло. Он прямо глядел на цезаря и после какого-то вопроса, отрывистого и
ироничного, сделал два шага вперед, опустился на одно колено и смело сказал:
— Цезарь, твоя божественность часто упрекала меня, что я не исполняю своих обязанностей и
плачу за твои милости и щедроты пустыми словами. Я молча сносил эти нарекания, но не
дремал... сейчас докажу это. Я открыл страшный заговор, в котором участвуют близкие к тебе
лица.
— Что ты еще придумал? — грубо сказал Максимиан. — Без предисловия, к делу, если
действительно есть что-нибудь похожее на правду в твоих словах.
Фульвий поднялся и, приняв трагическую позу, театрально произнес:
— Цезарь! Ты окружен врагами... ты в их руках... самые стражи твоего дворца принадлежат к
числу злейших твоих ненавистников... Божественная твоя особа находится в опасности...
— Скажешь ли ты, в чем дело? — закричал перепуганный Максимиан, бледнея и дрожа от
страха и гнева.
— Начальник внутренней стражи дворца Себастьян — христианин. Вот доказательства!
Фульвий подал Максимиану сверток бумаг.
Максимиан недоверчиво и неохотно взял сверток, подаваемый Фульвием, но в это мгновение
Себастьян, к великому удивлению всех присутствующих, подошел к императору.
— Цезарь! — сказал ему спокойно, — не ищи доказательств. Этот человек говорит правду. Я
христианин и горжусь этим.
Максимиан побледнел еще больше, потом вспыхнул; казалось, вся кровь прилила к голове и
залила ему глаза: белки их стали красноватого оттенка, зрачки сделались тусклы и мутны.
Сначала от ярости он не мог произнести ни слова; наконец опомнился и поток самых страшных
ругательств обрушился на Себастьяна.
Себастьян спокойно стоял перед ним с достоинством человека, привыкшего уважать самого
себя и сознающего свое нравственное превосходство. Он знал, что ожидает его. Когда
император уже задыхался от гнева, и речь его перестала быть членораздельной, Себастьян
спокойно сказал:
— Выслушай меня, цезарь! Я говорю с тобою последний раз. Слова мои должны тебя
успокоить. Заговоров нет, и ты не подвергаешься ни малейшей опасности. Ты вручил мне
стражу дворца, я исполнил долг мой добросовестно; ты цел и невредим. Я не способен на
измену и не изменял тебе.
— Христианин! Начальник внутренней стражи христианин! -кричал Максимиан. — Значит, я
окружен врагами в моем дворце! Кому довериться? Могу ли я быть спокоен хоть одну минуту,
когда низкие козни проникли и сюда? Благодарение Юпитеру! Я принесу ему в жертву всех
христиан — я истреблю их! Я был предан в руки злейших врагов моих, и одни бессмертные
боги спасли меня от гибели!
— Рассуди хладнокровно, цезарь, — сказал Себастьян, — не боги твои спасли тебя, а верность
христианина; он служил тебе честно. Я не способен обманывать и замышлять чью-либо гибель.
Да! Ты был в моих руках и, если бы я замышлял что-либо против тебя, то имел бы время и
возможность исполнить свои замыслы. Моя религия запрещает вступать в заговоры и козни;
она предписывает честно исполнять свои обязанности. Я не изменник. Но выше тебя, цезарь,
стоит мой Бог. Дело моей совести и моей веры не имеет ничего общего с моими воинскими
обязанностями. Как солдат и слуга твой я ни в чем не виноват перед тобою!
— Зачем же ты скрывал свою веру? Из трусости! Ты скрывал ее из низкой трусости!...
— Нет, не из трусости, а из чувства долга. Пока я мог помогать моим братьям христианам, я
должен был спасать их от гонений и гибели. Я жил посреди ежечасных волнений, бедствий,
тревог. Я переносил испытания с покорностью. В эту минуту надежда угасла в моем сердце, и я
считаю себя счастливым, что Фульвий донес на меня и избавил меня от жестокого выбора:,
либо желать смерти и искать ее, либо жить, потеряв лучших друзей и, быть может, саму
надежду на будущее.
Максимиан подозвал к себе префекта и тихо сказал ему:
— Этот человек заслужил смертной казни, мучительной смерти, но я не хочу, чтобы в Риме
толковали о нем. Мне будет крайне неприятно, если узнают, что в моем дворце один из
главных начальников был христианином. Позвать сюда Гифакса!
Вошел широкоплечий, высокого роста, обнаженный по пояс нумидиец, начальник
африканского отряда. За плечами у него висели лук и колчан, расписанный разноцветными
красками, сбоку огромный, с широким лезвием меч. Он остановился перед Максимианом и
молча ждал его приказания. Смуглый цвет его кожи, мускулистая фигура, неподвижность
делала его похожим на статую.
— Гифакс, — сказал Максимиан, — завтра утром, чуть свет, без огласки расстреляй
Себастьяна. Он христианин.
Гифакс вздрогнул; он страшился христиан больше, чем лютых зверей, больше, чем ядовитых
змей своей родины. По своему невежеству он верил слухам, которые о них распускали.
— Ты отведешь Себастьяна в свой квартал, — продолжал Максимиан, — завтра чуть свет,
завтра, а не сегодня, запомни это, привяжешь его к дереву во дворике Адониса и прикажешь
стрелять в него стрелами. Только не убивайте его сразу. Пусть медленная, мучительная смерть
постигнет его, понимаешь? Сделай это втайне и смотри... если вы напьетесь... Главное, без
огласки! Пусть все останется в тайне. Я не хочу, чтоб об этом говорили в Риме. Ступай!
XXVII
Фабиола лежала на изящной кушетке. Одета она была, по обыкновению, великолепно, хотя
носила еще траур по отцу. Кормилица по-прежнему ухаживала за ней, многочисленные рабыни
наперебой старались угодить ей. Но на душе у нее было неспокойно: мучительные сомнения
постоянно тревожили ее. Она слышала о смерти христиан в цирке, и мысли ее были
прикованы, помимо воли, к ним.
Сира добрая, честная девушка, — думала она, — но простодушна, как дитя, легковерна и
недальновидна. Быть может, она обманута. Говорят, что эти христиане хитры и лицемерны...
Большие интриганы... Они ищут везде сторонников и не пренебрегают даже невольниками.
Может быть, и Сира обманута? Не станут ведь они говорить всем о тех ужасных
преступлениях, какие совершают. Весь Рим знает об их страшных обрядах, зверствах... Нельзя
же предположить, что все ошибаются. В этих слухах должна быть доля истины. Если малая
часть того, что говорят о них, справедлива, то они, конечно, самые страшные, самые гнусные
люди... А Хроматий? Хроматий, кажется, тоже христианин?... Но он уже выжил из ума. Он
старик, утомленный жизнью. Христиане прельстили его своими чудными изречениями и,
верно, обирают его — живут за его счет. Быть может, эта секта разделяется на две части:
обманывающих и обманутых. Разве это не случалось прежде? В секте эпикурейцев одни искали
счастья в грубых, материальных наслаждениях, другие понимали эпикурейское учение иначе и
искали счастья в умственных упражнениях, в уединении, чтении. Быть может... Как узнать
правду? Они умирают с таким непонятным, неестественным мужеством. Говорят -это
колдовство, чары... Пустяки!... Я не верю в колдовство, но что же это? Как жаль, что я никогда
не говорила с Себастьяном о христианах... Я его уже столько времени не вижу и не знаю, где
он.
Фабиола глубоко задумалась. В эту минуту вошла Афра с завтраком. Накрывая на стол, она
сказала:
— Госпожа, ты слышала городскую новость? О ней говорят шепотом, потому что цезарь не
хочет огласки. Себастьян приговорен к смерти. Какая жалость! Такой молодой офицер,
красивый и умный!
Фабиола не слышала последних слов Афры: она приподнялась на своем ложе и сидела бледная,
как смерть, с широко раскрытыми глазами.
— За что?... — спросила она, наконец, едва внятно.
— Он христианин!... Сам в том признался. Кто бы мог это вообразить?...
— Себастьян христианин!... Христианин?... — произнесла Фабиола с выражением недоумения и
невольного ужаса. — Не может быть!
— Да, христианин! Его приказано замучить до смерти. Гифакс готовит свой нумидийский отряд
и должен расстрелять его.
— Бессмертные боги! — воскликнула Фабиола. — Неужели это правда? И когда? Когда казнят
его?
— Точно никто не знает. Кажется, скоро. Впрочем, — прибавила Афра лукаво, — нумидийцам
не в первый раз приходится казнить преступников; не мало отправили они людей в подземное
царство Плутона. Но они не мало и спасли их...
Афра взглянула украдкой на Фабиолу и, заметив ее волнение и бледность, продолжала:
— Нумидийцы и Гифакс знают, сколько стоит голова осужденного.
— Говори яснее, — сказала Фабиола, оживляясь.
— Благородная госпожа, желаешь ли ты спасти Себастьяна?
— Конечно, — воскликнула Фабиола, — говори скорее!
— Слушай же. Сколько ты заплатишь за его спасение? Предупреждаю тебя, что дешево этого
сделать нельзя.
— Говори, сколько? Я заплачу.
Сто тысяч сестерций и вольную мне.
— Согласна; только чем ты поручишься, что можешь спасти его?
— Об этом не беспокойся. Через двадцать четыре часа после казни Себастьян будет жив. Тогда
ты и заплатишь деньги. Я верю тебе на слово.
— И я не обману тебя, ты это знаешь. Беги же скорей, Афра, не теряй ни минуты.
— Будь спокойна, спешить некуда, — ответила невольница, продолжая расставлять блюда на
столе.
В сумерки Афра отправилась в нумидийский квартал и вошла прямо к начальнику отряда.
— Зачем пришла? — спросил он. — Ныне здесь нет попойки.
— Я пришла по очень важному делу, — сказала Афра. — Дело касается, во-первых, меня самой,
потом тебя и твоего пленника.
— Вот он, смотри, — сказал Гифакс, показывая на связанного в углу двора Себастьяна. —
Смотри, он уснул и спит так спокойно, как будто завтра в это время будет жив и здоров.
— Он должен быть жив, Гифакс! Скажи, ты не оставил еще намерения жениться на мне?
— Конечно нет, но с условиями; они все те же: твоя свобода -я не могу жениться на рабыне, и
хорошее приданое — я не могу жениться на нищей.
— И то и другое готово. Сколько ты хочешь взять за мною?
— Но крайней мере, сорок тысяч сестерций.
— Не хочешь ли больше? Скажу тебе, что принесу с собой мужу восемьдесят тысяч, но с
условием... надо спасти осужденного.
Гифакс уставил глаза на Афру; удивление, смешанное с досадой, овладело им.
— Ты с ума сошла! — воскликнул он. — Тебе бы уж попросить моей собственной головы. Если
бы ты видела лицо цезаря, когда он приказывал мне казнить этого христианина, то поняла бы,
что шутить нельзя.
— Глупец! — сказала Афра презрительно. — Кто тебе мешает казнить его и вместе с тем спасти
его? Все будут считать его мертвым, а христиане спрячут его. Стреляй так, чтобы он остался
лежать замертво, но был бы жив. Ведь вы, искусные стрелки, знаете свое дело. Мне надо,
чтобы он был жив спустя двадцать четыре часа после казни, а после я ни за что не отвечаю.
— Не знаю, возможно ли это... — произнес Гифакс, размышляя. — Себастьян — человек
известный.
— Как хочешь, — сказала хитрая Афра. — Ты теряешь жену и восемьдесят тысяч сестерций —
это не шутка. Прощай!
— Куда ты? Подожди! — сказал Гифакс, глаза которого разгорелись. Алчность овладела им. —
Не торопись, дай подумать. Надо будет подкупить стрелков, напоить их, — для этого опять
нужны деньги... и не малые...
— Я и об этом подумала, — сказала Афра, — и выдам тебе сколько нужно на подкуп и пир.
— Ты золото-девушка! — воскликнул Гифакс. — Я не могу отказать тебе!
— Стало быть, договорились, — сказала Афра весело, — помни же, что если спустя двадцать
четыре часа после казни Себастьян будет жив, мы отпразднуем свадьбу.
Себастьян проснулся. Звездное небо сияло над ним; плыла луна; великий Рим безмолвствовал,
объятый сном. Тишина ночи, не нарушаемая людским говором, могла сравниться только с
безмятежной сердечной тишиной, наполнявшей сердце Себастьяна. После невыносимых
душевных страданий в день смерти Панкратия и других его друзей, смерть за торжество веры
казалась ему счастьем. Он провел почти всю ночь в молитве и в том чудесном настроении духа,
которое может испытывать лишь человек чистого сердца и чистой совести, посвятивший всего
себя на служение великому и святому делу. Всю свою жизнь Себастьян делал добро, спасал
других и не щадил себя для ближних. Лицо его в эту трудную, но великую минуту, последнюю
минуту его жизни, светилось, а глаза блестели. Таким нашел его Гифакс, когда рано утром
вышел из своей караульни.
Гифакс, не сказав Себастьану ни слова, отправился к стрелкам и созвал самых искусных из них
в свою комнату. Там он подробно рассказал им, как надо стрелять, чтобы сразу не убить
приговоренного. Христиане, со своей стороны, предлагали большую сумму за тело Себастьяна.
Решено было, что двое из них будут ожидать у ворот двора, и что стрелки вынесут им тело.
Стрелки согласились на предлагаемую сделку. Гифкас не боялся, что они проговорятся, ибо
каждый из них знал, что его ожидает, если все откроется.
Себастьяна повели на небольшой дворик, находившийся между дворцом и казармами
африканских солдат. Дворик был усажен деревьями, посвященными языческому богу Адонису.
Себастьян шел твердо, окруженный стражей и целым отрядом, которые должны были
присутствовать при казни в качестве зрителей.
Когда его привели, раздели и привязали к дереву, пять отличных стрелков отделились от
отряда, спокойно отошли на конец двора и встали против осужденного. Ни один друг,
родственник, ни один христианин не могли пробиться к Себастьяну, он не имел и этого
последнего утешения; ему некому было сказать последнего слова, не с кем было послать
последний привет близким. То была страшная смерть, одинокая, мучительная. Ужасно
казалось умереть внутри каменных, высоких стен, привязанным к дереву, служить целью для
варваров, которые готовились стрелять в человека, как в животное, как в куклу. Они
готовились хладнокровно, без ненависти, даже без злобы, а с ужасающим равнодушием.
Себастьян в эту минуту позавидовал Панкратию, который умер, напутствуемый увещаниями
священника, приняв благословение матери, простившись с друзьями, умер посреди арены,
полной народа, согражданами, из которых многие дивились его мужеству и твердости духа.
Вокруг Себастьяна не было даже римских солдат. Панкратий-римлянин умер среди римлян;
Себастьян-римлянин должен был умереть, окруженный варварами, которые шутили так, будто
дело шло о забаве, а не о казни. Эта участь была ужасна, и он вполне сознавал, что смерть его
похожа скорее на тайное убийство, чем на казнь человека, открыто умирающего за свою веру
Но он покорился воле Божией, поднял голову, обратил свой взор к небу... Там искал он силы и
утешения в последнюю минуту своей жизни...
Один из нумидийцев взял лук, прицелился, стрела завизжала, рассекла воздух и, дрожа,
вонзилась в грудь мученика Другие нумидийцы, при виде удачного выстрела, одобрительно
зашумели. Прицелился другой, и стрела вонзилась рядом с первой. Третий, а за ним и другие
столь же искусно, столь же равнодушно стреляли один за другим, громко смеясь. Себастьян
стоял твердо, израненный, залитый горячею кровью, пока не потерял сознания. Его
поддерживали теперь одни веревки, которыми был привязан к дереву. Глаза его закрылись,
смертельная бледность покрыла лицо, голова опустилась на окровавленную грудь. Тогда один
из стрелков подошел к нему, перерезал веревки, и Себастьян упал на землю, как падает трава,
подрезанная косой. Из ран его потоками струилась кровь и образовала вокруг него широкий
пурпуровый круг.
Вскоре стрелки вынесли тело Себастьяна из дворика и отдали его двум христианам,
дожидавшимся у дверей казармы. Христиане несказанно удивились, когда мимо них
проскользнула чернокожая женщина и шепнула:
— Осторожно! Он еще жив!
Тогда христиане завернули мученика в темное покрывало и, вместо того, чтобы нести его на
кладбище, пробрались осторожно задним крыльцом в покои Ирины, жившей во дворике
цезарей.
Ирина была вдовой христианина Катулла, принявшего христианство на вилле Хроматия.
Катулл умер за веру, а вдова, забытая и незаметная, сохранила свою квартиру в одном из
задних отделений дворца. У нее были две дочери, одна из которых была язычницей, а другая —
христианкой. Ирина, пережив мужа, посвятила себя делам милосердия, укрывала у себя
гонимых христиан, ухаживала за больными, посещала бедных. Она с радостью приняла
Себастьяна, положила его на свою кровать и принялась его лечить.
XXVIII
В течение суток, последовавших за казнью Себастьяна, Фабиола несколько раз посылала Афру
узнать о его состоянии, но известия были неутешительными. Себастьян был при смерти; на
выздоровление его надежды почти не было. Исстрадавшаяся Фабиола решила сама идти к
Ирине, чтоб точно выяснить, в каком именно состоянии находится больной и, если возможно,
взглянуть на него. Она знала, что Ирина христианка и, отваживаясь идти к ней, опасалась
сурового приема.
Многое передумала Фабиола, тайно пробираясь к Ирине. Несколько раз она хотела вернуться
домой, но сострадание к Себастьяну взяло верх.
Последние жестокие гонения на христиан произвели на нее глубокое впечатление. Она не раз
говорила себе, как должна быть велика и свята та религия, которая заставляет людей идти на
величайшие жертвы и заставляет их умирать столь мужественно; должен быть велик тот Бог,
который дает силу матерям, женам и сестрам жертвовать безропотно сыновьями, мужьями,
братьями и, пережив их, продолжать свою безотрадную жизнь, посвящая ее всю без остатка
оставшимся единоверцам. Это был подвиг, который казался Фабиоле чудом, и чудо это
совершалось на ее глазах. Ирина, пережившая мужа и брата, теперь бесстрашно приняла к
себе Себастьяна. Не являла ли она собою великий пример самопожертвования, подвергая свою
жизнь опасности для спасения человека, почти ей неизвестного? Но он был христианин и, как
христианка, она спасала его. Нет, Фабиола пойдет к этой благородной, великодушной
женщине. Если Ирина не примет ее, то она уйдет, покорно снося заслуженное презрение и
ненависть. Но она не может оставить умирающего друга своего покойного отца, который
столько лет посещал их дом, которого она привыкла уважать.
Когда она, наконец, благополучно достигла жилища Ирины и остановилась у дверей, сердце ее
забилось с новой силой. Однако она опять преодолела себя и постучалась. Молодая, красивая
девушка, изящно одетая, отворила ей дверь и, увидя незнакомку, смерила ее высокомерным и
холодным взглядом.
— Что тебе нужно? — произнесла она отрывисто.
— Я бы желала видеть Ирину, — сказала Фабиола робко. Она уже научилась говорить спокойно
и мягко и испытывала иное чувство, не похожее на все то, что владело ею когда-то прежде...
— Ирину? — повторила молодая женщина, — но Ирина тебя не знает. Она занята и не может
видеть...
— Я подожду, — так же кротко, как и прежде, отвечала Фабиола. — Позволь мне подождать. Я
пришла не из простого любопытства, а по важнейшему делу...
— По делу! Знаем мы эти дела. Приходит масса народа, и все с делом. Кто ты такая?
— Я Фабиола, римская патрицианка, — произнесла Фабиола с мгновенно проснувшейся
гордостью. Она не могла сдержать возмущения от оскорбительных слов молодой женщины.
Отворившая казалась удивленною, узнав, что просто одетая посетительница оказалась
патрицианкой, богатой и знатной, о которой она слыхала прежде. Тон Фабиолы произвел на
нее впечатление. Она неохотно, но уже не так сурово посмотрела на нее, повернулась и
сказала более вежливо:
— Подожди немного! — Затем она отворила дверь, впустила Фабиолу в комнату и вышла,
спуская за собой занавесь двери.
Фабиола села и осмотрелась. Комната была невелика, чиста, но чрезвычайно просто, почти
бедно, убрана; она освещалась одним овальным окном, выходившим на лестницу двора. Окно
было прорезано в стене так высоко, что шедшие по лестнице не могли видеть, что происходит в
комнате. Словом жилище Ирины, пройти к которому можно было только через черную
лестницу и заднее крыльцо двора, казалось затерянным в огромном здании, и окна его были
так высоки, что не привлекали внимания. Их можно было принять за слуховые, которые
обычно делались под крышей.
«Убежище выбрано удачно, здесь трудно отыскать Себастьяна, — думала Фабиола, — но если
его откроют... Ирина и дочери ее погибли... Это, наверно, ее дочь. Как она суха и надменна!
Видно, что она озлоблена... Что удивительного?... После таких бедствий, таких потерь!... Узнаю
только о здоровье Себастьяна и уйду — что мне тут делать? они глядят на меня, как на зверя,
будто я сама посылала несчастных осужденных на смерть... Однако я должна понять, простить
им эту ненависть. .. Может ли христианка не ненавидеть язычницу?...»
В эту минуту занавес приподнялся, и в комнату тихо вошла белокурая, лет сорока пяти
женщина, бледная, худая, но еще прекрасная, несмотря на возраст и скорбь, выражавшуюся в
каждой черте лица. Она была одета в простое темное платье, и приветливо поклонилась
Фабиоле.
— Я — Ирина, которую ты хотела видеть, — сказала она. — Чем могу служить тебе? Голос ее
был тих, и что-то сердечное, доброе звучало в нем.
Фабиола встала.
— Я пришла, — сказала она несмело, — узнать о... Поверь, что не любопытство, а участие... не
злое намерение, а уважение к тебе и...
Фабиола была взволнована и не могла произнести больше ни слова.
— Сохрани меня, Боже, предполагать злое! — сказала Ирина. — За что буду я хотя бы
мысленно оскорблять человека, которого не знаю? Успокойся, благородная Фабиола,
успокойся и скажи мне, какое ты имеешь ко мне дело. Если я могу услужить тебе чем-нибудь,
сделаю это с радостью!
Фабиола стояла пораженная. Ирина через несколько дней после казни всех своих близких,
укрыв у себя Себастьяна, новую жертву языческого мщения, принимает язычницу и повторяет
ей, что готова услужить женщине, которую встречает в первый раз в жизни!...
— Я пришла, — сказала Фабиола дрожащим от волнения голосом, — узнать о состоянии
здоровья Себастьяна... Есть ли надежда спасти его?
Молодая женщина, сидевшая в углу комнаты, вздрогнула и встала. Она побледнела и была,
видимо, испугана и разгневана. Фабиола заметила и это движение, и ее выражение лица.
— Поверьте мне, — сказала она вдруг с жаром, — я не выдам вас; я скорее умру, чем произнесу
слово, которое бы повредило вам!
— Все это одни слова, а мы тебя не знаем, и кто поручится, что ты... — начала с досадой
молодая женщина; но Ирина повернулась к ней и сказала настойчиво, но кротко:
— Замолчи, прошу тебя, Хлоя! Не смущайся, — прибавила она, обращаясь к Фабиоле. — Дочь
моя сказала это по молодости, прости ей. Я тебе верю!
— Иногда молодые бывают разумнее старых, — произнесла Хлоя и вышла из комнаты в порыве
гнева.
Ирина бросила печальный взор на свою дочь и вздохнула. Она обратилась к Фабиоле:
— Ты желаешь узнать о здоровье Себастьяна? Он очень, очень плох. Я и моя дочь не отходим от
него. Его лечит искусный врач, но не ручается за его жизнь. Да будет над нами воля Божия!
— Могу я его видеть? — спросила Фабиола.
— Если ты хочешь, конечно, но он без памяти и не узнает тебя. Не лучше ли отложить
свидание до того дня, когда он опомнится, или...
Ирина не договорила. Фабиола поняла ее. Она встала и сказала:
— Позволь мне прийти узнать о нем сегодня вечером. Я предпочитаю прийти сама, чем
посылать рабыню.
— Приходи, когда хочешь; я всегда буду рада видеть тебя и известить о состоянии твоего...
твоего...
— Друга моего отца, друга моего покойного отца и моего. Я всегда его уважала, а теперь еще
больше. Бедный, несчастный Себастьян!
— О, нет, не несчастный! — сказала Ирина. — Он пострадал за веру, и Бог наградит его, Бог
благословит его жизнь, если он останется жив; если же умрет, Бог примет его в сонм
праведных. Он не несчастлив, напротив...
— Но он так ужасно страдает! — воскликнула Фабиола.
— Телом, но не духом, — ответила Ирина.
В эту минуту в комнату вошла другая молодая девушка, красивая, черноволосая, с тонкими
чертами лица и с добрым выражением глаз. Она была одета просто, как и Ирина и, входя,
ласково и почтительно склонилась перед Фабиолой.
— Моя дочь Дарья, — сказала Ирина. — Ну, что, как чувствует себя наш больной? — спросила
она.
— Он, по-видимому, спит, и я пришла спросить у тебя, матушка, нужно ли разбудить его, чтобы
дать ему лекарство.
— Я думаю, нет, если он уснул. Пойду взгляну на него. Если он без памяти, постараюсь
заставить его проглотить лекарство. Останься с благородной Фабиолой. Подожди немного. Не
уходи. Я скоро вернусь, узнаю только, спит ли он. Если он действительно заснул, то это
хороший знак.
Ирина вышла из комнаты, оставив девушек наедине. Фабиола молчала. Сердце ее было полно
различных чувств, голова — мыслей.
— Как ты добра! Презирая опасность, ты отыскала нас, чтобы осведомиться о Себастьяне, —
сказала Дарья. — Если бы ты только видела его, когда его принесли к нам! Кажется, сердце
зверя, и то бы дрогнуло от жалости при виде этого израненного, истекающего кровью
человека. Бедная матушка плакала над ним, как над родным сыном!
— Она очень любит его? — спросила Фабиола.
— Она всех любит; но лично она знала его мало, вернее почти совсем не знала.
— И приняла его? Вы знаете, что вас ожидает, если откроют...
— Конечно, но на то воля Божия! Мы должны исполнить наш долг. Люди — братья. Бог
приказал не думать о себе, когда страдают ближние. Мы должны помогать друг другу. Что мы
делаем для бедных, больных, гонимых — делаем для Бога. Чего нам бояться? Смерти?
— Но как же они узнали, что вы не побоитесь принять Себастьяна? Почему его принесли сюда?
— Мы христианки, и христиане принесли его к нам; к тому же мама всю свою жизнь посвятила
попечению о бедных. Она хорошо лечит; у нее есть целебные травы. После смерти моего отца
она посвятила себя больным и несчастным. Ей случается не спать по нескольку ночей кряду и
переходить от одного больного к другому.
— А давно умер твой отец?
— Он погиб за веру вместе с нашим дядей в предпоследнее гонение христиан. Дед наш тоже
погиб. Бедная мама потеряла отца, мужа и брата... Но мы благодарим Бога! Он послал нам
утешение. Мы смогли многих спасти. Христиане нас любят, и в трудные минуты обращаются к
маме. Я говорю с тобой откровенно , ведь ты дружна с Себастьяном?
— Да, но я не вашей веры.
— Господь Бог просветит тебя и обратит на путь истины, — сказала Дарья и перекрестилась. —
Ты добра, я вижу это; ты милосердная, иначе бы ты не была здесь. Благодать Господня сойдет
на тебя и просветит тебя.
Фабиола смутилась еще более; в глубине души у нее что-то шевельнулось; сердце ее
наполнилось благоговейным страхом и тайным, ей самой непонятным чувством смирения.
— Лишь только Себастьян поправится, — сказала Фабиола, — я могу перевезти его на мою
виллу в Кампанью. Это уединенное место. Его можно укрыть там от преследований и, может
быть, испросить у цезаря помилование.
— Едва ли цезарь простит его. Таких примеров еще не бывало, — ответила Дарья, — но во
всяком случае перевезти его на твою виллу было бы для него спасением. Я скажу об этом
матушке. Как ты добра, благородная Фабиола! Как мы будем молиться о тебе, о твоем
спасении!
В эту минуту опять появилась Хлоя. Было видно, что страх не давал ей покоя. Взглянув на ее
бледное лицо, Фабиола опять поднялась с места, готовясь уйти.
— Я зайду сегодня вечером, если вы позволите. Вечером прийти безопаснее, не правда ли?... —
сказала она.
— Если ты боишься, позволь мне прийти к тебе. Меня никто не знает. Я принесу тебе вести о
больном.
— Я боюсь не за себя, — сказала Фабиола с силою, — а только за вас. За себя я не боюсь!
— И за нас не бойся, мы надеемся на Бога и нисколько не боимся опасности.
— Но как можно, — сказала Хлоя, — не думать об опасности? Надо потерять остаток рассудка,
чтобы не понимать, какой страшной участи мы подвергнемся, если кто-нибудь донесет на нас.
Злых людей много. Бессмертные боги накажут тебя. Немезида будет преследовать тебя всюду,
если ты хотя бы единым словом повредишь нам! — продолжала Хлоя, обращаясь к Фабиоле. —
Лучше тебе не приходить сюда. Подумай: мы тебя вовсе не знаем! Кто поручится, что ты не
подослана? В Риме немало шпионов!
— Хлоя, Хлоя! — воскликнула Дарья с невыразимой печалью. — Как можешь ты оскорблять
нашу гостью, друга нашего бедного больного?
— Твоего, а не моего больного. Я его не знаю и знать не хочу. Проклинаю тот час, когда его
принесли сюда. Будто неизвестно, что мы погибли, если узнают, что мы приняли его.
Бессовестные! Гостью твою я не оскорбляю и не желаю оскорблять, а говорю лишь правду.
Всякий стоит прежде всего за себя. Чем я виновата, что ты мне сестра, что твоя мать — моя
мать! Все эти беды обрушились на нас, потому что мы отступились от наших богов, и вас
преследуют теперь мои мстители-боги!. .. Слушай меня, Фабиола! Ради себя, ради нас уйди
отсюда и не приходи больше! Ты видишь, я поклоняюсь тем же богам, что и ты... Я не
христианка и не буду никогда христианкой. Они сумасшедшие, и бегут навстречу своей
погибели... но, губя себя, они губят меня. Я хочу, чтобы ты знала и, в случае нужды,
засвидетельствовала, что все, что здесь делается, делается помимо моей воли. К нам ходят
нищие, к нам несут раненых, которых мы не знаем! Если бы моя воля, я бы не приняла никого.
Каждый должен думать, прежде всего, о себе. Мы не знаем этого Себастьяна. Если он
христианин, то знал, на что идет, почему же нам гибнуть из-за него? И поверь — все это
напрасно: его мы не спасем. Он умрет, а себя мы погубим. Если он умрет, как его отсюда
вынести? Это не жизнь, я дрожу от страха ежеминутно! Когда я слышу стук у двери, мне так и
кажется, что входит стража и тащит меня в тюрьму, а потом в цирк... зверям!...
— Не тебя, Хлоя, а меня и матушку, — сказала тихо Дарья. — Ведь мы не боимся, мы скажем,
что ты не христианка и всегда гнушалась тем, что мы делаем.
— Прекрасно! — воскликнула Хлоя с гневом, — но разве вам поверят? Да если и поверят, вы
думаете, мне будет весело знать, что моя мать и сестра опозорены, поруганы, отданы зверям...
это ужасно!
Хлоя заплакала. Дарья бросилась к ней, стараясь утешить ее. Она целовала ее, шептала добрые
слова. Фабиола почувствовала, что ей, незнакомке, не следует присутствовать при семейной
сцене, и ускользнула из комнаты, не замеченная сестрами.
Она медленно шла домой. В первый раз ей довелось посетить христианское семейство, и то,
что она там видела, навело ее на целый ряд размышлений. Добрая мать, добрая дочь,
посвятившие жизнь свою страждущим, и другая дочь, в которой эгоизм и страх заглушали
даже столь свойственное женщине чувство сострадания. Одни — христианки, другая —
язычница. «Да, — сказала Фабиола сама себе, и сказала невольно, — велик тот Бог, сильна та
религия, которая внушает людям такие высокие чувства, такую великую добродетель и любовь
к ближним».
С тех пор каждый день по два раза пробиралась Фабиола к Ирине. Себастьян пришел наконец в
себя, но не выздоравливал, силы его не восстанавливались. Лечивший его старик-священник
опасался последствий болезни. Себастьян потерял слишком много крови. Прошло уже две
недели, а он все лежал без движения на постели, хотя пришел в сознание.
Фабиола не могла удержаться от горьких слез, увидя его бледного и обессиленного. Он едва
мог произнести слово, но глаза его благодарили ее. Фабиола все больше и больше сближалась с
Ириной и ее дочерью и не переставала им удивляться. Однажды она принесла Ирине
значительную сумму для раздачи бедным. Ирина со слезами на глазах благодарила и, о чем бы
ни шла беседа, все возвращалась к этой сумме и с восторгом говорила, кому именно надо ее
раздать. При этом всякий раз она благодарила Фабиолу, которая чувствовала себя неловко от
таких незаслуженных похвал. Ирина отдавала последнее бедным, делилась с ними от своих
ничтожных доходов, а Фабиола принесла деньги, которые не знала, куда истратить. Она стала
задумываться о том, сколько покупала себе ненужных вещей, сколько тратила на званые обеды
и ужины, на туалеты, мебель, и все эти расходы казались ей бессовестными. За один браслет,
за одно кольцо, а их было у нее бесчисленное количество, она платила такие суммы, которых
было бы достаточно на пропитание целого семейства в течение года. Она обещала быть впредь
расчетливою, откладывать деньги и отдавать их Ирине. Жизнь ее совершенно изменилась.
Фабиола перестала выезжать и принимать и чувствовала себя спокойною и счастливою только
тогда, когда, оставив роскошные покои, уходила к Ирине в ее бедную квартиру и садилась
между нею и Дарьей. Уверившись, что Фабиола честная женщина и не донесет на них, Хлоя
сделалась приветливее и меньше боялась, что у них откроют Себастьяна. Время шло, и о нем
забыли. Хотя Хлоя несколько успокоилась, но страшно скучала и смотрела с презрением на
нищих, которые, как она говорила, обивают порог ее матери. Она сознавала, что мать ее
добрая женщина, но что пользы в этой доброте? — прибавляла она. Напротив, эта доброта и
была причиною всех несчастий. Разве бедные, которых мать ее кормит, одевает и лечит, могли
ей быть полезны? Они тащили последние деньги из дому, они могли ежечасно подвергнуть их
преследованиям со стороны римских властей, ибо почти все приходящие были христианами.
При одном только слове «христиане» Хлоя впадала в отчаяние и гнев. Она ненавидела их, как
причину своего ежеминутного страха. Благодаря христианам они не посещали своих богатых и
влиятельных родных и жили в одиночестве. Все рассуждения, все громкие слова надоели ей.
Мало ли она наслушалась разных бредней, которым могли верить только тупоумные!...
Напрасно Фабиола доказывала Хлое, что христиане не обирают ее матери и сестры, что те
сами заставляют бедных принимать хлеб, одежду и лекарства. Хлоя твердила свое.
— Почему же мы не живем, как люди? — говорила она. — Мой родной дядя — префект в одной
из богатейших провинций; но он знать нас не хочет, — почему? Все от того, что ему
небезызвестно, к какой секте принадлежит моя мать. О, я несчастнейшая из женщин!
Ирина и Дарья обходились с Хлоей кротко, уступали ей во всем, что не касалось их
собственных обязанностей, но эта кротость не смягчала, а ожесточала ее еще более. Часто
резкие, почти оскорбительные выражения срывались с ее языка и наполняли печалью сердце
бедной матери. Хлоя не была злой от природы, но была эгоисткой — в этом не могло быть
сомнения; она была несчастлива и составляла бы несчастье всего семейства, если бы оно не
научилось сносить испытания с твердостью и покорностью. Ирина смотрела на Хлою со
скорбью, относилась к Хлое, как к своему кресту, который несла со смирением христианки.
Надо прибавить, что Хлоя могла бы оставить мать и сестру и уйти жить в дом какой-либо
богатой родственницы, но она была горда, самолюбива, в глубине души любила мать и сестру и
не хотела отказаться от них публично.
Фабиола старалась смягчить сердце Хлои, часто уводила ее. Фабиола ездила с нею на гулянья,
в бани, дарила ей наряды. Хлоя благодарила Фабиолу, но не слушала ее увещаний и часто
восклицала: «Прошу тебя, довольно! Это я уже слышала не раз... Одно меня удивляет, как это
ты, благородная римлянка, поклоняющаяся римским богам, богам бессмертным, можешь
выносить этих глупых, плаксивых христиан! Я дивлюсь тебе! Сидишь целыми часами и
слушаешь безумные речи моей сестры. Она добрая, но, право, недалекая девушка! Она верит
всякому вздору, разве ты не видишь?»
— Однако христиане умирают за свою веру, однако они любят друг друга и действительно
помогают один другому, живут в любви и согласии, — возражала Фабиола.
— Так что же? Мало ли сумасшедших на свете! Я считаю их сумасшедшими. По-моему, сперва
думай о себе, потом о других. Разве это не глупость — умирать за веру? От них требуют:
поклонитесь Юпитеру, а они не хотят и умирают. Да я не только Юпитеру, а глиняному горшку
поклонюсь, чтобы избавиться от смерти.
— Нет, — сказала Фабиола, — я не стану поклоняться тому, чему не верю! Согласись, по
крайней мере, что думать прежде о других, и очень мало о себе -добродетель!
— Никогда не соглашусь! Глупость, а не добродетель! Если мне хочется есть и пить, я сперва
наемся и напьюсь, а потом накормлю и напою другого. Это благоразумно.
— А если тебе хочется есть и ты видишь, что родная твоя мать голодна, неужели ты станешь
есть спокойно, пока насытишься вдоволь, а потом уже подумаешь о матери?
— С матерью я разделю питье и пищу потому, что она мне мать. ..а с первым встречным...
благодарю покорно!
— Но христиане считают каждого человека братом, каждую старую женщину матерью, и
делятся со страдающими последним.
— В этом и проявляется их глупость!
— Нет, — сказала Фабиола, — это их доброта. Я понимаю теперь слова их Учителя: «Люби
ближнего, как самого себя».
— Поздравляю тебя! И ты станешь христианкой и пойдешь умирать в цирке на потеху черни!
Завидная участь! И смерть, и позор!
— Смерть — да! Позор — нет! Я не стану христианкой, потому что не считаю себя способной на
такие великие подвиги, но не могу не согласиться, что счастлив человек, имеющий силу жить
и умереть, исповедуя то, что он считает истиной.
— Счастье в смерти! Ясно, ты заразилась их бреднями, — сказала Хлоя презрительно.
Уверившись, что убедить Хлою невозможно, Фабиола оставила ее в покое и перестала спорить
с нею, но Хлоя, со своей стороны, никак не оставляла в покое Фабиолу. Она испытывала
потребность поверять кому-либо свою досаду, свои опасения, свои, как она выражалась,
несчастья. Она целыми днями, не ударяя пальцем о палец, жаловалась на скуку, на пустоту
жизни, на безотрадную будущность. Нравственные качества Ирины и Дарьи, так разнившиеся
от ничтожества, суетности и эгоизма Хлои, производили сильное впечатление на Фабиолу, и
душа ее все больше стремилась к христианам.
Себастьян выздоравливал. Силы медленно возвращались к нему, но не возвращалась бодрость
духа. Что могло быть ужаснее его положения? Он вынес страшные приготовления к казни,
более жестокие, чем сама казнь, вынес невыразимые мучения, упал замертво, лишившись
чувств, и вдруг опомнился на одре страдания. Он опять жил для жизни, в которой все потерял.
Лучшие друзья его умерли в мучениях. Другие скрывались. Сам он лишился всего —
положения, состояния, здоровья. Он вставал с постели живым мертвецом. Одна вера, одна
покорность воле Божией могли вдохнуть в него решимость снова начать жизнь, полную
страданий. Несмотря на предложение Фабиолы, он не согласился бежать из Рима и скрыться
на ее вилле. Когда у него спрашивали, что он намерен предпринять, где и чем жить — он
отвечал спокойно, но с великой печалью:
— Не знаю, как Бог велит, как Бог положит на душу. Пока еще я не могу сойти с кресла без
чужой помощи. Когда поправлюсь, то Бог укажет мне путь.
Фабиола, истощив все доводы, убедилась, что Себастьян непреклонен. Тогда она стала
придумывать, как бы спасти его, и остановилась на мысли просить императорской милости.
Она полагала, что Максимиану можно сказать, что Себастьян бежал на Восток и возвратится,
если ему даруют прощение. Она знала, что Максимиан любит драгоценные камни, и послала
ему в подарок бесценное кольцо, которое хранилось в ее семействе издавна и переходило по
наследству. Она предложила его Максимиану через своего хорошего знакомого, имевшего
доступ во дворец, как знак своего уважения и преданности, как память об умершем отце,
верном слуге цезаря. Цезарь принял кольцо милостиво и велел поблагодарить Фабиолу; тогда
Фабиола попросила аудиенции. Максимиан велел сказать ей, что она может прийти в
Палатинский дворец вместе с другими просителями. Обычно он принимал их, спускаясь по
своей парадной лестнице, у которой они его дожидались. Ответ этот не порадовал Фабиолу.
Она просила особой аудиенции, а ей предлагали смешаться с толпою просителей и
просительниц... Но делать было нечего; она решилась идти и попытать счастья.
Назначенный день наступил. Фабиола оделась в изящное траурное платье — она носила траур
по отцу — и смешалась с толпою просительниц. Их было множество. Все они ждали с
замирающим сердцем появления цезаря. Одно его слово должно было решить их участь или
участь их сыновей и мужей. Все молчали, все глядели, не спуская глаз, на большие двери
дворца, которые должны были при звуках литавр распахнуться настежь перед императором.
Молчала и Фабиола. Сердце ее сильно билось, и она, как и другие женщины, стояла бледная, с
легкою дрожью в руках и ногах.
Звук литавр раздался. Двери распахнулись. Максимиан медленно сходил по широким ступеням
лестницы. На его мизинце было надето кольцо, подаренное Фабиолой. Он глядел
безжизненными глазами на толпу просителей, принимал просьбы, бегло взглядывал на
написанное и, не говоря ни слова, рвал большую часть из них; некоторые передавал своему
секретарю, шедшему сзади. Но ни на кого не взглянул, никому не сказал ни одного слова
милости, сострадания и участия.
Настала очередь Фабиолы. Цезарь был уже в двух шагах от нее. Она преодолела свое смущение
и подошла к нему. Максимиан протянул руку, чтобы принять просьбу, как вдруг раздался
глухой, но твердый голос: «Максимиан! Максимиан!» И все — цезарь, Фабиола и толпа —
оглянулись туда, откуда он раздался... Фабиола взглянула и обомлела: против нее на
почерневшую от времени стену дворца уступом выходил балкончик, и на нем, как привидение,
стоял бледный, высокий, худой, изможденный страданиями человек, закутанный в плащ.
Фабиола мгновенно узнала его. Это был Себастьян! Он стоял гордо и спокойно. На темно-сизой
стене отчетливо вырисовывались его золотые волосы, похудевшая фигура, бледное лицо; из-под
соскользнувшего с плеч плаща виднелась грудь и руки в окровавленных перевязках. Себастьян,
услышав столь знакомый ему звук труб, возвещавший о выходе цезаря из дворца, встал с
кресла, на котором сидел в квартире Ирины и, движимый непонятною ему самому силой,
быстро прошел коридоры дворца и вышел на небольшой балкон, находившийся невдалеке от
комнат Ирины.
— Максимиан! — повторил отчетливо и громко Себастьян.
— Кто осмеливается называть меня по имени? — воскликнул тиран, обращаясь к говорившему.
— Я , — ответил Себастьян, — я, спасенный от смерти, чтобы возвестить тебе, что час твой
близок! Мера твоих злодейств преисполнилась! Ты обагрил улицы кровью детей Божиих! Ты
побросал тела мучеников в волны Тибра! Ты разрушил храмы Бога живого! Ты осквернил
алтари Его, расхитил имущества бедных и сирых. За твои беззакония и преступления, за твою
гордость и алчность Господь Бог осудил тебя. Рука Его над Тобой! Ты погибнешь
насильственной смертью, и Бог пошлет городу Риму и Церкви Своей императора-христианина.
Он поклонится кресту, а ему поклонятся Восток и Запад! А ты кайся, кайся, пока еще время.
Кайся и моли Бога простить тебя во имя Распятого, служителей Которого ты гнал до сего дня!
Слова прогремели, как гром, и стихли. Цезарь стоял неподвижно, будто пораженный в самое
сердце. И он узнал Себастьяна. Он едва верил своим глазам и спрашивал у себя, кто стоит
перед ним — призрак или живой человек? Скоро, однако, он опомнился. Его охватила ярость.
— Тащить его сюда! Тащить его! — закричал солдатам. — Гифакс, где Гифакс?
Но Гифакс, находившийся в свите Максимиана, счел за лучшее удалиться. Он был уже на
своем внутреннем дворе, среди своих стрелков, и держал с ними совет, что делать и как
спастись от беды. Когда посланный цезарем Корвин пришел звать Гифакса, то он нашел все
ворота на внутреннем дворе запертыми. Только одни были отворены; он взглянул и
остановился: 50 лучших стрелков стояли рядами, натянув тетивы луков и приготовившись
стрелять в каждого, кто осмелится войти на внутренный двор. Гифакс со своею женой Афрой
стоял против самых ворот.
— Гифакс! — сказал Корвин издали и дрожащим голосом, — цезарь зовет тебя!...
— Передай цезарю, — ответил африканец, — что мои стрелки поклялись никого не пропускать
в ворота нашего двора. Мы застрелим всякого! Пусть цезарь пришлет нам сперва знак милости
и прощения. В таком случае мы останемся его верными слугами.
Корвин поспешил передать Максимиану слова африканского начальника. Максимиан знал, что
с нумидийцами шутить нельзя и что они составляют его надежную стражу. Ссориться с ними
он не захотел.
— Мошенники, лукавый народ, — сказал он. — Поди, отдай Гифаксу это кольцо и скажи ему,
что я милостиво прощаю всех!
Корвин побежал изо всех сил и бросил во двор кольцо, залог прощения. В ту же минуту
нумидийцы опустили свое оружие. Афра вне себя от радости кинулась поднимать кольцо, но
Гифакс ударом кулака оттолкнул ее, под смех всего отряда, и взял кольцо. Афра отошла в
сторону и задумалась: не лучше ли ей было жить у Фабиолы и не променяла ли она одно
рабство на другое, более тяжкое?
Гифакс предстал перед цезарем и выпутался из беды очень ловко.
— Если бы твоя божественность, — объявил он Максимиану, — позволила нам вонзить стрелу в
его сердце или голову, то он бы не ожил, но ты не хотел, ты сказал: стреляйте, но не убивайте
его. Мы повиновались твоей воле. Трудно действовать наверняка при таких приказаниях. Мы
расстреляли его, оставили его мертвым, а он ожил!
— Теперь не оживет! Позвать сюда двух солдат из варварских легионов.
Появились два огромных германца с тяжелыми дубинами в руках; одним ударом такой дубины
легко было раздробить голову.
— На этих ступенях, — сказал Максимиан, показывая на парадную лестницу двора, — я не хочу
проливать человеческую кровь. Убейте его ударом дубины сразу и без крови! Скорее...
Потом Максимиан, как будто ничего особого не случилось, повернулся к Фабиоле и притворно-
приветливо спросил, чем он может быть ей полезен.
Фабиола, бледная как смерть, дрожа всем телом, не упала только потому, что оперлась на
колонну; она смогла с усилием выговорить одно слово:
— Поздно!...
— Как поздно? — спросил Максимиан и взял бумагу, которую она держала в руках. Пробежав
ее глазами, он воскликнул с гневом:
— Как! Ты знала, что Себастьян жив, и не довела этого до нашего ведома? Или ты тоже
христианка?
— Нет, цезарь, я не христианка, — сказала Фабиола слабым голосом, — но позволь мне
удалиться... я чувствую... мне дурно!...
— Прощай... благодарю тебя за подарок... я отдал его Гифаксу; на его черной руке кольцо
будет смотреться еще великолепнее.
Кивнув Фабиоле, Максимиан прошел дальше.
Себастьян умер от одного удара; тело его было брошено, по приказанию цезаря, в клоаки, куда
стекали нечистоты всего города. Император не хотел, чтобы христиане овладели телом
мученика. Но и эта предосторожность Максимиана оказалась бесполезной: Люцина, всеми
уважаемая христианская матрона, сказала, где надо искать тело Себастьяна, который, по ее
рассказам, являлся ей. По указаниям Люцины, христиане нашли тело мученика и с честью
похоронили его. Теперь на могиле Себастьяна воздвигнута церковь.
XXIX
А что же Фабиола? Смерть Себастьяна нанесла ей жестокий удар. Шатаясь, добралась она до
квартиры Ирины и упала в кресло. Вокруг нее все плакали и молились. Но Фабиола не умела
молиться, в ее горести было что-то роковое, безнадежное. Она не плакала, а безмолвно сидела,
сложа руки, как статуя. Через некоторое время пришел священник и начал тихо разговаривать
с Ириной и Дарьей. Фабиола видела, что их лица просияли, будто озаренные надеждою. Ее это
ударило так больно, что она встала и, поспешно простясь с хозяйками, отправилась к себе.
Что ее ожидало дома? Пустые, хоть и богатые комнаты, роскошь, угодливость рабынь, но все
это казалось ей отвратительным; ни друзей, ни родных у нее не было, а те, которые еще
оставались, жили светскою жизнью и не поняли бы ни ее чувств, ни стремлений, ни горя. Она
вспомнила об Агнии.
Агния поймет и разделит ее страдания! Фабиола намеревалась послать за ней, когда в комнату
вошла Грая и подала ей записку. Фабиола прочла ее и вскочила, как безумная. Она схватила
себя за голову, побежала и тотчас, не дойдя до дверей, вернулась назад. Глаза ее блуждали; на
бледном лице, казалось, не оставалось ни кровинки. Она не могла произнести ни слова. Грая
смотрела на нее со страхом, но не смела задавать вопросов своей госпоже. Наконец Фабиола
спросила:
— Кто принес записку?
— Солдат, — ответила Грая.
— Позови его сюда!
Солдат вошел, и при виде окружавшей Фабиолу роскоши с недоумением оглядывался и
переминался на одном месте с ноги на ногу.
— Откуда ты? — спросила у него Фабиола.
— Я из тюрьмы Туллия и состою в страже.
— Кто тебе дал записку? — - Сама Агния.
— Так она в тюрьме? Не может быть! За что? Каким образом?
— Говорят, будто на нее донес Фульвий, обвиняя ее в том, что она христианка!
— Это неправда! Я могу поручиться за нее. Вот тебе за труды, ступай обратно в тюрьму и
скажи Агнии, что я сейчас приду к ней.
Фабиола быстро оделась в самое простое платье, накинула плащ и одна отправилась в тюрьму;
там ее ввели в отдельную камеру, в которую заключили Агнию.
— Что это значит? — воскликнула Фабиола, бросаясь на шею к своей родственнице.
— Как видишь! Несколько часов тому назад меня задержали и привели сюда.
— Так этот негодяй Фульвий отважился мстить тебе? Но увидим еще, кто восторжествует! У
нас с тобою немало связей. Я сейчас же иду к Тертуллию и расскажу ему обо всем,
опровергнув клевету.
— Какую? — спокойно спросила Агния.
— Ту, которую возвели на тебя; будто ты христианка.
— Да, благодарение Богу, я христианка, — сказала Агния и перекрестилась.
Эти слова уже не поразили Фабиолу. Она уже не дивилась. Разве Себастьян, которого она
считала лучшим и умнейшим из людей, не был христианином? Могло ли удивить ее, что Агния
христианка? Агнию она ставила очень высоко. Она считала ее чистейшею и добрейшею из всех
женщин. Спокойствие, ясность Агнии также не удивляли ее: такими видела она Ирину и
Дарью. Фабиола только содрогнулась при мысли о том, что ожидает Агнию, и опустила голову.
Безмолвно стояла она перед своей молодой родственницей.
— Давно ли? — наконец спросила она ее.
— С рождения; мать моя христианка и крестила меня. Меня воспитывали в христианской вере.
— И ты скрывала это от меня и ничего мне не сказала?
— Ах, Фабиола, могла ли я? — ответила Агния, — вспомни, какие предрассудки укоренились в
тебе. Ты приходила в негодование и ужас при одной мысли о христианах, ты верила всему
тому, что о нас рассказывали, ты ненавидела и презирала нас.
— Это правда, Агния, но я не знала тогда христиан. Если бы ты и Себастьян сказали мне, что
вы христиане, я бы не поверила никакой клевете. Я знала, какие вы люди! Любовь моя к вам
оказалась бы сильнее всяких предрассудков..
— Едва ли! — возразила Агния, — Это теперь тебе так кажется. Сколько умных, сколько добрых
людей в Риме верило и верит слухам, которые распускают наши враги.
— Хорошо, Агния, теперь не время рассуждать, надо действовать. Пусть Фульвий докажет, что
ты христианка. Доказательств ведь он не имеет?
— Они ему и не нужны. Я уже призналась, и завтра опять публично признаюсь.
— Как! Завтра? — воскликнула Фабиола.
— Да! Меня будут допрашивать, чтобы избежать огласки, так как я принадлежу к одной из
самых богатых и благородных фамилий. Чего же ты испугалась? Почему ты смотришь на меня
такими страшными глазами?
— Но ведь это смерть! — произнесла Фабиола с усилием.
— Так что же?
Фабиола чувствовала, что сердце ее охватило новое, незнакомое ей доселе чувство; она
бросилась на шею Агнии и зарыдала на ее груди.
Но эти рыдания не были ни безотрадными, ни горькими.
XXX
— Так как же? — говорил Корвин своему отцу, сидя с ним поздно вечером, — ты думаешь, нам
нельзя получить все состояние Агнии?
— Едва ли, Фульвий непременно будет требовать значительной его части... Цезарь ненавидит
его, подозревает, что он прислан в Рим с Востока, чтобы обо всем доносить... Он не захочет
отдать Фульвию такие богатства, и, всего вероятнее, возьмет себе состояние Агнии. Однако я
придумал другую штуку: я хочу предложить цезарю поступить по закону и отдать все имение
Агнии ближайшей ее родственнице, Фабиоле, ревностной поклоннице бессмертных богов. Он,
может быть, согласится, чтобы лишить Фульвия богатой награды.
— Но какая же нам будет от этого выгода?
— Остается одно последнее средство: старайся приобрести благосклонность Фабиолы; скажи
ей, что все это устроили мы: ты и я; таким образом, поставь себя с нею на дружескую ногу. И
потом уж твое дело ей понравиться и получить ее руку.
— Да, кажется, это единственный способ! Но как же ты уговоришь цезаря?
— Я приготовлю декрет заранее и после казни отправлюсь во дворец. Я объясню ему, какой
ропот возбудил арест Агнии, уверю, что надо исправить ошибку и отдать ее состояние
ближайшей родственнице, что такой поступок вызовет единодушное одобрение. Он алчен,
правда, но еще больше труслив. Я припугну его.
— Да, хорошо, если удастся. Вся моя будущность зависит от того, примет ли Фабиола мое
предложение. Да и отчего бы не принять? Я сын префекта, сын одного из первых лиц в городе.
— Уж это твое дело, — сказал Тертуллий, вставая. — Постарайся добиться успеха хоть раз в
жизни. До сих пор нельзя сказать, чтобы ты был очень счастлив в своих предприятиях.
Корвин, полный раздумий, расстался с отцом. Между тем другой разговор, столь же важный,
происходил в комнате Фульвия.
— Так она схвачена, — говорил старик, — стало быть, вышло по-моему. Я еще раньше говорил
тебе, что ты напрасно домогаешься ее руки, что не пойдет она замуж за тебя, иностранца,
человека без имени и положения. Теперь надо знать, удастся ли другой твой план.
— Конечно, должен удаться. Часть ее состояния принадлежит мне по праву. Отыскавший и
предавший христианку по закону берет все ее состояние себе, а я буду требовать только
половины. .. признаюсь, однако, что мне жаль эту девушку... она так молода... так кротка...
— Слушай, Фульвий, — сказал старик серьезно, — теперь поздно и бесполезно говорить
сантименты. Знаешь ли ты, кто я?
— Разумеется, знаю: слуга, верный товарищ, почти друг моего отца.
— Нет, я родной брат его, твой дядя. С самого раннего возраста я помышлял только о том, как
бы приобрести те богатства, которые расточал твой отец. Я долго льстил себя надеждою, что
мой младший брат, твой отец, способен при помощи различных предприятий нажить
состояние, и оставил его заниматься делами. Я занялся твоим воспитанием и не щадил себя
для того, чтобы приобрести тебе видное место в обществе и богатство. Ты помнишь, что мы ни
от чего не отступали для того, чтобы в одних руках сосредоточить состояние, оставшееся после
смерти твоей матери.
Фульвий закрыл лицо руками и содрогнулся.
— Пожертвовав стольким, мы не можем остановиться на полдороге: надо довершить начатое.
Мы связаны неразрывно. Нам надо возвратиться на родину богачами или умереть здесь. Я не
хочу и не допущу, чтобы ты жил нищим...
Фульвий не отвечал ни слова. Старик продолжал:
— Завтра для нас решительный день. Мы сразу можем достичь цели; сразу можем приобрести
огромное состояние. Положим, что цезарь не откажет нам в нем; что ты намерен делать?
— Я продам все как можно скорее, заплачу долги и уеду на Восток.
— А если он откажет?
— Это невозможно, невозможно! — воскликнул Фульвий. — Я дорогою ценою заплатил за это
состояние и возьму его!
— Тише! Тише! А если его не отдадут?
— Тогда я пропал. Долги мои велики; я рассчитывал на состояние Агнии, чтобы заплатить их.
Мне остается только одно -бежать.
— Хорошо; значит надо готовиться и к этому. Спи спокойно.
Завтра, если тебе не посчастливится, все будет готово к бегству. Положись на меня, я все
устрою. И никогда тебя не оставлю. Признайся, не будь меня, ты бы не сумел ничего обделать?
Фульвий не ответил ни слова и с мрачным лицом ушел в свою комнату.
На другой день рано утром Фульвий пришел к воротам тюрьмы. Тюремный сторож ввел его в
комнату Агнии. Она не испугалась, но встала и стояла перед ним, сложив руки на груди.
— Оставь меня умереть спокойно, — сказала она ему тихо. — Мне остается несколько часов; я
бы хотела провести их в мире и одиночестве.
— Я пришел предложить тебе еще раз жизнь, полную счастья. Судьба твоя в твоих руках.
Скажи слово, и ты будешь вырвана отсюда, спасена, окружена в продолжение всей жизни
роскошью и любовью.
— Разве я уже не сказала тебе, что я христианка и не отступлю от моей веры?
— Я не требую этой жертвы. Оставайся христианкой, но согласись быть моей женой; по одному
моему слову двери эти растворятся. Беги со мной на Восток. Там много христиан, и ты...
— Я не могу быть женою человека, который предал моих братьев и сестер на смерть. Оставь
меня!
Фульвий вышел из себя. Глаза его засверкали, щеки вспыхнули.
— Несчастная! — воскликнул он. — Ты призываешь смерть, и
v
ужасная смерть постигнет тебя!
Не говори же, что я убил тебя, ,1- ты сама себя убила!
Фабиола пришла к Агнии и удивилась ее спокойствию и кротости. Глаза Агнии казались
добрее, задумчивее обыкновенного. Все в ней дышало благородством и чувством собственного
достоинства. Она встретила Фабиолу приветливо, с какою-то гордою осанкой, которой прежде
Фабиола не замечала в ней. Нежная любовь Фабиолы к Агнии не изменилась, но к ней
добавилось чувство уважения, столь глубокое, что если бы она уступила своему первому
порыву, то бросилась бы не на шею к ней, а к ее ногам.
— Фабиола, — сказала Агния ласково, но торжественно, — у меня есть к тебе просьба,
последняя, предсмертная, исполни ее.
— Приказывай, — сказала Фабиола, — я не стою того, чтобы ты просила меня.
— Обещай мне, что после моей смерти ты найдешь священника и попросишь его наставить и
просветить тебя. Я знаю, что ты станешь христианкой!...
— Сейчас, когда я вижу тебя, мне самой это кажется возможным, — сказала Фабиола. —
Помнишь ли ты мой сон? Вот бездна, через которую я должна перейти, чтобы соединиться с
тобой и твоими... но не могу быть такою, как ты... Ах, зачем ты оставляешь меня? Ты бы повела
меня по новой дороге...
— У тебя будут руководители более достойные, чем я. Наши епископы и священники просветят
твой ум. Доверься им, слушай их, и ты будешь спасена в этой и будущей жизни!... Но что это?...
Солдаты идут по коридору. Прощай, Фабиола, прощай, милая сестра моя! Я уношу с собою
надежду, что мы свидимся там, где нет печали. Мое последнее тебе слово: Господь с тобою! Я
произношу его в первый раз, обращаясь к тебе.
Агния перекрестила Фабиолу. Фабиола упала на колени и целовала с рыданиями руки Агнии...
Судья сидел на своем кресле посреди форума. Вокруг него, несмотря на ранний час, толпились
любопытные. Среди них почти все заметили в тот день двоих — мужчину и женщину. Мужчина
стоял, прислонясь к колонне, закутанный в плащ, перекинув конец его за плечо, так что плащ
скрывал почти все его лицо; женщина, высокая, стройная, благородной наружности, стояла,
накинув длинную, расшитую золотом и шелками мантию, которая обвивала ее стан и
величественными складками падала к ее ногам. Лицо ее было скрыто под длинным, густым
покрывалом. Эта мантия походила по своей роскоши и изяществу на порфиру. В публике
говорили, что такой благородной даме, какою казалась богато одетая незнакомка, неприлично
находиться на площади в день казни. Рядом с неизвестной женщиной, одетой в дорогую
мантию, стояла рабыня. Она, как и госпожа ее, скрывала свое лицо под густым покрывалом.
Неподвижно, как статуи, стояли они обе, опираясь о мраморную тумбу. Агнию ввели на Форум.
— Почему на ней нет цепей? — спросил префект.
— Не нашли нужным, она смирна, как овечка, и идет за нами покорно, — сказал начальник
стражи.
— Надеть цепи! — отрывисто приказал префект.
Палач выбрал самые маленькие наручники и надел их на руки Агнии. Она грустно улыбнулась,
опустила руки, и цепи, гремя, упали к ее ногам. Руки ее были так малы, что они свободно
проходили в наручники.
— Самые маленькие, других нет, — сказал палач, — она еще ребенок, какие тут цепи! —
прибавил он сквозь зубы.
— Молчать! — закричал префект, и обратился к обвиняемой.
— Агния! — сказал он повелительно, — из уважения к твоему полу, летам, и учитывая дурное
воспитание, которое ты получила с детства в христианской секте, я хочу спасти тебя. Подумай,
прежде чем ответишь: откажись от ложного и вредного христианского учения и поклонись
богам Рима.
Ей поднесли чашу с вином.
— Вылей ее только перед статуей Юпитера, — сказал ей один из солдат, сжалившись над нею,
— вылей ее только! Они подумают, что ты отрекаешься, и отпустят тебя.
— Вылей ее только, — говорил ей сзади женский голос, — и подумай, что хочешь — тебе не
помешают, бедняжка.
На лице Агнии выступил румянец, на глаза навернулись слезы; префект ждал, солдат держал
перед ней чашу с вином и почти насильно всовывал ей в руки. Одно движение — и она спасена!
Она войдет в свой дом, увидит старую мать... отца... друзей. .. Агния глядела на чашу
пристально и вдруг протянула руку. .. но не взяла ее, а тихо отстранила от себя.
— Я не покривлю душой, — сказала она твердо — я христианка, презираю ваших богов и верю в
единого истинного Бога!
— Казнить ее мечом!... Сию минуту!
Агния подняла руки к небу, опустилась на колени и склонила голову. Она взяла своими
тонкими пальцами пряди длинных волос, разделила их на две части и свесила на грудь. Все
замерли. Палач почувствовал, что его рука может дрогнуть... Девушка стояла перед ним на
коленях, склонив покорно голову, со сложенными на груди руками, чья белизна так
контрастировала с золотом роскошных волос. Палач схватил меч решительным движением,
будто хотел скорее покончить с надрывающей душу сценой. Меч блеснул, как молния... и
девушка-дитя упала мертвой. Белое платье подернулось пурпуровыми волосами...
Женщина, стоявшая вдали у колонны, услышав ропот толпы, вздрогнула и бросилась вперед.
Она прошла через толпу прямо к убитой, сняла с себя богатую мантию и покрыла ею тело
страдалицы. Отовсюду раздались рукоплескания. Толпе понравился этот знак женской
нежности; но дама не двигалась с места. Обратясь к судье, она сказала:
— Префект! Я прошу милости. Да не притронутся руки посторонних к той, которую я любила
больше всего на свете! Позволь мне взять ее тело, отнести его домой и похоронить там, где
лежат ее предки.
— Не могу исполнить твою просьбу, — грубо ответил ей префект. — Катул! Прикажи сжечь
тело и бросить пепел в реку. Для казненных христиан не может быть честного погребения.
— Умоляю тебя, — продолжала Фабиола (это была она), — вспомни, что у тебя есть дочери,
сестры; поставь себя на мое место.
— Ты что, христианка? — спросил префект.
— Нет, я не христианка, но признаюсь, что зрелище, свидетельницей которого я была только
что, может всякого заставить принять христианскую веру.
— Что ты хочешь сказать? — воскликнул префект. По толпе пробежал ропот негодования.
— Да, — продолжала Фабиола с силою, — если для охранения религии в империи необходимо
убивать таких женщин, как эта, таких людей, каковы были те, которые погибли недавно, и
награждать таких извергов, как этот, то религия нашей славной империи и сама империя
погибли!
И Фабиола показала на закутанного в плащ мужчину.
— Да, — продолжала она, — этот человек погубил ее, потому что она не хотела сделаться его
женою.
— Она лжет! — закричал Фульвий, открывая лицо, и одним прыжком очутившись рядом с
Фабиолой. — Она лжет! Агния сама призналась, что она христианка!
— Я несколькими словами обличу тебя, Фульвий! Разве ты сегодня утром не был в тюрьме и не
предлагал ей бежать? Я подтвержу мои слова клятвой.
— Если это справедливо, Фульвий, — сказал префект, — а твоя бледность и твое смущение
выдают тебя, то я мог бы наказать и тебя... Но я не хочу твоей гибели. Исчезни и не
показывайся на глаза властям города. Как твое имя? — спросил префект уже благосклонно у
стоявшей перед ним женщины.
— Фабиола, — ответила она.
Лицо префекта просияло; он стал столь же льстивым, сколь ранее был высокомерен.
— Я часто слышал о тебе, о твоих достоинствах. Ты близкая родственница... (префект
затруднялся, как назвать Агнию, и, наконец, придумал) несчастной... (он показал на тело). Ты
вправе требовать, чтобы ее останки были вручены тебе!
Фабиола подала знак; невольница, сопровождавшая ее, подозвала четырех рабов, которые
несли закрытые носилки. Они приблизились к телу Агнии, но Фабиола отстранила их,
подозвала Сиру, стала с ней на колени и, рыдая, подняла тело. Они положили его на ковры и
на подушки носилок и опять покрыли богатою мантиею. Рабы подняли носилки и понесли тело
в дом родных Агнии. За телом шли плачущие Сира и Фабиола. По дороге к ним присоединилась
рыдавшая девочка.
— Кто ты такая? — спросила у нее Фабиола.
— Эмеренция, ее молочная сестра, — ответила девочка. Фабиола взяла ее за руку и повела за
собою.
XXXI
После убийства Агнии Тертуллий поспешил явиться к Максимиану. Он встретил Корвина во
дворце с заранее заготовленным эдиктом. Префекта тотчас пропустили к императору. Он
рассказал о смерти Агнии, о впечатлении, которое казнь произвела на публику, и о ропоте,
который она вызвала; во всем этом главным виновником, по словам Тертуллия, оказывался
Фульвий. Тертуллий не сказал, впрочем, ни слова о том, что Фульвий предлагал Агнии спасти
ее и бежать с нею, лишь бы она согласилась выйти за него замуж. Рассказывать такие вещи
цезарю было опасно. Он мог бы начать следствие, а следствие могло бы открыть другие
предприятия, в которых принимал участие сам Тертуллий. По этим-то соображениям он
молчал об интригах Фульвия и ограничился порицанием его образа действий при поисках
христиан. В заключение он сказал:
— Вообще Фульвий нам не пригоден. Он слишком запальчив и опрометчив. Он всегда
действует необдуманно, задерживает людей самых влиятельных, наиболее любимых публикою,
и предает их нам. Мы должны судить, мы должны осуждать... казнить... а он в стороне. Хоть бы
дело Агнии; стоило поднимать его! Девочка шестнадцати лет, хорошенькая, знатной фамилии.
Теперь по всему Риму ропот, рассказы, сожаления. Знаешь ли, что многие говорят: что если
такими убийствами необходимо поддерживать религию и неприкосновенность бессмертных
богов, то конец близок...
На лице Максимиана мелькнуло невольное выражение ужаса и гнева, и Тертуллий, поняв, что
зашел слишком далеко, поспешил перейти к другому предмету.
— И что принесла нам смерть Агнии? Ровно ничего! Богатство ее, о котором так кричали,
совсем невелико. Земли стоят необработанными, запущенными; капиталов нет, — притом у нее
есть родственница, знатная римлянка Фабиола, отец которой всю жизнь свою ревностно
служил цезарям. Лишать ее наследства опасно. В публике начнется ропот.
— Я знаю ее, — сказал Максимиан. — Она поднесла мне дивное кольцо... Что ж, пусть вступает
во владение имением... это, быть может, утешит ее; смерть Себастьяна, кажется, очень ее
встревожила... Заготовь эдикт, я подпишу его.
Тертуллий тотчас подложил ему заранее приготовленную бумагу и объяснил, что сделал это
потому, что не сомневался в великодушии и щедрости цезаря. Цезарь подписал свое имя;
Тертуллий взял эдикт и вручил его с торжеством своему сыну.
Едва Тертуллий и Корвин вышли из дворца, как туда явился Фульвий и попросил аудиенции.
Всякий, кто бы увидел его, ожидающего приема в зале дворца, понял бы, что он не в силах
преодолеть своей тревоги. Действительно, положение Фульвия было весьма опасно. Оставаться
в Риме ему было невозможно. Фабиола публично нанесла ему такой удар, от которого трудно,
почти невозможно было оправиться. Одного слова цезаря достаточно было, чтобы самого его
предать в руки римского правосудия, а он хорошо знал, каково оно!... Не только Фульвий,
имевший за собою множество нечистых дел, но и справедливейший и честнейший из смертных
не мог бы спасти свою голову от судей, всегда заранее знавших, желает ли цезарь осуждения
или помилования подсудимого, и решавших дело в соответствии с его желанием.
Фульвий пришел узнать, на что ему надеяться, и может ли он получить состояние Агнии,
единственную надежду для будущей спокойной жизни на родине.
Наконец, его ввели в приемную залу; он подошел к трону с льстивою улыбкою и стал на
колени.
— Что надо? Ты зачем? — закричал цезарь.
— Я пришел просить твоей милости. Закон дает мне часть из наследства христиан, которые
открыты моими стараниями... Агния раскрыта мной, и я умоляю тебя, цезарь, отдай мне ее
состояние, я заслужил его своими трудами...
— Напротив, ты не заслужил ничего, кроме моего гнева; все, что ты делал, ты делал
неосмотрительно, неосторожно, с оглаской. Ты своими безрассудными действиями возбудил в
Риме всеобщее неудовольствие и ропот. Я не намерен дольше терпеть тебя здесь. Ты мне
больше не нужен! Убирайся отсюда как можно скорее! Слышишь? Я не люблю повторять
приказаний.
Всегда беспрекословно повинуясь цезарю, Фульвий на этот раз ответил с решимостью
отчаяния:
— Но да позволит цезарь заметить ему, что я нахожусь в самых стеснительных
обстоятельствах. Исполняя поручение цезаря, я прожил все, что имел прежде. Пусть мне дадут
законную часть состояния Агнии, и я немедленно выеду из Рима. Я понимаю, что я не нужен
здесь больше. Римские христиане все казнены или сидят в тюрьмах; другие разбежались. Дело
сделано.
— Хватит! — воскликнул Максимиан. — Убирайся из Рима. Что же касается состояния Агнии,
то мы отдали его законной наследнице, ее близкой родственнице Фабиоле, известной
добродетелями и преданностью нашим богам.
Фульвий не произнес больше ни слова. Он поцеловал руку императора и вышел из дворца. Он
сознавал, что погиб. Злоба, жажда мщения, ярость кипели в нем.
— Нищий! Я нищий! — твердил он сам себе, идя домой. — И все она, везде она! На вилле Агнии
она помешала мне, почти выгнала меня вон — и с каким презрением! Вчера она обличала
меня, и с какою злобою, с какою дьявольскою ловкостью! А нынче она же заслала кого-то к
этому тирану и обобрала меня.
— Ну что? Вижу — все пропало! — воскликнул Эврот, встретив Фульвия и прочитав у него на
лице волновавшие его чувства.
— Все, решительно все! Приготовления кончены? Можем ли мы уехать немедля?
— Уехать можно. Я продал драгоценности, рабов и мебель. Денег этих хватит, чтобы доехать до
Азии. Я оставил только Стабия, который необходим нам в путешествии. Две лошади готовы,
одна для тебя, другая для меня. Оставим скорее этот дом, чтобы ростовщики чего доброго не
проведали и не остановили нас.
— Дожидайся меня за воротами города. Если же я не приду через два часа после захода
солнца, то и не жди.
Эврот пристально поглядел на племянника, стараясь прочесть на его лице, что он намерен
предпринять, но напрасно. Фульвий был бледен, но спокоен и невозмутим. Решение было
принято. Разговаривая с Эвротом, он снял с себя богатое придворное платье и надел простую
дорожную одежду.
Днем и ночью чудилась Фабиоле Агния в белом платье, на коленях, покорно склоняющая
голову под удар меча. Она не могла отогнать от себя этих воспоминаний, не могла плакать, не
умела молиться, и впала в мрачное отчаяние, смешанное с озлоблением. Она заперлась в
самых отдаленных комнатах своего дома и там, без слов, часто без мыслей, часами сидела
неподвижно и безмолвно. Когда огорченная кормилица входила к ней, Фабиола отрывисто
приказывала ей удалиться. Даже Сира, которую она особенно любила и которая после смерти
Агнии не оставила ее, не могла заставить ее говорить; Фабиола молча слушала ее увещевания,
но не отвечала на ее вопросы или отвечала так, что Сира пугалась. Слова Фабиолы дышали
жаждою мщения. Сира плакала и молилась за Фабиолу, просила Бога смягчить ее сердце,
просветить ее ум. Напрасно предлагала ей Сира привести к ней христианского священника
или Ирину. Фабиола не хотела и слышать о них. Что было общего между нею и христианами?
Христиане покорно переносили страшные несчастья и потерю своих близких, а она не могла
ничего переносить с покорностью, она возмущалась и проклинала; христиане молились за
врагов, а она их ненавидела, презирала и отомстила бы, если бы только могла. Если бы могла
!... Сознание своего бессилия угнетало ее. И могло ли быть иначе?
У нее не осталось никого. Из приятелей ее отца (как страшно было в том признаться) остался
Тертуллий и подобные ему жестокие мучители христиан, люди-звери!... Тертуллий, казнивший
Агнию! Корвин, Фульвий, близкие знакомые ее отца, злодеи, из-за денег предавшие людей на
страшную смерть! И все другие ее знакомые не рукоплескали ли в цирке, взирая на
мученическую смерть христиан? Фабиола содрогалась при одной мысли, что они посетят ее,
протянут ей руки... Если не делом, то одобрением участвовали они в казнях... Эти руки
казались ей обагренными кровью погибших. Нет, она не хочет их видеть! В целом Риме не
осталось никого, с кем бы она могла поделиться мыслями и чувствами... Прошло то время,
когда она не обращала внимания на нравственные качества гостей, предаваясь в шумном
обществе светским удовольствиям. Все это теперь казалось ей таким ничтожным, таким
суетным; все они были ей так чужды! Она знала, что многие приходят посещать ее, но она
приказывала не пускать к себе ни под каким видом решительно никого. Что могла она иметь
общего с этими легкомысленными жестокими или ослепленными ненавистью людьми, которые
рукоплескали и радовались гибели тех, кого она научилась любить и уважать... Бедная
Фабиола презирала язычников или гнушалась ими и не принадлежала еще к христианской
общине; словом, она очутилась одна. Правда, вдали блестел слабо луч света, но она не
решалась, не имела силы направиться к нему... Дни шли за днями; они тянулись однообразно.
Она не считала их. Ей казалось, что целая вечность прошла с тех пор, как не стало Агнии.
Однажды утром Сира доложила ей, что пришел посланный от императора. Всемогущее слово
«От императора» отворяло все двери. Фабиола встала с усилием с кушетки, на которой лежала,
наскоро поправила волосы и одежду и приказала ввести посланного.
В комнату робко вошел Корвин. Фабиола приняла его холодно и надменно. Он длинно и
запутанно объяснял ей, что принес декрет, дарующий ей состояние Агнии, что он и его отец
приложили к этому немало сил.
— Я знаю, — продолжал Корвин, — как ты любила Агнию, но я полагал... что, как христианка,
она не стоит твоих слез, твоего сожаления...
— Оставь это, прошу тебя, — сказала Фабиола. — Что тебе нужно?
— Мне так тяжело глядеть на тебя. Во всех чертах твоих отражается такое горе, что у меня не
хватает слов, чтобы выразить тебе свое участие. Я так давно, так искренне предан тебе. Если
бы ты только позволила мне надеяться, что со временем мне выпадет счастье заставить тебя
позабыть... о твоем горе. Отец мой был другом твоего отца... Позволь сыну, сердце которого
давно принадлежит тебе, посвятить тебе всю свою жизнь!... Я пришел предложить тебе мою
руку.
— Я очень больна, — ответила Фабиола, — не в состоянии выполнить моей обязанности —
благодарить цезаря за его милости. Передай ему мои слова и мою благодарность.
Она поклонилась, давая тем понять, что хочет остаться одна, но Корвин не хотел выйти и
продолжал:
— Я должен тебе сказать, что милостью цезаря ты обязана мне и моему отцу. Мы за тебя
ходатайствовали и думали, что...
— Напрасно, — сказала Фабиола, — вы себя обольщали несбыточными надеждами. Агния была
моей родственницей, и закон дает мне право на ее состояние. Конфискация в этом случае
невозможна.
— Однако... — начал Корвин.
— Довольно, прошу тебя. Ты видишь, что я нездорова и не могу говорить ни о чем. Оставь меня,
сделай одолжение...
Корвин поклонился и вышел. Он еще питал надежду позднее достичь своей цели.
Фабиола оставшись одна, задумалась.
«Надеюсь, что я видела в последний раз этого гнусного человека, — сказала она сама себе. — В
другой раз он не посмеет именем цезаря проникнуть ко мне»...
В эту минуту у дверей раздались мужские шаги... Фабиола прислушалась. Они приближались.
Занавес дверей зашевелился, и перед нею оказался Фульвий. Она вздрогнула и вскочила.
— Фульвий! — воскликнула она, — Фульвий! И ты осмелился переступить порог моего дома?
Вон отсюда, вон! Я не хочу дышать одним воздухом с тобою, я не хочу, чтобы нога твоя
оскверняла дом мой, убийца! Предатель!
— Я пришел в последний раз, хотя и не в первый. Вот уже пять дней я прихожу, и меня не
впускают. Сегодня посчастливилось. Имя цезаря, произнесенное Корвином, очистило дорогу и
мне. Не зови... никого из твоих слуг вблизи нет. Выслушай меня. Я хотел жениться на Агнии...
— Мерзавец! — воскликнула Фабиола, прерывая его.
— Подожди! Отец твой сам подавал мне надежды, вспомни! Если я не преуспел, то обязан этим
и твоему вмешательству. Ты выгнала меня, — да, выгнала, — из ее виллы. Несколько дней тому
назад ты публично обвинила меня и в довершение ко всему захватила состояние Агнии,
ограбила меня, погубила все мое будущее, уничтожила надежду на спокойную жизнь! Я тебе
ничего не сделал, но ты меня преследовала и разрушила мое счастье!... Но я все забуду, все
прощу, если ты согласишься добровольно отдать мне половину того состояния, которое
принадлежит мне по праву. Я пришел требовать его. Подумай... мое счастье, мое будущее
зависит от тебя. Поделимся тем, что ты бессовестно успела захватить для себя одной. Ты
обокрала меня; отдай часть украденного!
— Как! В моем доме ты осмеливаешься оскорблять меня, ты, покрытый кровью несчастной
Агнии, отваживаешься требовать цену за ее кровь! От кого? От меня!
— Тебе состояние Агнии досталось легко, а я трудился, работал, мучился, искал, ни днем ни
ночью не знал покоя... Наконец, на меня же взваливают ответственность за кровь христиан,
пролитую по приговору судей... Согласись, что все это жестоко... и я должен быть
вознагражден за все, что здесь вынес...
— Замолчи! Слова твои ужасны. Я не посылала никого к императору, не требовала никакого
наследства... и если получила его, то по закону... Не я буду платить тебе за кровь Агнии...
Проси денег у палачей, которым ты предал жертву!... Избавь меня от своего присутствия...
— Это твой последний ответ, твое последнее слово? Подумай хорошенько.
— Последнее слово: оставь меня!
— Проклятая! — воскликнул Фульвий и бросился на нее с кинжалом.
Но Фабиола была сильна и мужественна. Она успела схватить его за руки. Между ними
завязалась борьба... Постепенно Фабиола чувствовала, что ее силы слабеют; она упала на пол.
Но в это самое мгновение Фабиола услышала крик и слова на незнакомом языке. Потом она
почувствовала, что какая-то тяжесть придавила ее, и, что по груди потекло что-то горячее.
Фабиола собралась с силами. Она раскрыла глаза и увидала бледного, дрожащего Фульвия. У
его ног лежал окровавленный кинжал.
— Сестру! Сестру! — произнес он безумным голосом и выбежал из комнаты.
Фабиола с усилием оттолкнула то, что ее придавливало, и поднялась, но упала опять с громким
криком ужаса. Перед нею вся в крови и без чувств лежала Сира.
На вопль Фабиолы со всех концов дома сбежались невольницы. Фабиола остановила их у дверей
и впустила только Евфросинию и Граю. Они подняли Сиру и отнесли ее на постель Фабиолы, в
ее спальню. Через несколько минут Сира открыла глаза. Фабиола послала за врачом, жившим в
доме Агнии. То был христианский священник Дионисий.
Он пришел немедленно и объявил, что не считает рану смертельной. Выяснилось, что
несчастная Сира, услышав громкий разговор, а потом шум, вбежала в комнату и бросилась
между Фабиолой и убийцей. Удар пришелся ей прямо в грудь; уже раненая она упала на
Фабиолу и прикрыла ее собою. При виде лица девушки, при виде ее крови Фульвий был
поражен ужасом и с криком выбежал из дома.
Придя в себя, Сира горько плакала и не хотела никому объяснить причины своих слез. Фабиола
решила ни о чем ее не расспрашивать и не отходила от нее.
Дионисий приходил каждый день и часто беседовал с Сирой. Когда он уходил от нее, Фабиола
замечала, что глаза невольницы, покрасневшие от слез, вновь оживали, и лицо ее становилось
умиротворенным. Когда Сира начала медленно поправляться, Фабиола подолгу с ней
беседовала. Болезнь Сиры, ее самопожертвование, терпение и кротость смягчили сердце
Фабиолы: оно будто растаяло. Отчаяние уступило место скорби, а скорбь вызвала слезы
воспоминания о милых умерших...
Мы не будем подробно рассказывать читателям о беседах Фабиолы и Сиры... Сира настойчиво
просила Фабиолу поговорить с Дионисием.
— Он священник, — сказала она, — и научит тебя лучше, чем я. Он на все ответит, все
объяснит и истолкует.
Фабиола обещала Сире просить Дионисия рассказать ей об основах христианской религии,
лишь только Сира поправится от болезни... Но Сира не поправлялась. Рана ее закрылась, но
силы не возвращались. Жар сменялся ознобом. Она страшно кашляла. Однажды Дионисий
объявил Фабиоле, что считает Сиру неизлечимой. Новый удар! Новое горе! Но Фабиола
научилась уже покоряться со смирением, и кротко приняла весть о предстоящей новой потере.
Сира просила ее чаще оставаться с нею, рассказывала ей священную историю и земную жизнь
Спасителя. Фабиола слушала, затаив дыхание и с замирающим сердцем.
Утомленная разговором, Сира заснула, а Фабиола сидела у ее изголовья, и сердце ее было
преисполнено любви. Она начинала понимать христианское учение. Перед нею лежала
умирающая Сира, которая дважды пострадала ради нее, пожертвовавшая собой ради той,
которая когда-то ранила ее. Два раза кровь Сиры лилась за Фабиолу! Сколько любви, какая
великая душа — душа этой рабыни! Рабыни!... Но разве эта невольница не была лучше, в
тысячу раз выше, добрее ее, благородной гордой римской патрицианки!
Так думала Фабиола.
Когда Сира проснулась, она увидела госпожу распростертою у своих ног и горько рыдавшую.
Сира поняла, что Фабиола победила свою гордость и смирилась. Сира благодарила Бога за
обращение Фабиолы. Это обращение стало полным только тогда, когда Фабиола поняла, что
невольница и патрицианка равны перед создавшим их Богом, что слезы покаяния вымаливают
прощение, что гордость противна Богу, что любовь — источник счастья и путь к спасению.
На другой день, когда Дионисий вошел в комнату Сиры, она сказала ему, указывая на Фабиолу:
— Отец мой, вот новообращенная, которая желает вступить в лоно нашей Церкви.
Фабиола, не произнося ни слова, стала на колени и смиренно склонила голову; священник
положил ей руку на голову и сказал:
— Господь привел тебя в дом Свой, да будет благословенно имя Его!
Тогда Фабиола встала и, обратясь к Сире, сказала:
— Теперь я могу назвать тебя сестрою!...
Сира, плача от радости, обняла Фабиолу, и обе они плакали радостными слезами.
Евфросиния и Грая тоже обратились в христианскую веру. Дионисий учил их и подготавливал
к принятию св. крещения.
XXXII
Сира рассказала Фабиоле историю своей жизни. За несколько лет до начала нашей повести
жил в Антиохии богатый, знатный человек, вступивший в брак с женщиной, вскоре ставшей
христианкой. У них родились сын и дочь: сын — Оранций, дочь — Мариам. Мать воспитывала
их в христианской вере. Оба ходили с нею в церковь и, таким образом, много знали о жизни
христиан и об их учении. Дочь крестилась, но сын не хотел об этом и слышать. Он любил
удовольствия, праздную жизнь, игру, пиры и разделял все вкусы своего отца-язычника. Ему
был двадцать один год, когда мать его умерла. Она предвидела, что муж ее неминуемо
разорится, ибо он жил не по доходам, и, умирая, оставила все свое имение дочери. Она
приказала ей беречь его для бедных и больных христиан.
Вскоре после ее смерти отец Мариам действительно разорился и умер. Жадные ростовщики
захватили оставшееся после него имущество и продали на уплату долгов. Тогда Эврот, брат
отца Мариам, возвратившись из далекого путешествия, уплатил долги племянника из своего
небольшого капитала и постепенно приобрел над ним неограниченную власть. Он внушал
Оранцию, что сестра — причина его несчастия, что она богатая, но безумно тратит свои деньги
на пособия низким и порочным людям. Мариам предлагала брату и дяде жить с ней, но не
хотела отдать им всего состояния. Они же требовали, чтобы она отдала им все, но она, помня
приказание матери, твердо отказала. Не для себя желала Мариам сохранить богатство, но для
бедных, завещанных матерью ее попечениям. Тогда дядя и брат объявили, что если она не
исполнит их требования, то они не пощадят ни ее, ни ее единоверцев. Оба они знали поименно
многих христиан Антиохии, многих священников и епископов. Они клялись, что предадут их в
руки властей. Мариам была убеждена, что это не просто угроза, и отдала им все, что имела, и
таким образом, выкупила своим состоянием жизнь тех, которых считала братьями во Христе...
но с тех пор жизнь под одной крышей с братом и дядей стала ей невыносима. Она пожелала
уехать в Иерусалим. Брат и дядя были очень обрадованы ее намерением, заплатили за место на
корабле и даже дали ей на дорогу небольшую сумму. Из дома матери Мариам не взяла ничего,
кроме дорогого, шитого жемчугом покрывала. Оно служило еще ее матери для покрова св.
Даров, ибо епископы, принимая во внимание беспрестанно грозившую христианам опасность
вторжения язычников в храмы, разрешали христианам хранить св. Дары дома.
Когда корабль вышел в открытое море, он поплыл не к берегам Малой Азии, а в
противоположную сторону. Капитан отказался отвечать на ее вопросы. Разразилась жестокая
буря. Корабль погиб у одного из островов, погибли и пассажиры, и экипаж. Каким-то чудом, с
покрывалом на груди, спаслась только Мариам; она была схвачена местными жителями и
уведена вглубь острова. Вскоре Мариам была продана богатому семейству, увезшему ее в
Малую Азию; оттуда за большие деньги ее перепродали римлянину, искавшему, по поручению
Фабия, умную, честную невольницу для Фабиолы. Таким образом Мариам, под именем Сиры,
попала в Рим. Случайно найдя драгоценное покрывало в сенях дома Фабия, Фульвий был
поражен находкой и тотчас спрятал его.
После отъезда сестры из Антиохии Фульвий пустился в различные предприятия и вскоре
разорился; не пошло ему на пользу и отнятое у сестры состояние. Тогда, по совету дяди, он
принял поручение цезаря, управлявшего Востоком, и отправился в Рим в качестве шпиона.
Дальнейшие обстоятельства его жизни нам известны.
XXXIII
Мариам не поправлялась; она все больше и больше слабела. Фабиола ухаживала за нею, как за
родной сестрой, но заботливый уход, помощь врача — все было напрасно. Дни ее были сочтены.
Фабиола, надеясь ее спасти, увезла ее в Номентану, на виллу Агнии. Наступила весна.
Кушетку, на которой лежала Мариам, подвигали к окошку или выносили в сад; Мариам,
окруженной друзьями, цветами, в живительном воздухе весны, казалось, грустно было
прощаться с жизнью именно в ту минуту, когда жизнь, наконец, улыбнулась ей.
Однажды в чудесный весенний день Эмеренция, которая жила у Фабиолы и стала ее
любимицей, играла на лугу с огромным псом. Молосс не забыл Агнии: при ее имени он
поднимал морду, насторожив уши, и махал хвостом. Фабиола сидела у ног лежавшей Мариам,
бледной и худой, хотя на щеках ее горел яркий румянец, верный признак неизлечимой
болезни. Мариам после долгого молчания обратила свой усталый взор на Фабиолу и спросила у
нее:
— Что ты намерена делать, милая сестра, когда я тебя оставлю? — Мариам в первый раз
заговорила о своей близкой смерти. Фабиола заплакала.
— О, нет! Нет! — сказала она. — Мы будем молиться, и Бог сохранит тебя для нас. Я надеюсь,
что ты поправишься. Теплый весенний воздух оживит тебя. Поедем в Кампанью, на мою виллу,
там еще теплее.
— Напрасно, все напрасно! Бог судил иначе. Благослови имя Его вместе со мною!
Фабиола, казалось, боролась с собою. Но, наконец, она преодолела себя, перекрестилась и
сказала:
— Да будет воля Божия! Потом, помолчав, прибавила:
— Скажи мне свою волю! Что должна я сделать, когда... когда... Фабиола не договорила, слезы
душили ее.
— Когда я умру, — докончила Мариам спокойно, — похорони меня рядом с Агнией, молись за
меня и за нее и проси Бога, чтоб Он услышал мою последнюю, предсмертную молитву... о
раскаянии и спасении моего несчастного брата!... Отдельно я тебе никого не поручаю. Теперь
ты всех знаешь и не оставишь в нужде наших братьев.
В тот же день Мариам исповедалась, причастилась и через несколько дней тихо скончалась.
Эпилог
Свои богатства Фабиола употребила на приюты, больницы, христианские школы и
странноприимные дома. Она посвятила себя уходу за больными и делам милосердия. Недолго
пришлось ей устраивать богадельни и больницы тайком. Макси-миан умер. Максенций взошел
на престол, но царствовал недолго. Константин, провозглашенный императором в Галлии,
принял христианскую веру, победил Максенция, вошел в Рим и провозгласил христианство
господствующей религией империи. Из гонимых христиане превратились в торжествующих
победителей. Они отворили врата своих храмов, украсили могилы своих мучеников дивными
базиликами. Бывшие их гонители и судьи старались оправдать свою жестокость. Они обвиняли
во всем цезарей; но им не удалось обмануть лживыми словами ни современников, ни потомков.
Долго рассказывали в Риме о гонениях, которые претерпели христиане, о подлости, об
алчности доносчиков, о жестоких казнях. На тех из них, которые доживали свой век, молодежь
показывала с ужасом и звала их палачами, кровопийцами.
Корвин достиг преклонной старости и, всеми презираемый, влачил жалкое существование.
Совесть мучила его, люди гнушались им.
Фабиола, много лет спустя после описанных событий, узнала из достоверных источников, что
молитва Мариам была услышана. Брат ее Фульвий, или, вернее, Оранций, раскаялся, принял
крещение и ушел в пустыни Африки. Там он спасался по примеру многих подвижников,
искупая покаянием тяжкие свои преступления.
Достарыңызбен бөлісу: |