Фатальный фатали



бет16/25
Дата19.06.2016
өлшемі2.3 Mb.
#146785
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   25
Часть третья,

ИЛИ КРАХ
И мчатся сквозь проклятия фатумных фанатиков, сгорая в пути, и обжигающее слово Фатали, и огненный дух его, — в Петербург! Лондон! Париж! Тегеран! Брюссель! к огнепоклонникам!

в Стамбул, куда прибыл и сам Фатали, эти зеленые отлогие холмы, чистые бирюзовые воды Мраморного моря, будто голубой шелк, и бухта, благодаря своей форме и богатству торговли получившая название Золотого Рога, — сам Аполлон указал императору Константину, где воздвигнуть ему столицу империи, Константинополь — Царьград, вожделенная мечта, а -подсказал оракул: «Слепой да не увидит красот, удобств и преимуществ!», неприступная крепость Порты Стамбул, —

мчатся и слово и дух Фатали, чтоб достичь финиша, когда явится Колдун и покажет Фатали купленную в магазине углового дома, что в центре Каира, неподалеку от отеля «Вавилон», у европейского негоцианта, чьи предки — выходцы из Иерусалима, диковинную волшебную трубку, чтоб кое-что в будущем разглядеть пристальней.

Но прежде — служба и наивные речи бородатых детей из Баку, Нухи-Шеки, Закатал и Кубы, — четверо сбежавших крестьян (их, или экс, — крепостные, бывшие) были схвачены аж в московском Кремле! И что царь не знает, а начальство утаило от народа настоящую свободу!

Но прежде — Мундир. Он плотно облегает тело, и в нем чувствуешь себя как в крепости, отовсюду защищенной, никакие стрелы не возьмут!

А однажды Мундир чуть не погубил Фатали. Кто знает, может, было бы лучше погибнуть? думает Фатали. С какими б почестями хоронили!


УЛЫБКА В ГРОБУ
И несли бы его в гробу, как несли павших от рук взбунтовавшихся крестьян: три гроба, а в первом — полковник Белуха-Кохановский. В четвертом лежал бы он, Фатали. И глядел бы на него новый наместник — августейший сын императора (бывшего) и брат нынешнего, чей высочайший манифест о воле читали с амвона во всех церквах, мечетях (костелах и синагогах), и был энтузиастический прием (но кое-кто и зевал: «Царский манифест читают, а ты рот дерешь!»).

И он (не августейший, а Фатали!)... улыбается!! Да, да, улыбка в гробу! Умереть — как уснуть (если не знать, что умираешь). Найдется же клочок земли в этом мире, чтоб взять и укрыть меня! И могилу потом разрывают, чтоб... «Ах какой еретик!!» Изъять, чтоб!.. И снова, многие годы спустя, — с почестями! А где?! «Да будет проклят — чьи же слова?! — тот, кто потревожит мои кости!»

А началось с Конахкента, «села для гостей», перевел Фатали Белухе-Кохановскому, — так некогда называли деревню, что в Кубинском уезде. О, эти кубинцы!! Чуть что — бунтуют, канальи! Корни шамилевские выкорчеваны, да не везде! Вот и пришлось Фатали отправляться в дорогу, он — переводчик при полковнике военного отдела Белухе-Кохановском; заработок по совместительству, ибо дороговизна, и цены растут с каждым днем, а семья большая — жена, и четверо детей (но скоро двоих сразит свирепая холера, выживут лишь Рашид и самая младшая, она недавно родилась, — Ниса), и семья брата жены, одним котлом все, и еще родственники, они приезжают из Нухи в Тифлис, и куда? — конечно же к Фатали.

Трудный путь — через горные ущелья, над головой высоченные горы, а под ногами — где-то далеко внизу шумная, кричащая река, глохнут уши.

Но еще в Кубе полковник вызвал Фатали к себе и при жене («с чего бы здесь быть ей, Белухе-Кохановской?»), шея обнажена, такая белая и пышная! ни морщинки на лице, а над головой — корона пшеничных волос, и взгляд царских голубых глаз: «Не задерживайтесь, полковник!» — И на Фатали (а он вспомнил Сальми-хатун, где она теперь?) взгляд: «Ах, какой у тебя седой переводчик!»

— Дать знать народу! Едем наказывать!

Конахкентцы в эту ночь, как сказал Фатали крестьянин-тат, намерены напасть и вырезать всех. «И меня тоже?» — спросил Фатали. «А то как же?» — ответил, будто шутит.

— И вы, — недоумевает полковник, — верите подобной глупости?! Вы! Неужели не раскусили своих земляков?! А еще пиесы! А еще о звездах!

Ночь была тихая, звездная. А в полдень пошли к народу. «Я буду разговаривать сам!» Посередине полковник и, как два крыла, — чиновники, прибыл даже адъютант его императорского высочества великого князя наместника Кавказского гвардии поручик Георгий Шервашидзе (А он-то чего здесь? «Не оставаться же ему в Кубе?!» — и многозначительный такой взгляд на полковника, который оставил полковничиху в Кубе; взгляд скользкий, сладкий, с фамилией такой, что не упомнишь, ах да! титулярный советник Варвацци), и хорунжий казачьего войска из Апшеронского полка, и штабс-капитан, и корнет, и еще чины.

Сначала говорил выборный от народа — Мама Ос­ман. Начал издалека: турецкий султан, магометане, родство с кавказскими горцами, а внучатый племянник их бывшего владельца, Сафар-бек, принял даже христианство, и было объявлено от имени великого князя-наместника, что пышным их усам блестеть от масла, а брюху быть в жиру. Но полковник, да, да, вы! и ты, Фатали, переводи! Это говорю я, Мама Осман! Мы народ темный, туземцы, вы столько стесняли и оскорбляли нас, что сердце наше переполнилось! Довольно!

Будто со сцены, закончит монолог, снимет грим, усы сдернет и пойдет к детишкам, лысый. «Аи да Мама Осман!...»

— Мы не верим, что государь и великий князь-наместник соизволили нам выкуп определить! Покажите нам царский указ со знаменем царским: с золотой печатью и Георгиевским крестом! Это грабеж. Неужто государь так бедны (царь Польский, великий князь Финляндский, и прочая, и прочая), что не может выкупить нас?! А то, господин полковник с длинной фамилией да коротким ростом, так и переведите! мы сами пойдем к наместнику! А нет — позвольте выселиться кому в Турцию, а кому в Персию!

Фатали потерял голос, охрип, переводя Мама Османа. «Аи какой дерзкий! Жаль, раньше не знал тебя, Мама Осман, вставил бы в свои звезды!»

— Выселиться?! Что ж, и выселим! В Сибирь! В кандалах!

Откуда Мама Осману знать (о том и Фатали не ведает), что через наместника сам государь по телеграфу сообщил: мол, разрешаю, выноси приговор без суда, по своему усмотрению. «Что? бунт?! манифестация?! ввести войска!» Телеграф телеграфом, но увлекся, погорячился Белуха-Кохановский, взгреть бы его за это: выселиться хотят? ну и пусть выселяются. Мы сами, если знать хотите, повода ищем... спровоцировать, чтоб выслать и никогда не вернуть. Белуха-Кохановский удивлен, никак не поймет, ибо гнев дурной советчик, а это так очевидно: «Избавиться от беспокойных элементов и освободить земли для поселения, скажем, казаков.» Уже было, два массовых переселения — после пленения Шамиля, в пятьдесят девятом, и недавно, вслед за крестьянской реформой. Грядет третий, самый массовый, чеченцев и карабулаков, им будет ультиматум (в строжайшей тайне готовится, и главный деятель — Лорис-Меликов с бархатным голосом и прозван «бархатным диктатором», делающий ой-ой какую карьеру, будущая диктатура сердца. «Либо переселяйтесь на плоскость за Кубанью, либо уходите в Турцию», низинных в горы, а горцев — в низины, оскорбить и вынудить, ибо очень нужны земли для поселения казаков).

Но в это время молодой, из господ, единственный в туземной массе, что восседал на лошади как князь, бросил народу клич: «Пора!» И народ, Фатали не успел даже рта раскрыть! выхватив кто что, вдруг и ружья, и револьверы, — кинулся на полковника.

— Что вы делаете?! — выскочил вперед адъютант; это было так неожиданно — по-тюркски, но с турецким акцентом! что народ замешкался. И по-русски к полковнику: — Бегите, народ обозлен!

Все побежали к двухэтажному дому, где остановился полковник, и толпа за ними. Раздались выстрелы. Бросились в первую комнату на втором этаже, а с ними армянин Оганес, был здесь по торговым делам и, надо же, попал в передрягу!

— Употребите свой дар! — просит полковник Фатали.

— Велите наших арестантов выпустить! Не то всех, как цыплят, перережем.

— Бросьте им ключ от тюрьмы! — приказал полковник (Когда успели арестовать?!) уездному начальнику, спутав его фамилию: не Алабужев, а Ажубалис. — И отдайте приказ, чтоб казаки сняли с тюрьмы караул! Четыре казака, караулившие тюрьму, оставили свой пост и бросились в дом, чтоб спрятаться от бунтовщиков. Опасно в первой комнате, прошли во вторую, а оттуда — в третью. А бунтовщики за ними, вторглись в зал, с ходу убив двух денщиков полковника и штабс-капитана.

— Ломай все!

К дому никак не подступиться, казаки пробились в мечеть и спрятались там, пригрозив молле, чтоб запер ворота.

Адъютант высунулся из окна и закричал по-турецки:

— Эй, сумасшедшие, что вы делаете?! Зачем убиваете нас?!

— Полковника выдайте! — кричит толпа. — Иначе подожжем дом!

Но как выйти? Народ стал ломать дверь, очень крепкую, она никак не поддавалась, выломали лишь одну ореховую квадратную доску и стали стрелять: — А ну выходите!

Подпоручик, хорунжий казачьего войска, титулярный советник, еще кто-то полезли в выломанное отверстие, и каждого, кто вышел, ждала смерть.

«Ну как? Улыбка в гробу?! Герой??» Навалились на дверь, выломали ее, ворвались с кинжалами — и прямо к полковнику: насмерть! Потом к штабс-капитану: «Стойте!» Но поздно: убит! Вбежал в комнату тот, что был на коне: «А их не трогать!» Их — это Фатали, грузинского князя и армянского купца Оганеса. Они прошли сквозь толпу, потом сели на лошадей, которые были заранее приготовлены, и прибыли в дом одного из беков («Не родственник ли Бакиханова?» — подумал Фатали). А вот и адъютант наместника — и это спасло Фатали от излишних расспросов. Их держали (плен? или дорогие гости?!), не зная, что с ними делать и как похоронить убитых. Бек вдруг тоже куда-то исчез, и молла заложником сидит в мечети, не с кем посоветоваться, а Мама Осман как заколдованный сидит, растерян, а тем временем прибыли две роты солдат.

«...ожесточение крестьян было таково, — писал в донесении подполковник, сменивший павшего полковника, — что они ложились по несколько человек друг на друга, чтоб воспрепятствовать команде идти вперед; не иначе как чрез воинскую силу, которая и вступила, полумеры более неприменимы (да-да, государь-либерал!) и до крайности вредны! Секли розгами при огне, и многих после наказывания уносили полумертвыми и бросали, а некоторые находились в таком состоянии, что были напутствованы местным моллой; а при наложении кандалов на бунтовщиков кто-то из толпы крикнул: «В Сибирь так в Сибирь! Всех нас! Всей деревней!» Решимость, с которою главный мятежник Мама Осман шел под розги, терпение при перенесении им боли могли дурно повлиять на крестьян, и как бы ни тяжела была подобная сцена, однако же (ведь государь-либерал!) от этой минуты зависело, а потому я отдал приказ продолжать экзекуцию, пока не испустит дух».

Записка Фатали о начале бунта и докладная подполковника о его жестоком усмирении уже через неделю были в Петербурге: «Государь император изволил читать 1 сентября».

— Кто это? Ах, приславший мне книгу! Это насчет обманутых, что ли, звезд?! Так он что же, бомбардир?! — Царский адъютант не понял. — Так и передайте ему: «Вы что же, бомбардир?! А власть вам этого не поручала! Мы сказали: улучшать дикие нравы, но не велели, чтоб всякие прожекты...» — не договорил мысль. — «Как это у вас: «Говорю тебе, шах, а ты слушай, царь!»

Записка встревожила. Скоро начнутся и здесь: петербургские пожары! закрытие университета! упразднение, устрашение, удушение, убиение...

Да, кстати, а посланы звезды шаху? Царю — это неплохо, а вот шаху!... Во всех цивилизованных странах, мы хоть Азия, но числимся по разряду Европы, все великие, помнится, посылали.


ДЕРВИШ В ШКУРЕ ПАНТЕРЫ
А Фатали думает о словах нового царя: «Вы что же, бомбардир?!» Не прекрасна ль сама по себе отпущенная жизнь? Одумайся, Фатали!

Ах, обострить восприятие фальши! Не дать обмануть звезды! Освободиться от всего, что мучает и не дает покоя при виде того, что делается на свете, этой неправды, демагогии, обмана и тупости, — чтобы жить хотя бы с чувством уважения к самому себе, что ты не раб, и не слепец, и не глухой! Всколыхнуть хотя б десяток людей, которые, может быть, прочтут то, что ты напишешь.

Но почему именно ты?! Был один из великих, Фатали собирался его переводить, но он, увы, жаловался: меня, мол, не так поняли, не так трактовали, я «за», а меня в ряды тех, кто «против», мечтал заслужить благосклонность царя и быть учителем сына наследника, — чем не должность?! «Я учился у вас, вы меня всполошили, разбудили, я пошел следом за вами, а вы теперь в слезы?! в кусты?! Мол, не надо дразнить? Нас принимал Сам? К чему вызывать гнев государя?! Он пригласил, — какие перспективы! Какой размах либерализации! И звания! И награды!»

И зачем тебе, Фатали, эти стихи, эти комедии, сколько их было на Востоке и на Западе! И что нового скажешь ты? И эта головоломная, беспокойная твоя проза! Или не довольно тебе службы? И земляки с восхищением взирают на твои эполеты.

Ужель рука твоя не устает? Глаза не слезятся? В них будто попала соринка, хочется зацепить и вырвать, чтоб не колола изнутри (и зрачок вытечет!); не щипчиками же, которыми Тубу создает узоры на сладких пирогах — ромбики, кубики, волнистые линии с выступами, словно зубья крепостной стены; и прочитать написанное с каждым годом труднее — и кириллицы на службе, и эта вязь, эти точки и знаки дома!... Кто он, тот враг твоему покою, семье, близким твоим? А как он командует наглец! Сядь, пиши, сочиняй! А ты скажи ему: «Нет! не буду! не хочу! Не забивай мне голову всякой чепухой в ночные часы! Дай уснуть — завтра мне на службу!»

И переписка с горцами! И когда при тебе их бьют, а ты не смеешь слова сказать. Отчего это? Откуда это рабье? И разбор крестьянских жалоб, и падают ниц при виде пристава, и ты слышишь, как Али зовет Вели, а тот кличет Амираслана, — весь в лохмотьях, а какое звучное имя! Эмир львов! А сам, чуть выступит шеренга солдат, — готов пасть и клясться в верности! И увещеванья, когда душа горит, а уста изрекают рабье, и крик: «Эй, где ты, мой народ!...» — загнан глубоко, не пробьется наружу, чтоб всколыхнуть? И кого?!

Бросить службу? А с чем — к народу?! И кто пойдет за ним? Что смогут отчаявшиеся десятки? даже сотни! Эти бунты и возмущения как щелчки по лбу империи. на одного с дубинкой — десять штыков.

И нищие! О боже, сколько их, нищих, исступленных Дервишей, которые по обету никогда не моются, не чешут головы и бороды, к поясу привязан сосуд из тыквы — это и сумка, и сосуд для воды; и шкура пантеры или леопарда накинута на плечи — днем плащ, а ночью одеяло; ожерелье из четок на шее, и палка с железным острием в руке — отгонять собак, и войлочная шапка с густой бахромой, ниспадающей на глаза: и от солнца защищает, и помеха, чтоб не смел глядеть на небо, обитель всевышнего, ибо удел смертного — не отрывать взоров от земли. И бредовые их рассказы о мучениях борцов за власть!

И люди верят дервишу, заученно повторяя за ним, когда он, семижды обвязываясь поясом, состоящим из разноцветных веревок, связывает семь низменных страстей человека: себялюбие, гнев, скупость, невежество, алчность, чревоугодие и похоть, а затем семижды развязывается, выпуская на волю семь возвышенных страстей — великодушие, кротость, щедрость, бого-боязнь, любовь к аллаху, нравственное насыщение и истязание плоти. И шерстяной пояс, состоящий из разноцветных веревок, с двумя узлами: один призван связать злословие (дил-баги), другой — обуздывать плотские страсти (бел-баги). И семиугольный камень в поясе — намек на семь небес, семь земель, семь морей и семь планет (и семь возвышенных и низменных страстей). И непременно топорик, украшенный мистическими надписями: в минуты экстаза дервиш размахивает им и восклицает: «Я поразил порок (или страсть)». И четки, состоящие из девяносто девяти зернышек — по количеству имен всевышнего в Коране, и, перебирая четки, дервиш вспоминает эпитеты, которыми окружено имя Всевышнего, как они идут в Коране: Аллах, Милостивый, Милосердный, Святой... — все девяносто девять зерен! (Фатали знает их наизусть и учил этому Рашида, обещал записать ему на отдельном листочке, да некогда).

Вышел Фатали однажды на балкон, облокотился на перила — Тубу затеяла уборку, вывесила ковер, почти новый, красивый, узоры так и горели на солнце, — а тут нищий старик:

— Помогите, ради аллаха, дети голодают!

Жаль стало старика:

— Эй, хочешь ковер? Постелишь в лачуге. — А нищий не верит. — Я тебе его опущу, а ты хватай и беги, пока жена не видит. — И спустил нищему ковер.

А Тубу:


— Фатали, здесь же висел ковер!

?!

— Куда он девался?



— Понятия не имею.

— Но ведь ковер!!

Фатали пожимает плечами:

— А ты пригласи Колдуна, и он поможет отыскать вора.

Тубу поверила:

— Да?


— Зарежет петуха, что есть проще? так все колдуны делают, непременно черного! потом велит всем прохожим кольнуть петуха иглою, и когда кольнет его виновный, петух запоет!

— Я же серьезно, а ты!...

И у Фатали уже отсутствующий взгляд: у него, мол, голова занята более возвышенными делами, чем какой-то ковер.

«Нищий? — появился Колдун, легок на помине. — Это был я, а ты принял меня за нищего дервиша!»

«Но ты без седой бороды!»

«Разве трудно привязать?»

«И зачем тебе мой ковер, купленный на гонорар?»

«Он обладает волшебными свойствами!»

«Летит?... А мы его топтали!» Увы, и без ковра однажды летали, с Александром, а что толку?

Фатали возвратился к своим бумагам, перебирает их, думая и даже мечтая засесть за стол в тихие ночные часы, — но о чем? для кого? Эти стихи! эти комедии! и эта повесть — прочтет ли кто? поймет ли? то надежда, то сомненье. Еще недавно спорил с Александром, нет-нет, не наместником, тоже Александр, Барятинский, а сослуживцем, а сегодня и перо взять в руки не хочет: поймет ли кто?

— Но я верю в силу слова! — говорил Александру.

— Разбудить? И что дальше?! — как бы мягче сказать, чтобы не обидеть Фатали. — Извини, Фатали, но эти твои комедии, эти алхимики!...

— Чему ты смеешься, Александр?

А он вспомнил, как отец ему говорил, и сбылось! увлеченному в далеком детстве алхимией, — алхимические препараты, основанные на меркурии и могущие создать золото. «От алхимизма — к мистицизму, — говорил ему отец, — далее, к скептицизму, либерализму, гегелизму, коммунизму и — к нигилизму, мечтающему о терроризме».

— Как бы и ваш алхимик туда не кинулся, Фатали!

Но прочтет ли кто его сочиненья? Поймет ли? И эта вязь, эти изгибы линий — напрягай память! поймай смысл! а он уходит, уползает, как ящерица, никак не схватить, вся интуиция на помощь.


АЛИФ, ПОХОЖИЙ НА ЗМЕЮ
И он никак не отцепится от крючков. Это был давний детский страх, когда Фатали учили арабскому, — каждая буква цеплялась за одежду, волосы, кололась, жалила, царапала. Чтоб вырваться — оставь клок одежды, а клочья треплются на ветру.

Алиф — лишь одна палочка, но вдруг, будто в отместку, алиф изгибал голову, похожий на змею, — резко выбросит вперед и вцепится ядовитыми зубами в руку.

Да, сколько нелепостей в шрифте, в этом письме, удобном, быть может, для арабского, но не приспособленном к тюркским языкам. Точка выпала или чуть сползла, и тогда «шедший в пути» читается как «умер в пути».

Не трогай это письмо! Не трогай! На нем священный Коран! Тебя забросают камнями, несчастный!

Упростить и облегчить. Но почему именно ты?! Разве армяне посягают? А грузины?! Честолюбие? Выслужиться? Чтоб о тебе как о первом заговорили?!

Эх вы! Но у них нет этого множества написаний! И звук и шрифт как одно! Да и как иначе образовать?! Надо непременно расплавить крючки, отлить их на манер европейцев!

Не трогай!

Нанизывая смысл на смысл крючками-закорючками, сцепляя их, каждый будто соревнуется с другим по длине и витиеватости написания; но если перевести на графику европейских языков, ни один лист не уместит, это ясно, и здесь нужны упрощения, чтоб тяга к выкрутасам словесным не затемняла смысл; выстраивать караван слов, чтоб — пусть бессмыслица! — пощеголять ученоствю. Это пристрастие к длинным и слитным оборотам, доставшееся в наследство от придворных поэтов (халифата?), которые в угоду мелодическому ритму втискивают в строку бессмыслицу. «По голосу его самозабвенному и по глазам его, пылающим любовью, я понял, что он хвалит меня, но смысла не уловил».

Боже, сколько слов:

«Сладострастно светлеющее сияние сокровенных сокровищ (!), сокрытое ставнями страдающего сумрачного созвездия, сияло страстью слова, сожженного светом свечи».

И сколько ночей, понапрасну потерянных, ушло у Фатали на то, чтобы придумать — после тринадцати веков!! — новые штрихи и черточки, приведя к единству звук и его плоть, предложить — и все во имя образования народа — знаки восклицания, вопроса, утверждения, сожаления, раздумья, и даже два восклицания или вопрос и восклицание, и другие их комбинации, щедро проставленные в иных сочинениях, когда в душе клокочет ярость или хочется показать тщетность усилий хоть что-то изменить в этом мире деспотии и рабства; знаки незаконченности мысли, когда автор желает не все досказать и что-то оставить на размышление читателя.

И многоточие в начале, если прежде была прервана мысль или предполагалось наличие какого-то начала. И многоточие в конце. Знаки, выражающие законченность мысли, — ведь точка может быть воспринята как спутница черточки, обозначающей букву: поди поищи, откуда она, эта точка, выпала: с Чэ или с эН?

А потом докладная записка Лелли, управляющему дипломатической канцелярией наместника, — как это соседствует, серьезное и смешное, подумал Фатали: ведь это его, милейшего управляющего, предлагал Фатали, когда летели с Александром, изгнать со всякими Жеребцовыми, Шраммами, Значко-Яворскими... — да, просьба послать свой проект «улучшенного арабского алфавита» правительству Ирана и в турецкий диван, — где, как не в этих двух могущественных (?) мусульманских государствах?! И каждому — подробно разъяснить о выражении оттенков, о точках, о гласных, которых почти нет, — ускорить непременно процесс образования (?!) народа.

А султан еще не выспался после бурной ночи — такой гарем, успеть бы до каждой!

А шах? О, дерзкий еретик!

И сыновьям — ну и плодовит был! — Фатали-шаха: принцам Алигулу-Мирзе, он же министр просвещения; Фархаду-Мирзе, он правитель Фарсистана; своему будущему — но Фатали о том еще не ведает! — родственнику Бехману-Мирзе, правителю Азербайджанской провинции; самому юному из сыновей Фатали-шаха — Джелалэддину-Мирзе, умнейшему из шахского рода, случается такое; новый шах Насреддин им всем внучатый племянник! эти двоюродные деды во как надоели шаху, особенно этот, последний, почти ровесники они с шахом!

Новые люди, новые имена, новые экземпляры.

Письма, прошения, записки — действительному статскому советнику и кавалеру Алексею Федоровичу Крузенштерну, возглавляет гражданское управление, чтоб испросил (так положено) разрешение у наместника — князя Барятинского — выйти на связь с европейскими учеными-востоковедами; влиятельному Аскерханбеку (мало ему «хана», еще и «бек»!), Мирзе Аликберу, переводчику при русском консульстве в Тавризе, гостил у него Фатали. Даже келагайщику — продавцу шелковых платков, Гаджи-Расулу, — маленький человек, но вхож во дворец! И мучтеиду Гаджи-Мирзе-Багиру, — очень тот расспрашивал о беглом главе мусульман-шиитов Фаттахе, а алфавит для просвещения народа лишь повод, чтоб выведать о беглом.

«Придумал (!) знаки, облегчающие восприятие текста, создал, одним словом, — резюмирует Фатали, — новый алфавит (!!) для арабского, фарси и тюркских языков».

И добавляет, что кое-кому покажется сумасбродством, но «я готов на все оскорбления ради того, чтобы образовались миллионы моих и ваших сограждан», о тупоголовые вожди: шах и султан!!

И академику Дорну. И окрыляющий ответ: «похвальный труд». Но между строк предупреждение — великий риск. Фатали понимает, что предстоит борьба, и он пишет академику Дорну:

«Я чувствовал себя человеком, пылкость и энергия которого уступили место хладнокровному благоразумию, и я спокойно стал думать о своем проекте».

И Бутеневу, управляющему Российскою миссиею в Константинополе, «действительному статскому советнику и кавалеру», Аполлинарию Петровичу, — чтобы помог. И еще, и еще письма, экземпляры проекта, «...надеюсь, что мое истинное желание добра народу...»; «...через вашего генерального консула в Тифлисе Мирзу Гусейн-хана».

О! Гусейн-хан! А вы, оказывается, мастер интриг!

— Это политика, а не интриги! — как-то сказал Гусейн-хан Фатали. — И вы не станете отрицать, что моя верность престолу шахиншаха... — И смотрит выжидающе.

— Да, да, а как же? И исламизму. Вы часто это гово рили!

— А раз так... — И снова ждет.

— То дозволены все средства, да?

Фатали пишет и пишет: и в Шахиншахский Меджлис, и в высокий Диван Блистательной Порты: «Единственная моя корысть — грамотность мусульманского народа»; а в Порте этого слова и не знают, а шах впервые слышит!

И новые экземпляры проекта; с помощью Крузенштерна, безотказно подписывает все бумаги в папке, надоела служба в треклятом крае, тянет в Вильно! «Ссылка? Но за что?!» — и письма Фатали с проектом реформы мусульманского алфавита посылаются в институты по изучению восточных языков: в Петербург, Берлин, Вену — господину Титце, в Париж — известному востоковеду де Тассу, Лондон.

Столько писем — в пору б таблицу эпитетов составить, формы всякого рода восточных вежливостей, поразить и султана и шаха: «Выражаю вам искреннее пожелание, да сделается челн моей судьбы, то бишь проект алфавита, украшением пристани счастья, да привлекут паруса моих желаний (просвещение народа!) ваш взор»; может, иначе? «С этим пожеланием осмеливаюсь я окунуть перо в море мыслей и возбудить в нем следующие волны речи»?; «Распустить все паруса и пустить в ход все весла»?...

Да-с, как в глубокий колодец крохотный камушек эти его письма в Диван Блистательной Порты и Шахиншахский Диван или Меджлис.

И зреет идея: поехать самому. Здесь называют город Константинополем, а там Стамбулом... А кто работу Фатали здесь выполнять будет? «Об этом вы подумали?» — спросит тот же Крузенштерн. Уже взрослый брат Тубу Мустафа, и Фатали представляет его, когда знакомит в канцелярии, как двоюродного брата; моложе Фатали на много лет, не напишешь же, как есть на самом деле, по родственной генеалогии, — «двоюродный дядя»; Мустафа знает много языков, может, мол, заменить «в случае моей командировки», — надо непременно поехать в Стамбул!

А между тем Фатали шлет и шлет новые письма.

Мирза Казембек — известный востоковед, с чьим мнением считаются в столице, принял христианство (католицизм!., еще в далекой юности, в Астрахани, — такая радость шотландским миссионерам: поколебали веру Казембека, в чьем имени соединились и пророк и его ближайший друг, соратник и родственник, — Мухаммед-Али, и стал он называться Александром... Был у Фатали о нем разговор — и с Кайтмазовым, и с Никитичем (а не Ладожским?), когда предлагали Фатали полушутя: «Почему бы и вам не принять христианство, а? Нет-нет, упаси боже, — это когда Фатали упомянул про Мирзу Казембека, — не католицизм! Наша православная церковь...» — это уже всерьез, о преимуществах православия, долго и путано, Фатали терпеливо и с почтением внимал собеседнику, но не проронил ни слова).

И Мирзе Казембеку сочинил письмо Фатали: «...много слышал о вас; я написал несколько пьес в стиле европейцев о жизни мусульман-земляков, посылаю вам, может, скажете, дерзкая мысль, но ведь кто-то должен начать первым! Посылаю и повесть, на родном еще не публиковалась...»; непременно узнать мнение и об алфавите!

В Дипломатической канцелярии наместничества Фатали сообщили фамилию главного переводчика при российском после в Константинополе. «Мусье Тимофеев, — пишет ему Фатали, — вы исполняете в Турции ту же должность, что и я в Тифлисе, узнайте, как там в Диване с моим проектом?!» И ему — книгу комедий на русском, «увы, не на родном тюркском»; а Тимофеев уже отбыл из Константинополя, через Одессу, в Петер­бург.

Конечно, я не доживу до того времени, когда мой алфавит победит и это станет подлинной революцией в мире Востока, но что это будет так, я не сомневаюсь! — и убежденность Фатали, и думы его, и сомнения, и неуверенность: все это в его письме к академику Дорну, в Петербург. И Дорн, один из немногих, к кому Фатали писал, откликнулся: идея встретила поддержку.

А вокруг комедий, и особенно повести, — недовольства.

Началось с того, что каждый раз, проезжая через Шайтан-базар, мимо лавок, Фатали стал замечать колкие взгляды; а один лавочник, краснобородый от хны Мешади, прежде Фатали его не замечал, стал резко вскакивать с места, отчего конь однажды чуть седока не сбро­сил. Низко кланяется, почтителен, а во взгляде дерзость: «А мы твоего коня и вспугнем!» И, вскакивая с мягкого сиденья, всем телом высовывается из лавки наружу: «Здрасьте!» — мол, я твой герой, и вам мое почтение! И хихикает, обнажая золотые зубы, дороже головы. «Что ж ты, Фатали, измываешься над своим народом?!» Шустрый такой лавочник, другие побаиваются Фатали, а этому хоть бы что, хотя на Фатали и мундир, неприкосновенная, так сказать, личность. «Разве армяне о себе так напишут?! А грузины?... — Это лавочник вслед Мундиру; ведь Мешади, с той поры как началось, иногда лишь Мундир и видит. — Ты посмотри: ни один слова дурного о своих не скажет! А те, кому ты служишь, разве над собой глумятся?! Что? Гоголь?! — чисто это имя произносит, без акцента. — А ты попробуй попроси, чтоб перевести разрешили!» Будто не Фатали, а он, этот лавочник, с Кайтмазовым на дружеской ноге!...

А Кайтмазов, узнав о намерении Фатали и как будто подслушав тайные мысли лавочника, сочинил — ибо служба прежде всего! секретное донесение Никитичу, прося разрешения отказать Фатали: «...чисто с цензурной точки зрения, конечно, и речи быть не может о каких-либо препятствиях к изданию какого бы то ни было перевода «Ревизора»; Кайтмазов помнит, как на представлении сказал о пьесе высокий чин: «Это невозможность, клевета и фарс». «Но в данном случае, — продолжает Кайтмазов, — нельзя не обратить внимания, что наша жизнь представляет очень неприглядную картину, горькую для нас, и для какого-нибудь татарина она дает не только пищу, но и побуждение к проявлению и без того враждебности... нехорошие стороны которой так метко... и, таким образом, под личиною почтения едва ли не кроется злорадный предлог к осмеянию».

Никитич согласился с доводами Кайтмазова и велел ему уладить дело миром (?!). И Кайтмазов обнял Фатали за плечи, о том о сем, о «Горе от ума» (смотрели недавно с Фатали, бенефис госпожи Вассы Петровны Маркс), «жива, развязна и тверда, особенно превосходна в ролях субреток, а каков муж? превосходен, слов нет, но иногда утрирует в некоторых ролях, и девица еще у них, ой как вы переживали!...» А переживал не Фатали, а сам Кайтмазов: «Боже мой!! Чацкий! Софья Павловна!...» А как вышли из театра: «Вот бы нам такое на Востоке!» — сказал Фа тали, а Кайтмазов промолчал.

«Может, перевести?» — продолжал Фатали. И тут же о «Ревизоре». «Ну, что толку в переводе? — не сдержался Кайтмазов. — Где вы его поставите?!» А ведь правда, где? Вот и теперь, когда Никитич одобрил действия Кайтмазова, тот и попытался отвадить Фатали от новых несбыточных затей: «Дождемся лучших (??) времен»; мол, не лезь с идеей перевода: ни «Горе от ума», ни тем более «Ревизора». «А сунешься, — думает Кайтмазов, чувствуя, что Фатали упрямится, — я на тебя новое секретное!... К тому же необходимо подвергать установленной цензуре, а сверх того, — это можно не в уме, а вслух, — имея в виду, что на основании приложения к 147-й статье XIV тома свода уставов, — точь-в-точь по-кайтмазовски, Фатали однажды видел, когда тот цензорское заключение сочинял, но не разобрался, что к чему, — о пред, и прес. преет. (§ 23 лит. А), драматические сочинения одобряются к представлению в театрах III отделением Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, переводные тоже!!»

А между тем лавочник распоясался, через Мустафу, брата Тубу, даже огорчение свое выразил, мол, передай своему зятю:

— Что ж он выставляет нас на посмешище? Из люб во?! Ничего себе — любовь! А в нашем народе столько доброго! Столько светлого! И почитание старших, и долготерпение, и послушание властям!...

— Даже когда орехи на голове народа разбивают? нашелся с ответом Мустафа, а лавочник — мимо ушей, и упреки, и сожаление, и даже угрозы:

— Уж кому-кому, а не мне об этом твоему зятю, наместническому чину (аи да молодец лавочник!).

Наконец-то! Прибыл из соседней южной страны высокопоставленный муж, послом к кайзеру едет, Абдуррасул-хан, по пути в Европу решил пожить в Тифлисе, остановился у персидского консула Али-хана, через которого Фатали в меджлис посылал свой проект алфавита, а тот упоминал при этом — вот и запомнил Фатали! — Абдуррасул-хана.

Пригласили Фатали, и он тут же с ходу, не успев сесть в предложенное ему кресло, спросил:

— Как насчет моих идей? О реформе алфавита и просвещении народа.

Лицо у Абдуррасул-хана вытянулось:

— А я впервые слышу!

— Да как же? — растерялся Фатали. — Ведь я вам посылал.

— Клянусь аллахом, я ко получал! — А в глазах ложь; отводит взгляд. — Не будете ли так любезны прийти вечером и почитать? Очень вас прошу!... — Воспитанный, вежливый, в Европу едет, стоять на страже персидских интересов.

«Может, и впрямь затерялось?» — думает Фатали. И снова пошел к нему, на сей раз вечером. Входит к послу, а перед ним — бутылка водки и рюмки. Фатали отказался, а тот и не настаивает, слушает собеседника и рюмку за рюмкой пьет и закусывает. Хмель ударил в голову, ведь непривычно, только-только к водке приобщается. Глаза осоловелые, как у барана, а тут вдруг заявляется слуга:

— Абдуррасул-хана зовут. — Прямо обращаться непочтительность.

Он тотчас вскакивает и бежит. «Проститутку к нему привели!»

Через полчаса заявляется расстроенный:

— На чем вы остановились? Я вас слушаю. — И консул с ним. Сладко хихикающее лицо, ни тени стыда!

— Я стану читать тому, чья душа светла, а голова ясна! А у вас ни то, ни другое, и душа трепещет от встречи с проституткой!

Консул тут же на помощь хану:

— Не сердитесь! Вы правы, но мы мужчины, поймем друг друга. Давно в пути... Уж простите, в другой раз прочтете! А теперь разрешите Абдуррасул-хану уйти, там его ждет луноликая красавица, бах-бах-бах!...

Не успел Фатали собрать рукописи, как слышит крик в соседней комнате: визжит красотка, экстаз, всплеск, вопль.

Вздрогнул даже консул, привычный к сладострастию земляков. Да, тут не до просвещения народа. Надо непременно самому поехать в Стамбул!



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   25




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет