Родоначальником материализма и всей опытной науки нового времени назовут Бэкона основоположники марксизма. Последователем и продолжателем его дела считал себя английский физик Р. Бойль. Безусловным авторитетом пользовался Бэкон у французских энциклопедистов, восторженные слова посвящает ему А. И. Герцен. Вместе с тем он объект самых резких нападок клерикального философа и мистика Жозефа де Местра, критикующего Бэкона за материализм, атеизм и приверженность к рациональной методологии, и химика Юстуса Либиха, усмотревшего в его сочинениях лишь претенциозность и профанацию научного метода. Бэкон принадлежит к тем фигурам, вокруг которых еще долго после их смерти идет острая идейная борьба. И все же передовая наука и философия не имели двух мнений о творчестве Бэкона. Ученые оценили его попытку создать философию экспериментального естествознания, выяснить условия правильности выводов и обобщений из опытных наблюдений. А философы — им еще долго пришлось бороться за науку против невежества, суеверия и догматического идеализма — увидели в нем одного из вершителей той глубокой перестройки всего мировоззрения, которое было связано с отказом от верований в зависимость природных явлений от сверхъестественных сил и сущностей и привело к принятию тех принципов понимания знания, которыми руководствуется научное исследование и поныне.
Деятельность Бэкона как мыслителя и писателя была направлена на пропаганду науки, на указание ее первостепенного значения в жизни человечества, на выработку нового целостного взгляда на ее строение, классификацию, цели и методы исследования. Он занимался наукой как ее лорд-канцлер, разрабатывая ее общую стратегию, определяя генеральные маршруты ее продвижения и принципы организации в будущем обществе. Идея Великого Восстановления Наук — Instaurationis Magnae Scientiarum — пронизывала все его философские сочинения, провозглашалась им с многозначительностью, афористичной проникновенностью, завидной настойчивостью и энтузиазмом.
Нет, в науку следует идти не ради забавного времяпрепровождения, не ради любви к дискуссиям, не ради того, чтобы высокомерно презирать других, не из-за корыстных интересов и не для того, чтобы прославить свое имя или упрочить свое положение. В отличие от античных и средневековых ценностей Бэкон утверждает новую ценность науки. Она не может быть целью самой по себе, знанием ради знания, мудростью ради мудрости. Конечная цель науки — изобретения и открытия. Цель же изобретений — человеческая польза, удовлетворение потребностей и улучшение жизни людей, повышение потенциала ее энергии, умножение власти человека над природой. Только это и есть подлинная мета на ристалище знаний, и если науки до сих пор мало продвигались вперед, то это потому, что господствовали неправильные критерии и оценки того, в чем состоят их достижения.
Кажется, Бэкон хотел одним ударом решить эту извечную проблему соотношения истины и пользы — что в действии наиболее полезно, то в знании наиболее истинно. Однако было бы слишком поспешно упрекать его на этом основании в утилитаризме или же прагматизме. Прагматикам Бэкон мог бы ответить примерно так же, как отвечал он любителям интеллектуальной атараксии, жаловавшимся, что пребывание среди быстро сменяющихся опытов и частностей приземляет их ум, низвергает его в преисподню смятения и замешательства, отдаляет и отвращает от безмятежности и покоя отвлеченной мудрости. «Я строю в человеческом понимании истинный образ мира, таким, каков он есть, а не таким, каким подсказывает каждому его разум. А это нельзя сделать без тщательного рассечения и анатомирования мира. И я считаю, что те нелепые и обезьяньи изображения мира, которые созданы в философских системах вымыслом людей, вовсе должны быть развеяны… Поэтому истина и полезность суть одни и те же вещи и сама деятельность ценится больше как залог истины, чем как созидатель жизненных благ» 17.
Итак, только истинное знание дает людям реальное могущество и обеспечивает их способность изменять лицо мира; два человеческих стремления — к знанию и могуществу — находят здесь свою оптимальную равнодействующую. В этом состоит руководящая идея всей бэконовской философии, по меткой характеристике Фаррингтона, — «философии индустриальной науки» 18. И здесь же коренится одна из причин столь продолжительной популярности его взглядов.
Как и всякий радикальный реформатор, Бэкон в слишком мрачных тонах рисует все прошлое, тенденциозно относится к настоящему и исполнен самых радужных надежд на будущее. До сих пор состояние наук и механических искусств (так называет он различные технические достижения) было из рук вон скверное. Из двадцати пяти столетий едва ли можно выделить шесть благоприятных для их развития. Это эпохи греческих досократиков, древних римлян и новое время. Все остальное — сплошные провалы в знании, в лучшем случае крохоборческое движение, а то и топтание на одном месте, пережевывание одной и той же умозрительной философии, переписывание одного и того же из одних книг в другие. Бэкону иногда и в голову не приходит, что он может быть неправ по отношению к подлинному Аристотелю, к арабским ученым, к тем многочисленным математикам и естествоиспытателям, работы которых он скопом характеризовал как слабые и незначительные. Подвизавшиеся в научной сфере были либо эмпириками, либо догматиками. Первые, подобно муравьям, только собирали и использовали собранное; вторые, как пауки, вытягивали из самих себя ткань спекулятивной науки. Деятельность же подлинных ученых должна быть организована наподобие работы пчелиного улья — с методичным разделением труда, разумной иерархией и оправданием всего в конечном продукте. Современность в особенности ставит такую задачу, и Бэкон берет на себя миссию провозгласить принципы этой реформации.
«Разве можно не считаться с тем, — восклицает он, — что дальние плавания и путешествия, которые так участились в наше время, открыли и показали в природе множество вещей, могущих пролить новый свет на философию. И конечно, было бы постыдно, если бы в то время, как границы материального мира — земли, моря и звезд — так широко открылись и раздвинулись, умственный мир продолжал оставаться в тесных пределах того, что было открыто древними» 19. И Бэкон призывает не воздавать слишком много авторам, не отнимать прав у Времени — этого автора всех авторов и источника всякого авторитета. «Истина — дочь Времени, а не Авторитета», — бросает он свой знаменитый афоризм.
Предпринимая глобальный обзор современного ему знания и искусств, чему собственно и посвящен трактат «О достоинстве и приумножении наук», Бэкон не только предлагает их разветвленную классификацию, но и критически оценивает достигнутый уровень, старается проследить направления их дальнейшего развития, определить те проблемы, которые особенно нуждаются в разработке. Читатель, ознакомившись с этим сочинением, конечно, составит себе представление о древе бэконовской классификации наук, оценит его стремление отличить и охарактеризовать самые разнообразные области науки. Мы же отметим, что здесь Фрэнсис Бэкон явился достойным продолжателем классической философской традиции. И если первое, самое общее деление знания Бэкон (как и Платон) основывает, исходя из трех различных духовных способностей человека, то дальнейшее подразделение им осуществляется (как и у Аристотеля), исходя из соображений, что у каждой отрасли знания должна быть своя особая сфера бытия. Бэконовская классификация была поистине энциклопедией для своего времени; она оказала значительное влияние и на последующие времена. Во всяком случае д'Аламбер ссылается на нее и приводит ее подробную схему в своей вступительной статье к знаменитой французской «Энциклопедии, или Толковому словарю наук, искусств и ремесел».
Было бы слишком неблагодарно по отношению к Фрэнсису Бэкону скрупулезно обсуждать и оценивать все его многочисленные соображения о тех или иных научных проблемах, все его предложения поставить такие-то эксперименты и осуществить такие-то изобретения. Некоторые из них представляются нам сегодня наивными и несостоятельными, за ними чувствуется и дилетантизм, и скороспелость выводов. Некоторые порождены архаичными, уже канувшими в Лету естественнонаучными и философскими представлениями. И вместе с тем то тут, то там вдруг блеснут догадки такой глубины, как будто они выхвачены лучом его жадной фантазии не из хаоса еще полусредневековой науки, а из непосредственного или даже отдаленного ее будущего. Природа, человек, общество, история, политика, мораль, психология, поэзия — все живо интересует его, во всем он хочет обнаружить нечто поучительное, важное и полезное. Самое главное, чтобы люди не дремали, а беспрерывно обращали свое внимание и на природу вещей, и на свою собственную природу, и на использование всех знаний в интересах человечества.
Бэкон верил, что идее его философии суждена не просто долгая жизнь академически признанного и канонизированного литературного наследия — еще одного мнения среди множества уже изобретенных человечеством. Он считал, что идея эта станет одним из конструктивных принципов самой человеческой жизни, которому «завершение даст судьба человеческого рода, причем такое, какое, быть может, при настоящем положении вещей и умов не легко постигнуть или представить» 20. В известном смысле он оказался прав. И сейчас, столетия спустя, мы как бы сызнова осознаем пророческую силу предсказания этого герольда новой науки, но к неистощимому бэконовскому оптимизму в сознании нашего современника примешивается и горечь за все перипетии, пережитые на этом пути в прошлом, и тревога за то, что ожидает нас в будущем. Общественный прогресс не носит такого однолинейного, однонаправленного характера, как это представлялось Фрэнсису Бэкону. Развитие общества определяется не только силами научной мысли и технического изобретательства. И если Бэкон снисходительно оставлял сферу гражданской жизни, политики и общественных наук «ходячим монетам» риторической аргументации, смутных, плохо очерченных понятий и традиционного авторитета, то такую установку уже никак не назовешь прогрессивной. Критический пафос жадно ищущего истину реформатора здесь сменяла умеренная рекомендация искушенного в государственных делах лорда-канцлера, и мы, к сожалению, не можем упрекнуть Бэкона в том, что его слова расходились с его делами.
Критика обыденного и схоластического разума
Вопрос об «истинных» и «мнимых», «объективных» и «субъективных» компонентах человеческого знания восходит к самой сущности философии как науки и в античности отчетливо осознается уже Демокритом и элеатами. Этот вопрос живо обсуждался современниками Бэкона — Галилеем и Декартом. Одним из вариантов той же темы явилось и бэконовское усмотрение в познании того, что «соотнесено с человеком» и что «соотнесено с миром», его развернутая критика Идолов Разума. «В будущие времена обо мне, я полагаю, — писал Бэкон, — будет высказано мнение, что я не совершил ничего великого, но лишь счел незначительным то, что считалось великим» 21. Он при этом мог иметь в виду свое учение об очищении интеллекта, о врожденных и приобретенных идолах, отягощающих человеческий разум и порождающих его многочисленные ошибки и заблуждения. Первые проистекают из самого характера человеческого ума, который питают воля и чувства, окрашивающие все вещи в субъективные тона и, таким образом, искажающие их действительную природу; вторые же вселились в умы людей из разных ходячих мнений, спекулятивных теорий и превратных доказательств. Это одна из самых интересных и популярных глав бэконовской философии, поистине очистительная пропедевтика к его учению о методе познания.
Разве люди не склонны верить в истинность предпочтительного и стараться всячески поддерживать и обосновывать то, что они уже однажды приняли, к чему привыкли и в чем заинтересованы? Какова бы ни была значимость и число обстоятельств, свидетельствующих о противном, их или игнорируют, или же превратно истолковывают. Как часто отвергается трудное потому, что нет терпения его исследовать, трезвое — потому, что оно угнетает надежду, простое и ясное — из-за суеверий и преклонения перед непонятным, данные опыта — из-за презрения к частному и преходящему, парадоксы — из-за общепринятого мнения и интеллектуальной инертности! И к этому же типу врожденных Идолов Рода, или Племени, Бэкон причисляет склонность к идеализации — предполагать в вещах больше порядка и единообразия, чем это есть на самом деле, привносить в природу мнимые подобия и соответствия, осуществлять чрезмерные отвлечения и мысленно представлять текучее как постоянное. Совершенные круговые орбиты и сферы античной астрономии, комбинации четырех основных состояний (тепла, холода, влажности, сухости), образующие четвероякий корень элементов мира (огонь, землю, воздух и воду) в философии перипатетиков, аристотелевская абстракция бесконечной делимости — все это примеры проявления Идолов Рода.
И разве каждый человек в силу своих индивидуальных особенностей, порожденных характером его психического склада, привычек, воспитания, атмосферы, в которой он жил, и множеством других обстоятельств, не имеет своего неповторимого, только ему присущего угла зрения на мир, «свою особую пещеру, которая разбивает и искажает свет природы» 22, как выражается Бэкон, используя знаменитый образ из платоновской гносеологии? Так, одни умы более склонны видеть в вещах различия, другие же — сходство; первые схватывают самые тонкие оттенки и частности, вторые улавливают незаметные аналогии и создают неожиданные обобщения. Одни, приверженные к традиции, предпочитают древности, другие же
"
всецело охвачены чувством нового. Одни направляют свое внимание на простейшие элементы и атомы вещей, другие же, наоборот, настолько поражены созерцанием целого, что не способны проникнуть в его составные части. И тех и других эти Идолы Пещеры толкают в крайность, не имеющую ничего общего с действительным постижением истины.
Врожденные идолы искоренить невозможно, но можно, осознав их характер и действие на человеческий ум, предупредить умножение ошибок и методически правильно организовать познание. Вообще каждому исследующему природу рекомендуется как бы взять за правило считать сомнительным все то, что особенно захватило и пленило его разум. Энтузиаст новой науки отнюдь не усматривал в слепой одержимости фактор, способствующий постижению истины, и склонялся к идеалу уравновешенного и ясного критического понимания.
«Плохое и нелепое установление слов удивительным образом осаждает разум» 23, — писал Бэкон о третьем, с его точки зрения самом тягостном, виде идолов, о так называемых Идолах Площади, или Рынка. Эти идолы проникают в сознание исподволь, из естественной связи и общения людей, из стихийно навязываемого этим общением штампов ходячего словоупотребления. К ним относятся и наименования вымышленных, несуществующих вещей, и вербальные носители плохих и невежественных абстракций. Давление этих идолов особенно сказывается тогда, когда новый опыт открывает для слов значение, отличное от того, которое приписывает им традиция, когда старые ценности теряют смысл и старый язык символов уже перестает быть общепонятным. И тогда то, что объединяет людей, является фактором их взаимопонимания, «обращает свою силу против разума» 24.
Эту мысль философа можно проиллюстрировать словами поэта — Вильяма Шекспира, также большого мастера изобличения разного рода идолов на театральных подмостках. Героине его трагедии Джульетте Капулетти с младенчества внушили, что ее родовое имя обладает безусловной реальностью и что в нем содержится ее подлинная и высшая честь. Но вот Джульетта полюбила человека, принадлежащего к враждебной ее семье фамилии Монтекки. И она мучительно задумывается:
Не ты, а имя лишь твое — мой враг,
Ты сам собой, ты вовсе не Монтекки.
Монтекки ли — рука, нога, лицо
Иль что-нибудь еще, что человеку
Принадлежит? Возьми другое имя.
Что имя? Роза бы иначе пахла,
Когда б ее иначе называли?
Она хочет доискаться, в чем же в конце концов реальность имени и, переоценивая ценности, готова утвердить над именем приоритет природы. Джульетта готова ниспровергнуть «Идол Имени» — один из мировоззренческих устоев ее феодальной среды:
Ромео, если б не Ромео стал, —
Свое все совершенство сохранил бы
И безыменный. Сбрось, Ромео, имя,
Отдай то, что не часть тебя, — возьми
Меня ты всю 25.
Но основной удар своей критики Бэкон направляет против Идолов Театра, или Теорий. Да, он не очень-то высокого мнения о существующих философско-теоретических представлениях и считает себя вправе взирать на них как бы с высоты некоего амфитеатра. Сколько есть изобретенных и принятых философских систем, столько поставлено и сыграно комедий, представляющих вымышленные и искусственные миры. Человечество уже видело и еще увидит много таких представлений с Субстанцией, Качеством, Бытием, Отношением и другими отвлеченными категориями и началами в главных ролях. «В пьесах этого философского театра, — писал он, — мы можем наблюдать то же самое, что и в театрах поэтов, где рассказы, придуманные для сцены, более слажены и изысканы и скорее способны удовлетворить желаниям каждого, нежели правдивые рассказы из истории» 26. Одержимые этого рода идолами стараются заключить многообразие и богатство природы в односторонние схемы отвлеченных конструкций и, вынося решения из меньшего, чем следует, не замечают, как абстрактные штампы, догмы и идолы насилуют и извращают естественный и живой ход их разумения. Так, продукты интеллектуальной деятельности людей отделяются от них и в дальнейшем уже противостоят им как нечто чуждое и господствующее над ними. Кажется, здесь Бэкон вплотную подходит к определению и анализу того, что на современном философском языке именуется отчуждением. При этом он, видимо, не заблуждается относительно механизма образования этого отчуждения. Единогласие в философских мнениях далеко не всегда основывается на свободе суждений и исследований, чаще оно программируется авторитетом, послушанием и подчинением. Именно таким образом, по его мнению, большинство пришло к согласию с философией Аристотеля, этого «счастливого разбойника» и «первейшего софиста».
В многочисленных ссылках на Аристотеля, которыми изобилуют философские сочинения Бэкона, можно обнаружить все градации его критического отношения. Иногда это мимоходом брошенные колкости вроде того, что «Аристотель только указал на эту проблему, но нигде не дал метода ее решения» 27 или же «Аристотель издал по этому вопросу небольшое сочинение, в котором есть кое-какие тонкие наблюдения, однако, как обычно, он считает свою работу исчерпывающей» 28. Иногда же это тяжкие обвинения, например, в том, что Аристотель «своей логикой испортил естественную философию, построив весь мир из категорий» 29, что он слишком «много приписал Природе по своему произволу», больше заботясь, «чтобы иметь на все ответы и словесные решения, чем о внутренней истине вещей» 30, что он, «произвольно установив свои утверждения, притягивал к ним искаженный опыт» 31. Стагириту приходилось отвечать не только за собственные промахи и недоработки, но и за дотошных комментаторов и изощренных схоластиков, за суеверных теологов и догматиков всех мастей, подкреплявших свои измышления его авторитетом и рассматривавших весь мир исключительно сквозь призму его трактатов.
Из античных философов Бэкон высоко ценит лишь древнегреческих материалистов и натурфилософов. Ему импонирует, что «все они определяли материю как активную, как имеющую некоторую форму, как наделяющую этой формой образованные из нее предметы и как заключающую в себе принцип движения» 32. Он приветствует их метод глубоко и тонко проникать в тайны природы и, игнорируя ходячие представления, подчинять свой разум природе вещей, «анализировать природу, а не абстрагировать ее» 33. Поэтому Анаксагор с его гомеомериями и особенно Демокрит с его атомами часто приводятся им как авторитеты. И Бэкон сетует, что эта глубокая: традиция предана забвению, в то время как философия Платона и Аристотеля шумно пропагандируется в школах и университетах. Время, как поток, выносит на своих волнах то, что легче, тогда как более весомое тонет — прибегает он к одной из тех риторических фигур, которые не раз витиевато украшают стиль его сочинений. Но самое любопытное впереди. Несмотря на непримиримую вражду к перипатетикам и схоластике, свой постоянный протест против них, идущий «от того непокорного элемента жизни, который, улыбаясь, смотрит на все односторонности и идет своей дорогой» 34, сам Бэкон не освобождается вполне от их влияния и в выработке основного понятия своей метафизики едва ли идет дальше преобразования перипатетического учения о формах как вечных и неизменных природных сущностях.
Столь критическое отношение к распространенным в то время философским концепциям многие исследователи сравнивают с методическим сомнением Декарта. Последний считал, что, коль скоро речь идет о познании истины, универсальное сомнение должно служить первым шагом и условием для отыскания несомненных основ знания. Для Бэкона, как и для Декарта, критицизм означал прежде всего высвобождение человеческого ума из всех тех схоластических пут и предрассудков, которыми он обременен. Для Бэкона, как и для Декарта, сомнение не самоцель, а средство выработать плодотворный метод познания. В дальнейшем их пути расходятся. Декарта интересуют прежде всего приемы и способы математического знания, опирающиеся на имманентные уму критерии «ясности и отчетливости», Бэкона—методология естественнонаучного, опытного познания. Но Декарт, конечно, подписался бы под бэконовским осуждением проповедников акаталепсии — жрецов Идола Непознаваемого, как он подписался бы и под его критикой слепого Идола Эмпирической науки, ориентирующего не на теорию, а на случайный и частный эмпирический поиск.
Есть еще один источник появления идолов — это смешение естествознания с суеверием, теологией и мифическими преданиями. В этом прежде всего повинны пифагорейцы и платоники, а из новых философов те, кто пытается строить естественную философию на Священном писании. И если рационалистическая философия и софистика запутывают разум, то эта, полная вымыслов и поэзии, льстит ему, подыгрывает его склонности к воображению и фантазии. Такое «поклонение суетному равносильно чуме разума», и его надо тем более сдерживать, «что из безрассудного смешения божественного и человеческого выводится не только фантастическая философия, но и еретическая религия», между тем как вере следует оставить «лишь то, что ей принадлежит» 35.
Отношение Бэкона к религии типично для передового ученого Возрождения. Человек призван открывать законы природы, которые бог скрыл от него. Руководствуясь знанием, он уподобляется всевышнему, который ведь тоже вначале пролил свет и уже потом создал материальный мир (это одна из любимых бэконовских аллегорий). И Природа, и Писание — дело рук божьих, и поэтому они не противоречат, а согласуются друг с другом. Недопустимо только для объяснения божественного Писания прибегать к тому же способу, что и для объяснения писаний человеческих, но недопустимо и обратное. Признавая истину и того и другого, Бэкон отдавал свои силы пропаганде постижения лишь естественного. У божественного и без него было слишком много служителей и защитников. И так преобладающая часть лучших умов посвящала себя теологии, испытатели же природы насчитывались единицами. Отделяя естественнонаучное от теологического, утверждая его независимый и самостоятельный статус, он, таким образом, вовсе не порывал с религией, в которой видел главную связующую силу общества. Он писал, что только поверхностное знакомство с природой отвращает от религии, более же глубокое и проникновенное возвращает к ней. И все же в знаменательном для того времени компромиссе между научным и религиозным воззрениями прогрессивность позиции определялась тем, в интересах какой из этих братающихся концепций принимались и оценивались утверждения другой. Пройдет некоторое время, и материалистическая философия выдвинет тезис, что вся эта идея согласия науки и религии есть не более чем ложная и вредная иллюзия. «Ярким пламенем вспыхнуло рациональное вольнодумство, не идущее на какой-либо компромисс. Но ошибся бы тот, кто полагал бы, что этим пламенем горел дух Бэкона. Он был в принципе только одним из набожных «поджигателей»»36.
Достарыңызбен бөлісу: |