Сиракузы были разорены гражданскими войнами. Городская площадь заросла травой, и
на ней паслись кони. Чтобы наполнить городскую казну, были проданы статуи тиранов,
стоявшие на главной площади. Не просто распроданы, а проданы в рабство: их приносили в
суд, произносили над ними обвинение, выставляли на аукционе и продавали, как рабов: кто
даст больше.
Наконец случилось событие, после которого никто уже не сомневался: да, в Сиракузах
водворилась демократия. Двое сикофантов привлекли Тимолеонта к суду за то, что он-де
недостаточно усердно одерживает победы на благо сиракузского народа. Сиракузяне сперва
опешили, потом расхохотались, а потом собрались расправиться с неблагодарными
обвинителями. Тимолеонт сказал им: "Оставьте: я для того и трудился, чтобы каждый
сиракузянин мог говорить все, что считает нужным".
Тимолеонт не вернулся в Коринф, а остался в Сиракузах: здесь он не был братоубийцей,
здесь он был только тираноборцем. Он старел, окруженный народной любовью и почестями.
Когда народное собрание обсуждало особенно важные дела, оно посылало за ним; его
привозили, слабого и слепого, на великолепной колеснице, его встречали рукоплесканиями и
славословиями, потом рассказывали ему дело, а он, не сходя с колесницы, говорил, что он об
этом думает, его шумно благодарили, а затем колесница трогалась обратно. Хоронили его
целым городом, а у могилы его выстроили гимнасий для занятий свободной молодежи.
АГАФОКЛ, ТИРАН-ГОРШЕЧНИК
Свободы, завоеванной Тимолеонтом, хватило Сиракузам ровно на двадцать лет. А затем
они снова оказались под властью тирана - такого тирана, о котором знать вспоминала с
ненавистью, а беднота подчас и добрым словом.
Его звали Агафокл, он был сын гончара и сам гончар. О тиранах полагалось
коллекционировать все дурные знамения; так и при рождении Агафокла, говорят, откуда-то
стало известно предсказание, что он принесет много бед Сицилии и Карфагену. Отец его
торжественно отрекся от новорожденного, унес и положил его умирать в глухом месте, а рабу
велел наблюдать. Но младенец чудесным образом не умирал ни день, ни два; раб заснул, и
тогда мать тайком унесла младенца и передала своим родственникам. Через семь лет отец
случайно увидел мальчика и вздохнул: "Вот и сын бы наш сейчас был такой же!" Тут мать ему
открылась, и Агафокл вернулся в родной дом, на страх Сицилии и Карфагену.
Он вырос, стал воином-наемником, дерзким и сильным: никто не мог носить такого
тяжелого панциря, как он. Он сделался начальником отряда; правители пытались его убить, но
он подставил им вместо себя своего двойника, а сам остался цел. В Сиракузах шла гражданская
война, народ боролся со знатью. Его пригласили навести порядок; он окружил войсками здание
совета, перерезал и отправил в изгнание несколько тысяч богатых и знатных, а народу обещал
передел земли и отмену долгов. Так начинали многие тираны, но первое, что они делали после
этого, - окружали себя стражей и чувствовали себя как среди врагов, а Агафокл этого не
сделал. Он ходил один среди толпы, был со всеми прост и сам первый подшучивал над своим
гончарным ремеслом. "Горшечник, горшечник, когда заплатишь за глину?" - кричали ему со
стен города, который ему случилось осаждать. "Вот разживусь на вас и заплачу!" - отозвался
Агафокл, взял город и продал жителей в рабство.
На него шли войной карфагеняне. Войска долго стояли друг против друга на равнине близ
той крепости, где когда-то Фаларид жег людей в медном быке. Было предсказание: "Много
храбрых мужей погибнет на этой равнине", но чьих мужей - было неизвестно, и поэтому обе
стороны медлили. А когда сошлись, то победу одержали карфагеняне. У них были пращники,
метавшие камни весом в мину; у греков таких не было. Карфагеняне подступили к самым
Сиракузам и начали осаду.
И вот здесь произошло нарушение всех правил военного искусства. Вместо того чтобы
отбиваться, Агафокл оставил в Сиракузах брата, а сам собрал какое попало войско - он
записывал в него даже рабов, желавших освободиться, - чудом прорвался сквозь
карфагенский осадный флот и поплыл к берегу Африки. Они высадились в трех переходах от
Карфагена и под звуки труб сожгли на берегу свои корабли - чтобы не было соблазна к
отступлению. "Это наша жертва Деметре Сицилийской"-, - говорил Агафокл, показывая на
летящий к небу огонь и дым. Греки пошли по лугам, полям и садам, разоряя сытые имения и
поднимая на войну африканские племена, ненавидевшие карфагенян. По ночам со стен
Карфагена жители видели, как по всем концам долины полыхают их усадьбы. Из Сицилии в
Карфаген приходили плачевные вести: осада Сиракуз не удалась, осаждающий вождь получил
предсказание: "Сегодня ты будешь обедать в Сиракузах", обрадовался, пошел на приступ,
потерпел поражение и обедал в Сиракузах не как победитель, а как пленник.
Четыре года войско Агафокла наводило страх на Африку. И все-таки победа ему не
далась. Брать города было все труднее. Под Утику, второй после Карфагена город в Африке, он
двинул осадные башни, на которых живой защитой привязаны были карфагенские пленники;
это не помогало, карфагеняне били по своим без жалости. Утику он взял, но Карфаген выстоял.
Африканцы не поддержали Агафокла: их конные орды стояли зрителями при каждой битве
греков с карфагенянами и ждали исхода, чтобы броситься грабить слабейшего. В Сицилии
начиналась новая междоусобная война. Войска Агафокла стали роптать, собственный сын его,
Архагат, попытался было взять отца под стражу. Тогда Агафокл бросил все - и армию и сына
- и бежал в Сицилию, наводить порядок у себя дома.
Неслыханный африканский поход как внезапно начался, так внезапно и кончился.
Брошенные войска в ярости прежде всего перерезали брошенных родственников и помощников
тирана, а потом рассеялись и перешли на карфагенскую службу. Когда один воин занес меч над
Архагатом, сыном Агафокла, тот крикнул: "А что, по-твоему, Агафокл сделает за мою смерть с
твоими детьми?" - "Все равно, - ответил убивавший, - мне довольно знать, что мои дети
хоть ненадолго переживут детей Агафокла".
В Сицилии Агафокл застал такое отчаянное положение, что готов был отказаться от
тиранической власти. Бывалые друзья его уняли: "От тиранической власти живыми не уходят".
Он заключил мир с карфагенянами, соглашение с соперниками, восстановил мир, стал
восстанавливать власть. Здесь застала его смерть. Говорили, будто родной внук, сын погибшего
Архагата, отравил Агафокла, подложив ему отравленную зубочистку. Яд ее разъедал десны и
вызывал такие мучения, что Агафокл будто бы приказал сжечь себя заживо на погребальном
костре.
СВИРЕЛЬ ФЕОКРИТА
Пока Сицилию разрывали на части тираны и тираноборцы, об этой же самой Сицилии
сочинялись безмятежные и нежные стихи. В этих стихах Сицилия оказывалась сказочным
краем вечного золотого покоя, где живут кроткие пастухи, пасут блеющие стада, любят своих
пастушек и состязаются в игре на свирели и в простодушных песнях о своей жизни и своей
любви. Эти быстро входившие в моду стихи назывались "идиллии" - "картинки"; они очень
нравились горожанам, давно расставшимся с настоящим сельским трудом, но не переставшим
говорить, как они любят мирную сельскую жизнь на лоне природы. Потом поэты стали
поселять своих пастушков не в Сицилии, а в Аркадии, но первый поэт-идиллик писал о
Сицилии, потому что сам был из Сицилии. Его звали Феокрит; он родился в Сиракузах как раз
при Агафокле, а жил потом далеко, в египетской Александрии.
У Пушкина Евгений Онегин, когда хотел пооригинальничать, "бранил Гомера,
Феокрита", которых все знали со школьной скамьи, и разговаривал о науке политической
экономии, которую бе знал никто. Гомера знаем и мы, с него начиналась классическая
греческая поэзия; познакомимся же и с Феокритом, на котором она, можно сказать, кончается.
Встретились Дафнис с Меналком, коровий пастух и овечий:
Оба они белокуры, по возрасту оба - подростки,
Оба играть мастера на свирели и в пенье искусны.
Первым, на Дафниса глянув, Меналк к нему так обратился:
"Сторож мычащих коров, не сразиться ли, Дафнис, нам в пенье?
Стоит мне захотеть - и я мигом тебя одолею".
Дафнис на это в ответ обратил к нему слово такое:
"Пастырь мохнатых овец, ты мастер, Меналк, на свирели,
Но хоть из кожи ты лезь, не видать тебе в пенье победы".
Меналк. Хочешь помериться силой? Согласен ли выставить ставку?
Дафнис. Смериться силой готов и выставить ставку согласен.
Меналк. Ставлю мою свирель: хороша, с девятью голосами,
Вся белоснежным воском покрыта от верха до низа.
Дафнис. И у меня есть свирель, и моя с девятью голосами,
Сам я ее вырезал, - погляди, еще палец не зажил.
Меналк. Кто же нам будет судьей? И послушает кто наши песни?
Дафнис. А позовем вон того пастуха от козьего стада!
Мальчики кликнули громко. Пастух подошел, услыхавши.
Мальчики начали песни - пастух был над ними судьею.
Меналк. Нимфы рек и долин, у которых я пел на свирели!
Бели вам нравились песни мои, то послушайте просьбу:
Дайте овечкам моим вы сытную травку; но если
Дафнис пригонит коров, то пускай и они попасутся.
Дафнис. Всюду весна, и повсюду стада, и поввюду теснятся
Наши телята к коровам, сосут материнское вымя.
Милая девушка мимо прошла; а как скрылась из виду,
Даже быки загрустили, а я, их пастух, - и подавно.
Меналк. Я не хочу ни угодий Пелопа, ни золота Креза,
Я не хочу побеждать бегунов, быстроногих как ветер.
Песни хотел бы я петь над морем, с красавицей рядом,
Глядя за стадом моим на приморском лугу сицилийском.
Дафнис. Гибнут деревья от стужи, от засухи гибнут потоки,
Птице погибель - силки, а зверю - капканы и сети.
Гибель мужчине - от нежной красавицы. Зевс, наш родитель!
Ведь не один я влюблен: ты и сам был к красавицам нежен.
Меналк. Добрый волк, пощади моих коз, не трогай козляток
И не кусай меня. Я мал, но о многих забочусь.
Ты же, рыжий мой пес, разоспался больно уж крепко:
Это не дело - так спать, коли мне помогать ты назначен.
Дафнис. Раз чернобровая девушка, видя, как гнал я теляток,
Мне закричала вдогонку, смеясь: "Красавец, красавец!"
Я ж ни словечка в ответ, ни насмешки в ответ на насмешку:
В землю потупив глаза, пошел я своею дорогой.
Меналк. Овцы, щиплите смелей зеленую свежую травку:
Прежде чем кончите вы, подрасти успеет другая. Живо!
Паситесь, паситесь, наполните вымя полнее:
Пусть будут сыты ягнята; остаток заквасим в кувшинах.
Дафнис. Сладко мне слышать мычанье коров и дыхание телок,
Сладко мне летом дремать близ потока под небом открытым.
Желуди - дуба краса, для яблони плод - украшенье,
Матка гордится теленком, пастух же - своими стадами.
Кончили мальчики песни, и так козопас им промолвил:
"Сладко ты, Дафнис, поешь, на диво твой голос приятен,
Радостней пенье твое, чем мед из пчелиного сота.
Вот - получи же свирель. Добился ты в пенье победы.
Если б меня, козопаса, ты мог научить этим песням -
Я бы за это тебе подарил и козу и подойник".
Дафнис так рад был победе, что громко в ладоши захлопал,
В воздух подпрыгнул, как юный олень, завидевший матку.
И отвернулся Меналк, печально и грустно поникнув:
Плакал он так, как будто невеста пред скорою свадьбой.
Первым меж всех пастухов с той поры стал славиться Дафнис;
Скоро, совсем молодым, он женился на нимфе Наиде.
СТОЙКИЕ СТОИКИ
В эти самые годы, вскоре после смерти Александра Македонского, в Афины приехал
незаметный человек, смуглый, худой и неуклюжий: купеческий сын с Кипра по имени Зенон. В
юности он спросил оракул: как жить? - оракул ответил: "Учись у покойников". Он понял и
начал читать книги. Но на Кипре книг было мало. В Афинах он прежде всего отыскал лавку, где
продавались книги, и здесь среди свитков "Илиады" на потребу школьников ему попалась
книга воспоминаний о Сократе. Зенон не мог от нее оторваться. "Где можно найти такого
человека, как Сократ?" - спросил он у лавочника. Тот показал на улицу: "Вот!" Там, стуча
палкой, шумно шагал полуголый Кратет, ученик Диогена. Зенон бросил все и пошел за нищим
Кратетом. Потом ему принесли весть: корабль с грузом пурпура, который он ждал с Кипра,
потерпел крушение, все его имущество погибло. Зенон воскликнул: "Спасибо, судьба! Ты сама
толкаешь меня к философии!" - и уже не покидал Афин.
На афинской площади был портик - стена с расписным изображением Марафонской
битвы, перед ней - колоннада и навес от солнца. Портик - по-гречески "стоя". Здесь, в
"Расписной стое" стал вести свои беседы Зенон, и учеников его стали называть "стоики". Это
были люди бедные, суровые и сильные. Старший из них, Клеанф, бывший кулачный боец,
зарабатывал деньги тем, что по ночам таскал воду для огородников, а днем слушал Зенона и
записывал его уроки на бараньих лопатках, потому что купить писчие дощечки ему было не на
что.
До сих пор философы представляли себе мир большим городом-государством с
правителями-идеями, или с гражданами-атомами, или с партиями-стихиями. Зенон представил
себе мир большим живым телом. Оно одушевленно, и душа пронизывает каждую его частицу: в
сердце ее больше, чем в ноге, в человеке - чем в камне, в философе - чем в обывателе, но она
- всюду. Оно целесообразно до мелочей: каждая жилка в человеке и каждая букашка вокруг
человека для чего-нибудь да нужна, каждый наш вздох и каждый помысел вызван
потребностью мирового организма и служит его жизни и здоровью. Каждый из нас - часть
этого вселенского тела, все равно как палец или глаз.
Как же должны мы жить? Как палец или глаз: делать свое дело и радоваться, что оно
необходимо мировому телу. Может быть, наш палец и недоволен тем, что ему приходится
делать грубую работу, может быть, он и предпочел бы быть глазом - что из того?
Добровольно или недобровольно он останется пальцем и будет делать все, что должен. Так и
люди перед лицом мирового закона - судьбы. "Кто хочет, того судьба ведет, кто не хочет, того
тащит", - гласит стоическая поговорка. "Что тебе дала философия?" - спросили стоика; он
ответил: "С нею я делаю охотой то, что без нее я бы делал неволей". Если бы палец мог думать
не о своей грубой работе, а о том, как он нужен человеку, палец был бы счастлив; пусть же
будет счастлив человек, сливая свой разум и свою волю с разумом и законом мирового целого.
А если что-то этому мешает? Если нездоровье не дает ему служить семье, а семья -
служить государству, а тиран - служить мировому закону? Если он раб? Это - ничто, это -
лишь упражнения, чтобы закалить свою волю: разве стал бы Геракл Гераклом, если бы в мире
не было чудовищ? Главное для человека - не беда, а отношение к беде. "У него умер сын". Но
ведь это от него не зависело! "У него утонул корабль". И это не зависело. "Его осудили на
казнь". И это не зависело. "Он перенес все это мужественно". А вот это от него зависело, это -
хорошо.
Для такого самообладания стоический мудрец должен отрешиться от всех страстей: от
удовольствия и скорби о прошлом, от желания и страха перед будущим. Если мой палец начнет
томиться собственными страстями, вряд ли он будет хорошо действовать; так и человек.
"Учись не поддаваться гневу, - говорили стоики. - Считай про себя: я не гневался день, два,
три. Если досчитаешь до тридцати, то принеси благодарственную жертву богам". Когда Зенона
однажды разозлил непослушный раб, Зенон только и сказал: "Я побил бы тебя, не будь я в
гневе". А когда стоика Эпиктеnа, который сам был раб, нещадно колотил хозяин, Эпиктет
спокойным голосом сказал ему: "Осторожно, ты переломишь мне ногу". Хозяин набросился на
него еще злее, хрустнула кость. "Вот и переломил", - не меняя голоса, сказал Эпиктет.
Если человек достигнет бесстрастия и сольется своим разумом с мировым разумом, он
будет подобен богу, ему будет принадлежать все, что подчиняется мировому разуму, то есть
весь мир. Он будет и настоящий царь, и богач, и полководец, и поэт, и корабельщик, а все
остальные, хотя бы и сидели на троне, хотя бы и копили богатства, будут лишь рабами страстей
и нищими душою. Ибо в совершенстве не бывает "более" или "менее": или ты все, или ты
ничто. Путь добродетели узок, как канат канатоходца, - оступишься ты на палец или на шаг,
все равно ты упал и погиб. Над стоиками очень смеялись за такое высокомерие, но они стояли
на своем.
Над ними смеялись, но их уважали. Это была не Диогенова философия поденщика - это
наконец-то была, несмотря на все чудачества, настоящая философия труженика. А на
тружениках и тогда и всегда держался и дом, и город, и мир. Рабы утешались мыслью, что
душой они вольней хозяев, и цари приглашали стоиков к себе в советники. Македонский царь
Антигон Младший, бывая в Афинах, не отходил от Зенона и брал его на все свои пиры.
Напившись, он кричал ему: "Что мне для тебя сделать?" - а тот отвечал: "Протрезветь".
Сократа афиняне казнили, Аристотеля изгнали, Платона терпели, а Зенона они почтили
золотым венком и похоронили на государственный счет. "За то, что он делал то, что
говорил", - было сказано в народном постановлении.
САД ЭПИКУРА
А кому не по плечу была упрямая добродетель стоиков, те могли искать счастья в
философии эпикурейцев. "Эпикур", "эпикурейцы", "эпикурейский" - эти слова, может быть,
не раз попадались вам у Пушкина и у других писателей. Обычно они там означают привольную
жизнь, полную наслаждений: эпикуреец - это тот, кто живет припеваючи, знает толк в
удовольствиях, изнежен, благодушен и добр.
Настоящий Эпикур, действительно, был благодушен и добр. Но в остальном он был мало
похож на этот образ. Это был больной человек с худым, изможденным лицом, всю жизнь
страдавший от камней в печени. Он почти не выходил из дому, а с друзьями и учениками
беседовал, лежа в своем афинском саду. Питался он только хлебом и водой, а по праздникам -
еще и сыром. Он говорил: "Кому мало малого - тому мало всего" - и добавлял: "Кто умеет
жить на хлебе и воде, тот в наслаждении поспорит с самим Зевсом".
Эпикур, действительно, считал наслаждение высшим благом. Но наслаждение
наслаждению рознь: каждое из них требует усилия, и если усилие требуется слишком большое,
то лучше уж такого наслаждения не надо. Может быть, вино и сладости вкуснее языку, чем
хлеб и вода, но от вина потом кружится голова, а от сладостей болят зубы. Так зачем?
Настоящее наслаждение - это не что иное, как отсутствие боли: когда после долгого мучения
боль тебя отпускает, то бывает мгновение несказанного блаженства; вот его-то мудрецу и
хочется продлить на всю жизнь. Старый Аристипп считал себя учителем наслаждения, но он
был здоровый человек и этого счастья даже не представлял.
Поэтому главное, чем должен дорожить человек, - это покой. Мировая жизнь - игра
случайностей, и каждая случайность может больно задеть человека. Особенно будет мудрец
уберегаться от государственных забот: уж они-то усилий требуют много, а наслаждения
приносят мало. "Живи незаметно!" - вот главное правило Эпикура. (Современников оно
возмущало: "Как? Ведь это значит сказать: "Ликург, не пиши законов! Тимолеонт, не свергай
тиранов! Фемистокл, не побеждай азиатов! И ты сам, Эпикур, не учи друзей философии!")
Живи в одиночку, люби друзей, жалей рабов и сторонись чужих - и ты убережешь свое
наслаждение малым. Так эпикурейцы и жили: о них даже не рассказывали анекдотов, как о
стоиках и всех других философах.
Необразованным людям не дает покоя страх богов, страх смерти, страх боли. Для
философа и этого не существует. Боги блаженны, а раз они блаженны, то они не знают никаких
забот и уж подавно не вмешиваются в нашу человеческую жизнь. Они тоже, как мудрецы,
"живут незаметно" где-то в мировых пространствах, наслаждаются нерушимым покоем и
только говорят сами себе: "Мы счастливы!" Смерть для человека не может быть страшна: пока
я жив - смерти еще нет, а когда наступила смерть - меня уже нет. Боль тоже не заслуживает
страха: непереносимая боль бывает недолгой, а долгая боль - переносимой, потому что
смягчается привычкой. Следить за своей болью Эпикур умел: когда он почувствовал, что боль
дошла до предела, он написал письмо другу: "Пишу тебе в блаженный и последний мой день.
Боли мои уже таковы, что сильнее стать не могут, но их пересиливает душевная моя радость
при воспоминании о наших с тобой разговорах..." - лег в горячую ванну, выпил
неразбавленного вина, попросил друзей не забывать его уроков и умер.
О том, как устроен мир, Эпикур много не задумывался: ведь от этого его покою и
наслаждению не было ни лучше, ни хуже. Вслед за Демокритом он представлял себе, что мир
состоит из атомов, - это потому, что толчея атомов казалась ему похожа на толчею людей -
таких же отдельных, замкнутых и больно задевающих друг друга. Но Демокрит был самым
любознательным из греков и интересовался причинами всего, что есть в природе, а Эпикур
равнодушно принимал любые объяснения, лишь бы они не требовали вмешательства богов в
нашу жизнь. Может быть, небесные светила меж закатом и восходом гаснут и загораются вновь
(как светильники у заботливой хозяйки), а может быть, горя, обходят Землю с другой стороны.
Может быть, гром бывает оттого, что это ветер рвется меж туч, а может быть, это тучи рвутся
по швам, а может быть, это тучи твердеют и трутся жесткими боками друг о друга. Может
быть, землетрясения бывают от подземного огня, от подземных ветров, от подземных обвалов
земли - лишь бы только не от Посейдона-Землеколебателя.
Если уж продолжать наклеивать ярлыки на философские системы, то об эпикурействе
можно сказать: это философия обывателя. Не прихлебателя, который клянчит, не труженика,
который вырабатывает, а именно обывателя, который немножко имеет, большего не хочет,
никого не обижает и думает только о том, что его хата с краю. Эпикурейцев не уважали, но их
любили: они были добрые люди, а их соседям-стоикам, например, доброты явно не хватало.
Кто уставал от жизни, тот приходил к эпикурейцам. Они гордились, что к ним из других
философских школ перебежчиков было много, а от них - никого.
Пока у людей была вместо философии мифология, она представляла им мир большой
семьей, где царствует обычай. Философия, от Фалеса до самого Аристотеля, представляла мир
большим городом, где царствует закон. Теперь у Эпикура и у стоиков этот мир рассыпался на
частицы, меж которыми властвует случай, и перестроился в мировое тело, закон которого -
судьба. Это значило, что маленьким греческим государствам настал конец: они теряются и
растворяются в больших мировых державах - македонской и римской.
СЧАСТЬЕ ПО ПУНКТАМ
В чем счастье? На этот трудный вопрос грек мог ответить совершенно точно: он об этом
Достарыңызбен бөлісу: |