Генрих Бёлль. Глазами клоуна



бет19/22
Дата09.07.2016
өлшемі1.52 Mb.
#187777
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   22

21


Надо было оскорбить этого типа как следует, спросить его: изнасиловал

ли он уже собственную жену, взял ли партию в скате "на двойках" и потратил

ли два часа служебного времени на обязательную болтовню о войне? Судя по

голосу, это был истый законный супруг и чистокровный ариец, слова:

"Наконец-то!" прозвучали в его устах как команда: "В ружье!". Разговор с

Сабиной Эмондс меня чуть-чуть утешил, хотя по ее тону можно было понять,

что она несколько раздражена и замотана, зато я знал, что она искренне

считает поведение Марии подлым и ото всей души предлагает мне тарелку

супа. Сабина очень вкусно готовит и, когда она не беременна и не

испепеляет мужчин взорами "что с вас возьмешь", видно, что она человек

веселый; ее религиозность импонирует мне куда больше, чем религиозность

Карла, который до сих пор сохранил диковинные семинарские представления о

"секстуме". Укоризненные взгляды Сабины действительно предназначены всему

сильному полу; просто когда она обращает их на Карла - виновника ее

состояния, - они становятся еще мрачней, предвещая семейную бурю. Я

пытался обычно развлечь Сабину, разыгрывая какую-нибудь сценку, и она

закатывалась веселым, добродушным смехом, ну а потом у нее навертывались

слезы, она не могла сдержать их, и смех кончался плачем...

Мария уводила ее из комнаты, утешала, а Карл с мрачным, виноватым лицом

сидел со мной и в конце концов с горя брался за тетради своих учеников.

Иногда я помогал ему, подчеркивал ошибки красной шариковой ручкой, но он

мне не доверял, прочитывал все заново и каждый раз приходил в ярость из-за

того, что я не пропустил ни одной ошибки и все правильно подчеркнул. У

Карла не укладывается в голове, что я могу выполнять вполне прилично

такого рода работу, совсем как он. Вообще говоря, у Карла только одна

проблема - финансовая. Если бы Карл Эмондс мог оплатить квартиру из семи

комнат, он, вероятно, не был бы ни раздражительным ни озлобленным. Как-то

раз я поспорил с Кинкелем о его понимании "прожиточного минимума". У

Кинкеля была репутация гениального специалиста в этих вопросах; если не

ошибаюсь, именно он установил, что прожиточный минимум "одиночки" в

большом городе, не считая квартплаты, равен восьмидесяти четырем маркам, а

позднее - восьмидесяти шести. На это можно возразить только одно: сам

Кинкель, судя по тому мерзкому анекдоту, который он нам рассказал,

считает, что лично его прожиточный минимум превосходит эту сумму в

тридцать пять раз, но такого рода возражения принято объяснять "личной

неприязнью" и "бестактностью", хотя бестактностью только и можно объяснить

тот факт, что субчики, подобные Кинкелю, вообще высчитывают прожиточные

минимумы других людей. В восьмидесятишестимарковом бюджете была

предусмотрена даже такая статья, как расходы на культурные потребности,

видимо, Кино или газеты; я спросил Кинкеля, как он думает, пожелает ли их

"одиночка" купить билет на хороший фильм с воспитательной тенденцией? И

Кинкель пришел в бешенство. Тогда я справился, как надо понимать рубрику

"обновление изношенного бельевого фонда": значит ли это, что министерство

специально нанимает некоего милого старичка, который бегает по Бонну с

единственной целью - износить свои подштанники, а потом сообщить в

министерство, сколько времени ему понадобилось для износа вышеупомянутых

подштанников... Но тут жена Кинкеля обвинила меня в опасном субъективизме,

а я ответил, что, если бы примерные меню и сроки износа носовых платков

начали определять коммунисты, я бы еще это мог понять; в конце концов

коммунисты не лицемеры и не верят в сверхчувственное начало; но когда с

этими дикими претензиями выступают христиане - такие, как ее муж, я нахожу

это просто невероятным; после сего жена Кинкеля объявила, что я до мозга

костей материалист и не в состоянии осознать, что такое жертва, страдание,

судьба и величие бедности. Встречаясь с Карлом Эмондсом, как-то не думаешь

ни о жертвах, ни о страданиях, ни о судьбе, ни о величии бедности. Он не

столь уж плохо зарабатывает: только его постоянная раздражительность

напоминает о судьбе и о величии бедности, ибо Карл точно высчитал, что он

никогда не сможет снять достаточно просторную квартиру.

В ту секунду, когда я понял, что единственный человек, у которого я

могу просить денег, - это Карл Эмондс, мое положение стало мне ясным. Я

действительно остался без гроша в кармане.



22


Да, я знал, что не сделаю всего этого: не поеду в Рим, не стану

разговаривать с папой и не буду набивать себе карманы сигаретами, сигарами

и арахисом на завтрашнем "журфиксе" у матери. Я уже не в силах поверить в

это, как верил в то, что мы с Лео пилили старый столб. Все мои попытки

снова связать нить и повиснуть на ней наподобие марионетки заранее

обречены на провал. Когда-нибудь я дойду до того, что начну стрелять

деньги у Кинкеля, у Зоммервильда и даже у этого садиста Фредебейля,

который, держа у меня под носом пять марок, будет, наверное, требовать,

чтобы я подпрыгнул и схватил их. Я обрадуюсь, если Моника Зильвс пригласит

меня на чашку кофе, и не потому, что меня пригласила Моника Зильвс, а

потому, что представилась возможность выпить кофе на даровщинку. Я позвоню

еще раз безмозглой Беле Брозен, польщу ей и заверю, что не буду больше

расспрашивать о размере помощи, а с радостью приму даже самую малость...

и, наконец, в один прекрасный день я пойду к Зоммервильду, "убедительно"

докажу ему, что раскаялся, образумился и вообще созрел для католической

веры, и тут-то наступит самое страшное: Зоммервильд инсценирует мое

примирение с Марией и с Цюпфнером; правда, если я обращусь в католичество,

отец уж точно палец о палец не ударит ради меня. Для него это, видимо,

предел падения. Это дело надо как следует обмозговать: ведь мне предстоит

выбирать не между "rouge et noir" [красным и черным (франц.)], а между

темно-коричневым и черным - между бурым углем и церковью. Наконец-то я

стану таким, каким все они издавна хотят меня видеть: зрелым мужем,

излечившимся от субъективизма, человеком объективным, всегда готовым

засесть за серьезную партию в скат в Благородном собрании. Но и сейчас еще

не все возможности исчерпаны: у меня остались Лео, Генрих Белен, дедушка и

Цонерер, который, если захочет, сделает из меня гитариста, распевающего

слащавые песенки, и я буду петь: "Когда ветер играет твоими кудрями, я

знаю, что ты от меня не уйдешь". Однажды я пропел это Марии, но она

заткнула уши и сказала, что ничего ужаснее не слыхала.

И все же еще не все потеряно - у меня оставались Лео, Генрих Белен,

Моника Зильвс, Цонерер, дедушка и Сабина Эмондс, которая всегда угостит

меня тарелкой супа; кроме того, я мог подработать, присматривая за детьми.

Я готов обязаться в письменном виде никогда не кормить младенцев яйцами.

Вероятно, ни одна немецкая мать просто не в состоянии перенести этого.

Как-то я придумал довольно длинную пантомиму под названием "Генерал" и

долго работал над ней; я показал ее на сцене и мог себя поздравить с тем,

что у профессиональных актеров зовется успехом: определенная часть публики

смеялась, другая - злобствовала. Гордо выпятив грудь, я направился в свою

артистическую уборную, там меня поджидала очень миниатюрная старушка.

После выступлений я всегда впадаю в крайне раздраженное состояние и не

переношу никакого общества, кроме общества Марии; тем не менее Мария

впустила старушку. Не успел я закрыть дверь, как старушка уже заговорила и

объяснила мне, что муж ее тоже был генералом, что он убит и перед смертью

написал ей письмо, в котором просил отказаться от пенсии.

- Вы еще очень молоды, но уже достаточно зрелы, чтобы это понять! - И

она удалилась. Но с тех пор я уже не мог показывать своего "Генерала".

Газеты, именующиеся левыми, писали, что я, видимо, дал запугать себя

реакции, газеты, именующиеся правыми, заявили, будто я наконец-то понял,

что нельзя играть на руку Востоку, а независимые газеты уверяли, что я

отрекся от всякого радикализма в угоду кассовому успеху. Все это было

чепухой чистой воды. Я не мог показывать эту сценку только потому, что

меня преследовала мысль о горькой доле маленькой, терпевшей насмешки и

поношения старушки. Когда какая-нибудь работа перестает доставлять мне

удовольствие, я ставлю на ней крест, но объяснить это газетчику,

по-видимому, слишком сложное занятие. Газетчики привыкли полагаться на

свое. "чутье" и всюду "чуять жареное"; широко распространенная

разновидность желчного газетчика не желает признавать также, что журналист

не является человеком искусства и не имеет никаких оснований стать им. В

сфере искусства газетчики обычно теряют свое чутье и начинают нести

околесицу, особенно в присутствии красивых молодых девиц, которые еще

столь наивны, что готовы восторгаться каждым писакой только за то, что ему

предоставлена печатная "трибуна" и он оказывает "влияние". Существуют

весьма удивительные, еще не распознанные формы проституции, по сравнению с

которыми собственно проституция представляется мне честным ремеслом: там,

по крайней мере, можно хоть что-то получить за свои деньги.

Но для меня и этот путь закрыт; смешно искать утешения в милосердии

продажной любви без гроша в кармане. А в это время Мария в своей римской

гостинице примеряет испанскую мантилью, дабы представительствовать, как

это подобает "first lady" немецкого католицизма. Вернувшись в Бонн, она

начнет посещать все чаепития, на которые ее будут звать, улыбаться,

заседать во всевозможных комитетах, открывать выставки "религиозного

искусства" и "подыскивать себе приличную портниху". Все дамы, которые

выходят замуж за официальных лиц в Бонне, "подыскивают себе приличную

портниху".

Мария в роли "first lady" немецкого католицизма разглагольствует с

чашкой чая или с рюмкой коктейля в руке:

- Вы уже видели этого душку - маленького кардинала? Завтра он будет

освящать статую девы Марии по проекту Крегерта. Ал, в Италии даже святые

отцы очаровательны. Кардинал просто душка.

Я уже с трудом ковылял, скорее я просто ползал; я выполз на балкон,

чтобы подышать воздухом родного города, но и это мне не помогло. Я слишком

долго пробыл в Бонне, почти два часа, а боннский воздух, если дышать им

такой срок, теряет свои целебные свойства.

Я подумал, что, собственно говоря, они обязаны мне тем, что Мария

осталась католичкой. Несколько раз она переживала тяжелые кризисы,

разочаровавшись в Кинкеле и в Зоммервильде, а что касается Блотхерта, то

этот субъект превратил бы в безбожника самого Франциска Ассизского.

Довольно долго она в церковь вообще не ходила и отнюдь не собиралась со

мной венчаться; на нее напало своего рода упрямство, и только через три

года после нашего отъезда из Бонна она опять стала посещать "кружок", хотя

они зазывали ее все время. Я сказал ей тогда, что разочарование - еще не

резон. Если она считает это дело правым, то никакие Фредебейли и ему

подобные не могут превратить его в неправое. Наконец; - говорил я, - там

еще есть Цюпфнер, он немного педант и вообще не в моем вкусе, но как

католик он приемлем. Наверняка найдется немало таких приемлемых католиков;

я перечислял некоторых священников, проповеди которых мы с ней слушали,

напоминал о папе, о Гарри Купере и о Джеймсе Эллисе... Папа Иоанн и

Цюпфнер стали опорой ее веры. Как ни странно, Генрих Белен в это время уже

не привлекал Марию, наоборот, она уверяла, что он "липкий", и смущалась

всякий раз, когда я заговаривал о нем; я даже заподозрил, что он "лип" к

ней. Я ни о чем не спрашивал, но мои подозрения были довольно

основательны: стоило мне представить себе экономку Генриха, как я понимал,

почему он "лип" к молодым женщинам. Сама мысль об этом была мне

отвратительна, но понять Генриха я все же мог, как понимал многое

отвратительное, что творилось у нас в интернате.

Только сейчас мне пришло в голову, что именно я был тем человеком,

который предложил ей папу Иоанна и Цюпфнера в качестве лекарства от

религиозных Сомнений. Да, в отношении католической церкви я вел себя

безупречно, чего как раз не следовало делать; но религиозность Марии

казалась мне такой естественной, что я хотел сохранить это ее естество. Я

будил Марию, не давая ей проспать, чтобы она вовремя пошла в церковь.

Частенько я брал ей такси, боясь, что она опоздает; когда мы приезжали в

город, где были одни евангелисты, я обзванивал все телефоны, чтобы узнать,

где идет месса; тогда она твердила, что с моей стороны это "на редкость"

мило, а потом потребовала от меня подписать эту проклятую бумажонку и дать

письменное обязательство, что я позволю воспитывать детей в католическом

духе. Мы без конца разговаривали о наших будущих детях. Мне очень хотелось

иметь детей, мысленно я уже беседовал со своими детьми, таскал их на

руках, давал им молоко с сырым яйцом; меня беспокоило лишь то, что нам

предстоит жить в гостиницах, а в гостиницах только дети миллионеров или

дети королей могут рассчитывать на хорошее обращение. На некоролевских и

немиллионерских детей, особенно если это мальчики, все орут: "Здесь ты не

дома!", трижды ложная педагогическая посылка: во-первых, устанавливается,

что дома дети ведут себя как свиньи, во-вторых, предполагается, будто дети

чувствуют себя хорошо, только если они ведут себя как свиньи, и,

в-третьих, ребенку внушают, что ему нигде не разрешено чувствовать себя

хорошо. Девочкам иногда везет: они попадают в разряд "милых крошек" и

тогда с ними нянчатся, но на мальчиков в отсутствие родителей всегда орут.

Для немцев каждый мальчишка невоспитанный; прилагательное "невоспитанный"

даже не произносится вслух, настолько оно срослось с существительным

"мальчишка". Если бы кому-нибудь пришла в голову мысль составить словарь

тех слов, которыми пользуется большинство родителей при общении со своими

детьми, то он увидел бы, что по сравнению с этим словарем даже язык

иллюстрированных журналов может соперничать со словарем братьев Гримм.

Очень скоро немецкие родители начнут изъясняться со своими детьми на языке

госпожи Калик: "Какая прелесть!" или "Какая гадость!", время от времени

уснащая свою речь конкретными замечаниями, как-то: "Без возражений!" или

"Ты в этом ничего не смыслишь!". Мы с Марией обсуждали также, как мы будем

одевать наших детей; ей нравились "светлые, элегантные плащи", я стоял за

спортивные куртки; ведь я понимал, что ребенок не сможет шлепать по лужам

в светлом, элегантном плаще, в то время как куртка не помешает ему в этом

занятии. И потом "она" - я всегда думал о девочке - будет достаточно тепло

одета, а ногам ничего не будет мешать, и, если ей вздумается бросать в

лужу камешки, брызги не обязательно попадут на плащ - она обрызгает только

ноги; наконец, если ей захочется вычерпать лужу пустой консервной банкой

и, грязная вода польется через край, она не обязательно обольет себе плащ,

весьма вероятно, опять-таки, что она испачкает только ноги. Но Мария

считала, что светлый плащ заставит ее быть осторожной, а вопрос о том,

разрешим ли мы своим детям шлепать по лужам, так и остался открытым; Мария

избегала прямого ответа, улыбаясь, она говорила, что не надо, мол, ничего

предрешать заранее.

Если у нее будут дети от Цюпфнера, она не сможет надевать на них ни

спортивные куртки, ни светлые элегантные плащи; детям придется расхаживать

вовсе без пальто и курток, поскольку мы подробно обсудили с ней все виды

верхней одежды. Впрочем, мы разобрали также штанишки всех фасонов -

короткие и длинные, рубашки, носки и ботинки... да, да, придется ей

пускать своих детей по Бонну голышом, иначе она будет чувствовать себя

потаскухой или предательницей. Не понимал я еще, чем она станет кормить

своих детей: ведь мы обсудили все методы детского кормления и пришли к

единому выводу, что не будем пичкать своих ребят, не станем впихивать в

них то кашу, то молоко. Я не хотел, чтобы моих детей заставляли есть

насильно; меня тошнило, когда я видел, как Сабина Эмондс пичкала своих

первенцев, особенно старшую дочку, которой Карл придумал диковинное имя

Эдельтруд. Я даже поспорил с Марией из-за злосчастного яичного вопроса,

она была против того, чтобы давать детям яйца, и в разгаре спора у нее

вырвалось, что яйца, мол, - пища богачей; она покраснела, и мне пришлось

ее утешать. Я привык к тому, что люди относятся ко мне не так, как ко всем

остальным, только потому, что я из семьи "Шниров - бурый уголь"; Мария

всего дважды допустила оплошность в этом отношении: в тот первый день,

когда я вышел к ней на кухню, и в другой раз, когда мы заговорили о яйцах.

Скверно иметь богатых родителей, особенно скверно это, конечно, для

человека, которому богатство его родителей не приносит никакой радости.

Кстати, яйца у нас в доме были крайне редко, мать считала их "определенно

вредными". Эдгар Винекен испытывал неприятности противоположного свойства:

его повсюду водили и представляли как мальчика из рабочей семьи; даже

некоторые священники, представляя Эдгара, не забывали прибавить: "Самый

доподлинный сын рабочего!" В их словах был примерно такой подтекст:

"Полюбуйтесь-ка на этого малого - и рогов у него нет и вполне

интеллигентная внешность". Это тоже расовый вопрос - пусть им займется

мамашино Центральное бюро. Только Винекены и отец Марии вели себя со мной

без всякой предвзятости. Они не попрекали меня тем, что я из рода "Шниров

- бурый уголь", и в то же время не увенчивали за это лаврами.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   22




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет