Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма 32



бет40/44
Дата17.07.2016
өлшемі3.22 Mb.
#204431
түріПрограмма
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   44

[470]

субъекта, т. е. индивида, который обязан отвечать за себя перед за­коном и тем самым подчиняться этому закону?

Для Кондильяка письмо - это и есть возможность такого субъ­екта, а также закон, управляющий его отсутствием. Эпоха письма на­чинается тогда, когда общество распространяется, достигая той точ­ки, в которой царят отсутствие, невидимость, неслышимость, забвение, когда сообщество в каком-то определенном месте рассы­пается настолько, что индивиды уже не видят друг друга, полностью выпадают из поля восприятия друг друга.

"...Факты, законы и все предметы человеческого познания размножаются столь быстро, что память оказывается не в силах справиться с такой нагруз­кой; общества разрастаются настолько, что обнародованные законы едва могут дойти до каждого гражданина. И тогда для просвещения людей прихо­дится прибегать к новому средству. Именно тогда и изобретают письмо: да­лее я расскажу о том, как оно развивалось..." (II, I, § 73). "Люди, способные сообщать друг другу свои мысли звуками, почувствовали потребность в но­вых знаках, изобретение которых позволило бы им сохранить эти мысли и сообщить их отсутствующим" (§ 127).

Действие письма воспроизводит, таким образом, действие речи, а первая запись отображает первое слово, будучи ее изображением, ее образом. Это письмо было пиктографическим. А вот еще один пересказ идей Уорбертона:

"Итак, воображение поставляло им те же самые образы, которые уже были выражены действиями и словами и которые с самого начала делали язык об­разным и метафорическим. Естественнее всего было просто нарисовать об­разы вещей. Чтобы выразить идею человека или лошади, изображали форму того или другой, так что первый опыт письма был обычным рисунком"14.

Подобно первому слову, первая пиктограмма - это образ: одно­временно и подражание, и метафорический сдвиг. Расстояние меж­ду самой вещью и ее воспроизведением, сколь угодно точным, уже требует перевода. Первый знак можно определить как образ. Идея имеет сущностное отношение к знаку как подмене ощущения пред­ставлением. Воображение восполняет внимание, которое, в свою очередь, восполняет восприятие. "Первый результат" внимания — под-

14 Обратим внимание на соответствующие места из Уорбертона (t. I, p. 5), который, в отличие от Кондильяка, учитывает "взаимовлияние" речи и письма. "Потребо­вался бы целый том, чтобы должным образом показать это взаимовлияние" (р. 202). ("Sur l'impossibilité d'une écriture purement figurative", cf. Duclos, op. cit., p. 42.)

[471]

становка в уме, при отсутствии реальных объектов, тех восприятий, которые ими порождаются" (I,11, § 17). Что же касается воображе­ния, то оно делает возможным "представление объекта на основе знака, например его обычного названия". Теория происхождения всех вообще идей из ощущений, теория знаков и метафорического языка, которая почти безраздельно главенствует в мысли XVIII ве­ка, намечает здесь свою критику картезианского рационализма на не­зыблемом фоне теологии и метафизики. Именно первородный грех, роль которого здесь та же, что и роль потопа в предыдущем рассуж­дении, делает возможной и необходимой сенсуалистическую крити­ку врожденных идей, обращение к познанию с помощью знаков и метафор, речи или письма, саму систему знаков (случайных, естест­венных, произвольных). "Таким образом, когда я говорю, что у нас нет идей, которые не происходили бы из чувств, я имею в виду лишь то состояние, в котором мы находимся после грехопадения. Если применить это высказывание к непорочной душе или же к душе, уже отделившейся от тела, то оно окажется ложным... Я ограничи­ваюсь, следовательно, теперешним состоянием" (I, I, 8, с. 10).

А это означает, что даже понятие опыта, например у Мальбранша, сохраняет свою зависимость от идеи первородного греха. Здесь дейст­вует своего рода закон: понятие опыта, посредством которого пытают­ся разрушить метафизику или спекулятивное мышление, в тех или иных аспектах своего функционирования остается изначально впи­санным в онто-теологию - по крайней мере в своем значении наличия, от неявных последствий которого оно никогда не могло избавиться. Опыт - это всегда отношение к полноте, будь то чувственно ощуща­емая простота или бесконечное наличие Бога. И потому вплоть до Ге­геля и Гуссерля всегда можно видеть сообщничество той или иной фор­мы сенсуализма с той или иной формой теологии. Онто-теологическая идея чувственности или опыта, противопоставление пассивности и активности образуют некий глубинно-однородный слой, скрытый внешним разнообразием метафизических систем. Отсутствие и знак все­гда оставляют зарубку - внешнюю, временную, неизначальную - в системе первого и последнего наличия. Они мыслятся как случайно­сти, а не как условия искомого наличия. Знак — это всегда знак (грехо)падения. Отсутствие всегда соотнесено с уходом, удалением Бога.

Чтобы выйти за рамки этой замкнутой системы, вовсе не доста­точно избавиться от "теологической" гипотезы и теологической за­висимости (hypothèse et hypothèque "théologiques"). Отказываясь от теологических подпорок Кондильяка, Руссо в поисках естественно­го происхождения общества, речи и письма наделяет аналогичной



[472]

ролью такие понятия-подмены, как природа или происхождение ((перво)начало). Можно ли поверить, будто в его рассуждении от­сутствует тема (грехо)падения? Можно ли поверить в это, созерцая исчезновение божьего перста и катастрофу всей природы? Различия между Руссо и Кондильяком всегда умещались внутри этой замкну­той системы. Лишь внутри этой общей ограды (clôture) можно бы­ло обсуждать вопрос о самой модели грехопадения (платоновской или же иудейско-христианской)15.

Следовательно, первое письмо - это писаный образ. Дело тут не в использовании живописи в миниатюре для письма. Просто живо­пись и письмо поначалу сливались в нечто единое: это была замк­нутая и немая система, не допускающая вовнутрь себя слово и сво­бодная от какого-либо символического использования. Это было чистое отображение объекта или действия. "Вероятно, живопись обязана своим происхождением потребности в начертании наших мыслей, причем эта потребность способствовала сохранению язы­ка действия, потому что его было легче всего запечатлеть" (§ 128).

Это "естественное" письмо есть, таким образом, единственное универсальное письмо. Разнообразие систем письменности возни­кает, по-видимому, в тот момент, когда граница чистой пиктогра­фии — этого простого (перво)начала — остается позади. Кондильяк, вслед за Уорбертоном, производит или, скорее, выводит из этой ес­тественной системы все другие типы и все другие стадии письма16. Линейное развитие всегда предполагает сгущение, причем чисто ко­личественное. Тем самым оно затрагивает объективные характери­стики объекта: объем и естественную протяженность. Этому глубин­ному закону подчиняются все графические смещения и сгущения: лишь по видимости они могут от него отклоняться.

С этой точки зрения пиктографическое письмо как первоначаль­ный способ замены вещи одним-единственным знаком наименее экономичен. Подобное расточительство в обращении со знаками ха-

15 А. Гуйе последовательно и глубоко исследует этот вопрос ("Nature et Histoire dans la pensée de Jean-Jacques Rousseau". "Annales J.-J. Rousseau". T. XXXIII, 1953-1955). Руссо колеблется в ответе на вопрос об иудейско-христианской модели (р. 130). 16 Хотя в вопросе о моногенетичности и "экономической" рациональности этой генеалогии Кондильяк иногда допускает неосмотрительные суждения, в "Traité des systèmes" (1749) (ch. XVII) его позиция достаточно выверена: "Если бы все бук­вы, какие только были в ходу с самого начала истории, могли сохраниться до на­ших времен вместе с ключом к их разгадке, мы смогли бы тогда гораздо лучше разобраться в этом процессе. Однако, даже исходя из того, чем мы теперь распо­лагаем, вполне можно построить такую систему - пусть и не подробную, но все равно достаточно развернутую, - чтобы увидеть, каким образом порождаются различные виды письменности. Доказательством этому служит работа Уорберто-на" (cf. DE, p. 101).

[473]

рактерно для жителей Америки: "Несмотря на все неудобства этого метода письма, даже наиболее цивилизованные народы Америки не смогли придумать ничего лучшего. Ничего иного нет и у дикарей Ка­нады" (§ 129). Преимущество иероглифического письма ("картинка-знак") в том, что в нем "один образ используется как знак для мно­гих вещей". А это, в свою очередь, предполагает - как предел пиктографического письма — возможность использовать один-един­ственный знак для обозначения одной-единственной вещи. Но это противоречило бы самому понятию знака и законам его функциони­рования. Определить, таким образом, самый первый знак, обосновать всю систему знаков, выводя ее из соотношения с таким знаком, ко­торый к тому же вовсе не является знаком, — это значило бы свести означение к наличию. Знак тогда стал бы способом размещения и упо­рядочения наличностей в библиотеке. Польза иероглифов - один знак для многих вещей — сводится тогда к экономии библиотечного пространства. Именно это и поняли египтяне, "самые смышленые". Они "первыми воспользовались тем самым лаконичным средством, которое назвали иероглифами". "Неудобство, которое причинили бы огромные размеры книг, заставило использовать лишь одно изо­бражение в качестве знака многих вещей". Формы смещения и сгу­щения, которые расчленяют изнутри египетскую систему письма, ох­ватываются этим экономичным понятием и соответствуют "природе вещи" (или же "природе вещей"), к которой нужно "прислушивать­ся". Главные три ступени, или три момента, здесь таковы: часть вме­сто целого (две руки, щит и лук вместо битвы в кириологических ие­роглифах); орудие - реальное или метафорическое - вместо вещи в целом (глаз вместо божественной науки, меч вместо тирана); нако­нец, аналогичная вещь вместо данной вещи (змея и пестрота ее пя­тен вместо звездной вселенной) в иероглифах образных.

Стало быть, по Уорбертону, именно из соображений экономии бег­лая или демотическая иероглифика встала на место собственно иеро­глифического, или священного, письма. Философия — вот имя того, что ускоряет это движение: изменения из соображений экономии приводят к десакрализации означающего, к его укорачиванию и стушевыванию в пользу означаемого:

"Но сейчас нужно сказать об одном изменении, которое вошло в начертание иероглифических знаков благодаря изменению в предмете и способе выраже­ния. Раньше животные или веши, которые служили средствами представле­ния, изображались в натуральном виде. Однако с тех пор, как изучение фило­софии, вызвавшей к жизни символическое письмо, заставило египетских муд­рецов писать много и на разные темы, этот точный рисунок, приводивший к



[474]

слишком быстрому росту числа книг, стал вызывать слишком много затрудне­ний. Постепенно они стали переходить к другому типу письма, которое можно назвать беглым иероглифическим письмом. Его знаки похожи на китайские иероглифы; поначалу очерчивается единый контур изображения, а в итоге он становится чем-то вроде метки. Необходимо обратить внимание на тот естест­венный результат, который со временем вызвало это свойство беглого письма. Я хочу сказать, что его использование значительно уменьшило внимание к символу и привлекло внимание к самой означаемой вещи. Вследствие этого обучение символическому письму стало занимать меньше времени: теперь требовалось лишь указывать на значение (pouvoir) символической метки, тог­да как раньше нужно было иметь много знаний о свойствах вещи или живот­ного, используемых в качестве символа. Словом, это привело данный тип письма к тому состоянию, в котором ныне находится китайское письмо" (т. I, с. 139—140). Такое стирание означающего постепенно приводит к возникнове­нию алфавита (с. 148). К такому же заключению приходит и Кондильяк(§ 134).

Таким образом, именно история знаний, история философии, увеличивая объемы текстов, приводит к формализации, к сокращен­ной записи, к алгебре. Вместе с тем удаление от (перво)начала под­рывает и десакрализует означающее, "демотизирует" и универсализирует его. История письма, как и история науки, должна была бы развертываться между двумя эпохами универсального письма, меж­ду двумя эпохами простоты, между двумя формами прозрачности и однозначности, а именно между абсолютной пиктографией, удваи­вающей целостность естественно-сущего в процессе безудержного потребления означающих, и абсолютно формальной графией, сводя­щей почти на нет затрату означающих. История письма и история зна­ний (или просто - история) были бы возможны лишь между этими двумя полюсами. И если история мыслима лишь между этими дву­мя пределами, то невозможно избавиться от мифологии универсаль­ного письма — будь то пиктографического или же алгебраического, — не подвергая сомнению само понятие истории. И если всегда счита­ли иначе, противопоставляя историю прозрачности истинного языка, то делалось это лишь в неведении тех пределов, от которых отсчитыва­лось само понятие истории — археологическое или эсхатологическое.

Наука — то, что Уорбертон и Кондильяк называют в данном слу­чае философией, знание (episteme), a иногда и знание о себе, или со­знание, предстали бы тогда как процесс идеализации - алгебраиче­ской депоэтизирующей формализации, действие которой заключалось бы в вытеснении - ради более успешного овладения означающим -всякого нагруженного знака, всякого несвободного иероглифа. То, что данный процесс требует перехода к логоцентрическому этапу, -



[475]

парадокс лишь кажущийся. Преимущество логоса - это преимуще­ство фонетического письма, более экономичного и, в силу опреде­ленного состояния знания, более похожего на алгебру. Эпоха логоцентризма - это лишь один из моментов вселенского стушевывания означающего: люди верят, будто они защищают и возвеличивают слово, а на самом деле они оказываются в плену искусности и умело­го изображения (techne). При этом письмо (фонетическое) вызывает презрение, поскольку оно обеспечивает наибольшую власть, само­стушевываясь, т. е., наилучшим возможным образом переводя озна­чающее (устную речь) в рамки более универсального и более удобно­го времени. При этом звуковое самовозбуждение, не заимствуя ничего извне, обеспечивает в определенный период истории мира и того, что называют человеком, наибольшую власть, наиболее яркое самонали­чие жизни, наибольшую свободу. Именно эта история (как эпоха: не эпоха истории, но эпоха как история) заканчивается вместе с той фор­мой бытия в мире, которую называют знанием. Понятие истории -это, следовательно, понятие философское и эпистемное (de l'epis-teme). Хотя оно возникло в так называемой истории философии срав­нительно поздно, оно было ею запрошено с самого начала всей этой авантюры. Стало быть, история - это история философии, но в не­коем ранее неслыханном смысле, не имеющем ничего общего с иде­алистическими или, условно говоря, гегельянскими бреднями, по ви­димости сходными. Или же, если угодно, нужно понять гегелевскую формулу буквально: история есть не что иное, как история филосо­фии, завершенное абсолютное знание. За эту ограду (clôture) ничто не может вырваться — ни наличие бытия, ни смысл, ни история, ни фи­лософия: на это способно лишь нечто иное, безымянное, что возве­щает о себе в мысли об этой ограде и водит нашим пером. Это -письмо, в которое философия включена как место в тексте, ей непод­властном. Внутри письма философия выступает как побуждение к стушевыванию означающего, к восстановлению наличия и обозначе­нию бытия во всем его блеске. Философское развитие и философ­ская "экономия", стало быть, направлены к стушевыванию означа­ющего — в форме забвения или же вытеснения. Оба эти понятия равно недостаточны, независимо от того, связывают ли их друг с другом или же противопоставляют. Во всяком случае, забвение, если понимать его как стирание посредством конечной власти удержания, - это сама воз­можность вытеснения. А вытеснение есть то, без чего сокрытие не имело бы никакого смысла. Стало быть, понятие вытеснения, как и по­нятие забвения, есть порождение философии (смысла).

Как бы то ни было, изъятие означающего, усовершенствование письма должны были бы освободить внимание и сознание (знание

[476]

и самопознание как идеализацию подвластного нам объекта) для оз­начаемого в его наличии. Оно идеально и потому доступно. А зна­чимая истина как таковая, всегда предполагающая наличие означа­емого (aletheia или adequatio), не только не управляет этим движением и не предлагает его как предмет осмысления, но сама выступает лишь как один из этапов такого движения, хотя и обладающий некоторы­ми преимуществами. Это европейская эпоха в становлении знаков или, скорее, сокращении знаков - повторим это вслед за Ницше, ко­торый изымает высказывание Уорбертона из контекста, лишая его метафизической надежности. (Правда, заметим в скобках, стремле­ние восстановить в мысли Ницше истину и онтологию, изначаль­ную или фундаментальную, может привести к неправильному пони­манию пусть даже и не всего Ницше, но по крайней мере стержневого замысла его концепции истолкования.)

Повторяя высказывания Уорбертона и Кондильяка за пределами их ограды (clôture), можно сказать, что история философии — это ис­тория прозы или, скорее, история превращения мира в прозу (devenir-prose du monde). Философия - это изобретение прозы. Философ го­ворит прозой. И не потому, что он изгоняет поэта из полиса, но потому, что он прибегает к письму. Он не может не писать ту самую философию, которую — еще не понимая самой сути своего дела и не ведая об удобстве письма — философ долгое время считал себя впра­ве лишь проговаривать.

В главе "Происхождение поэзии" Кондильяк говорит об этом как о факте: "И наконец Философ, неспособный подчиниться тре­бованиям поэзии, первым отважился писать прозой" (§ 67). Речь идет о "Ферекиде Сиросском... относительно которого известно, что он первым начал писать прозой". Письмо в обыденном смысле сло­ва само прозаично. Оно есть проза (здесь Руссо расходится с Кондильяком). С появлением письма отпадает нужда в ритме и рифме, призванных, по Кондильяку, запечатлевать смысл в памяти (там же). До появления письма стих был чем-то вроде стихийно создаваемой гравюры, письмом до письма. Отвергая поэзию, философ должен был ухватиться за письмо в буквальном смысле слова.

Нелегко осмыслить то, что отделяет Руссо от Уорбертона и Кон­дильяка, определить всю значимость этого разрыва. С одной сторо­ны, Руссо как будто уточняет заимствованные им модели: генетиче­ская зависимость лишается здесь своего линейного, каузального смысла. Он внимательнее относится к структурам систем письма в их отношениях с социальными и экономическими системами, а так­же с образами страстей. Появление тех или иных форм письма от­носительно независимо от ритмов истории языков. Модели объяс-

[477]

нения у Руссо представляются менее теологичными. "Экономия" письма соотносится с иными мотивами, нежели потребность и дей­ствие, понимаемые единообразно, упрощенно, объективистски. С дру­гой стороны, однако, Руссо нейтрализует тот момент письма, кото­рый ценился в системе Варбуртона и Кондильяка за его безусловную экономичность. Мы уже знаем, как в его рассуждении прокладыва­ют себе путь уловки теологического разума.

Взглянем еще раз в текст. Лишь один-единственный раз мы увидим в рассуждениях Руссо уступку техническим и экономическим требова­ниям объективного пространства. И делается она для того, чтобы без огласки исправить некоторые упрощения Уорбертона и Кондильяка.

Речь идет о письме бороздами. Борозда — это линия, которую про­черчивает землепашец: путь — via rupta — прорезывается лемехом плуга. Борозда в земледелии, как мы помним, открывает природе путь в культуру. Как известно, письмо появляется вместе с земледе­лием, предполагающим оседлость.

А как действует землепашец? Экономично. Достигая одного кон­ца борозды, он не возвращается к началу: он поворачивает и быка и плуг и пускается в обратном направлении; так получается выигрыш времени, пространства и энергии, улучшается обработка и сокра­щается рабочее время. Это письмо "бычьим поворотом" (boustro-phedon), или письмо бороздами, бьшо одним из моментов в разви­тии линейного и звукового письма". В конце линии, пройденной слева направо, обратное движение идет справа налево и снова наобо­рот. Почему же греки, например, в какой-то момент отказались от такого письма? Почему же между "экономией" пишущего и "эко­номией" земледельца образовался разрыв? Почему пространство од­ного перестало быть пространством другого? Если бы пространство было "объективным", геометрическим, идеальным, то подобные различия между двумя системами насечек были бы невозможны.

Однако пространство геометрической объективности — это объ­ект или некое идеальное означаемое, возникшее в определенный мо­мент развития письменности. До него не существовало однородно­го пространства, подчиненного одному и тому же типу техники и экономики. До него все пространство упорядочивалось вокруг жили­ща и включенного в него "собственного" (propre) тела. Правда, и внутри того пространства, с которым соотносится одно и то же "соб­ственное" тело, действуют неоднородные факторы, а значит, и раз­личные или даже несовместимые экономические императивы, меж-



17 О проблеме такого письма см. J. Février et M. Cohen, op. cit. Об отношениях меж­ду письмом, "прерывным путем" и инцестом см. "Freud et la scène de l'écriture" в "L'écriture et la différence".

[478]

ду которыми приходится выбирать, жертвуя одним в ущерб другому, так что возникает иерархическая структура. Так, например, поверх­ность страницы, размер пергамента или любой другой субстанции, на которой можно писать, распределяется по-разному при письме и при чтении. Это различие предписывает всякий раз свою особую "эконо­мию". В первом случае, в течение целой эпохи в развитии техники, эта экономия должна была сообразовываться с системой действий ру­ки. Во втором случае, хотя и в ту же самую эпоху, — с системой зре­ния. В обоих случаях речь идет о линейном, однонаправленном дви­жении, направленность которого в однородной среде не есть нечто безразличное и обратимое. Словом, бороздами удобнее читать, чем писать. Зрительная экономия чтения подчиняется закону, аналогич­ному закону земледелия. С экономией руки при письме дело обсто­ит иначе: она преобладала в определенном месте и времени великой линейно-звукозаписывающей эпохи. Ее волна переживает век ее не­обходимости и продолжается в век печатных станков. Наше письмо и наше чтение все еще во многом определяются движениями руки. Печатные машины не освободили структуру пространства от ее не­посредственного подчинения жесту руки, орудию письма. Уже Руссо удивлялся:

"Поначалу греки не приняли не только финикийского алфавита, но даже и направления письма справа налево. Позже они научились писать борозда­ми, т. е. поворачивая то слева направо, то справа налево. Наконец, они ста­ли писать, как и мы нынче, начиная все строчки слева направо. В этом из­менении нет ничего естественного: письмо бороздами, безусловно, наибо­лее удобно для чтения. Меня даже удивляет то, что оно не было принято при печатании; правда, поскольку рукой писать таким образом трудно, это пись­мо неизбежно должно было исчезнуть с увеличением числа рукописей".

Итак, пространство письма не является пространством, изначаль­но умопостигаемым. Однако оно начинает таковым становиться с са­мого начала, т. е. с тех пор, как письмо (подобно любой другой рабо­те знаков) начинает порождать повторы, а значит, и идеальное. Если назвать чтением этот момент удвоения изначального письма, то мож­но сказать, что пространство чистого чтения всегда-уже умопостига­емо, а пространство чистого письма всегда-уже доступно чувственно­му восприятию. Покамест наше понимание остается в рамках метафизики. Однако невозможность попросту отделить письмо от чтения фазу лишает эту оппозицию ее значения. Сохраняя ее ради удоб­ства, отметим, что пространство письма есть нечто чисто чувственное в кантовском смысле слова; это определенным образом ориентиро-



[479]

ванное пространство, в котором левая сторона не совпадает с правой. Так что здесь приходится также учитывать преобладание того или ино­го направления движения, ибо речь идет не только о восприятии, но и о действии, а эти два момента не симметричны с точки зрения воз­можностей или просто действий собственного (propre) тела.

Итак, "бычий поворот" лучше подходит для чтения, нежели для письма. Выбор между этими двумя "экономическими" предписани­ями требует компромисса, который, однако, не дает исчерпывающе­го решения вопроса, приводит к неравномерности развития и бес­полезным затратам. Это, если угодно, компромисс между глазом и рукой. В эпоху этого взаимодействия не только пишут, но и читают как бы вслепую, подчиняясь порядку движений руки.

Вряд ли есть смысл напоминать здесь обо всем том, что сделала возможным именно такая "экономическая" потребность.

Итак, этот компромисс между глазом и рукой уже вторичен: он возникает поздно и начинает преобладать в тот момент, когда уже был в ходу определенный тип письма, отягощенного историей, а имен­но линейная звукозапись. Система речи, слушания-собственной-речи, самовозбуждения, которая, казалось бы, прекращает какое бы то ни было заимствование означающих из внешнего мира и стано­вится тем самым всеобщей и прозрачной по отношению к означае­мому; звук (phone), который, казалось бы, повелевает рукой, — все это на самом деле никогда не предшествовало системе действий ру­ки и не могло, по сути, быть ей чуждым. Звук мог представить само­го себя как порядок и преобладание однолинейного времени, лишь видя себя и управляя самим собой при самопрочтении. Недостаточно сказать, что глаз и руки говорят. В своем собственном изображении (représentation) голосуже видит себя и поддерживает себя. Понятие ли­нейного времени — это лишь способ выражения. Эта форма следова­ния (successivité) налагается задним числом и на звук, на сознание и на пред-сознание в определенном пространстве записи звука, по­скольку звук голоса, по сути, всегда уже нагружен, испрошен, затре­бован, по сути, отмечен пространственностью18.

Говоря, что форма навязывала себя, мы, разумеется, не имеем в ви­ду модель классической причинности. Столь часто возникавший во­прос о том, пишем ли мы, как говорим, или говорим, как пишем, чи­таем ли мы, как пишем, или наоборот, — отсылает при всей своей немудрености к истории или даже предыстории, уходящей гораздо дальше в глубь времен, чем обычно полагают. Если же, наконец, учесть,



18 Обо всех этих проблемах и их последующем развертывании см. "La voix et le phénomène".


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   44




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет