6
— Вот погоди!
Это
значило, что мальчик недостаточно быстро подал воду и его ждет наказание.
Мальчик, на которого чаще всего кричали, назывался Петькой и был самым маленьким из
всех служащих в заведении. Другой мальчик, Николка, насчитывал от роду тремя годами
больше и скоро должен был перейти в подмастерья.
Петьке было десять лет. Когда не было посетителей, Петька и Николка беседовали.
А Петька изумлялся тому, какой он умный и бесстрашный, и думал, что когда-нибудь и он
будет такой же. Но пока ему хотелось бы куда-нибудь в другое место… Очень хотелось бы.
Петькины дни тянулись удивительно однообразно и похоже один на другой. И утром, и
вечером, и весь божий день над Петькой висел один и тот же отрывистый крик: «Мальчик,
воды», — и он все подавал ее, все подавал. Праздников не было. По воскресеньям,
когда
улицу переставали освещать окна магазинов и лавок, парикмахерская до поздней ночи
бросала на мостовую яркий сноп света, и прохожий видел маленькую, худую фигурку,
сгорбившуюся в углу на своем стуле, и погруженную не то в думы, не то в тяжелую дремоту.
Он часто разливал воду или не слыхал резкого крика: «Мальчик, воды», — и все худел, а на
стриженой голове у него пошли нехорошие струпья. Посетители с брезгливостью смотрели на
этого худенького, веснушчатого мальчика, у которого глаза всегда сонные, рот полуоткрытый
и грязные-прегрязные руки и шея. Около глаз и под носом у
него прорезались тоненькие
морщинки, точно проведенные острой иглой, и делали его похожим на состарившегося
карлика.
Много ли, мало ли жил Петька таким образом, он не знал. Но вот однажды в обед
приехала мать и сказала, что его, Петьку, отпускают на дачу, в Царицыно, где живут ее господа.
Он родился и вырос в городе, в поле был первый раз в своей жизни, и все здесь для него
было поразительно ново и странно: и то, что можно видеть так далеко,
что лес кажется
травкой, и небо, бывшее в этом новом мире удивительно ясным и широким, точно с крыши
смотришь.
Богатство и сила новых впечатлений, лившихся на него и сверху и снизу, смяли его
маленькую и робкую душонку. Все здесь было для него живым, чувствующим и имеющим
волю. Он боялся леса, который покойно шумел над его головой и был темный, задумчивый и
такой страшный в своей бесконечности; полянки, светлые, зеленые, веселые, точно поющие
всеми своими яркими цветами, он любил и хотел бы приласкать их, как сестер, а темно-синее
небо звало его к себе и смеялось, как мать.
Но прошло еще два дня, и Петька вступил в полное соглашение с природой. Постепенно
Петька почувствовал себя на
даче как дома и совсем забыл, что на свете существует Осип
Абрамович и парикмахерская.
— Смотри-ка, растолстел как! Чистый купец! — радовалась Надежда, сама толстая и
красная от кухонного жара, как медный самовар. Она приписывала это тому, что много его
кормит. Но Петька ел совсем мало, не потому, чтобы ему не хотелось есть, а некогда было
возиться: если бы можно было не жевать, глотать сразу, а то нужно жевать, а в промежутки
болтать ногами, так как Надежда ест дьявольски медленно, обгладывает кости, утирается
передником и разговаривает о пустяках. А у него дела было по горло:
нужно пять раз
выкупаться, вырезать в орешнике удочку, накопать червей, — на все это требуется время.
7
В исходе недели барин привез из города письмо, адресованное «куфарке Надежде». По
отрывочным словам можно было понять, что речь идет о Петьке. Вышел барин и, положив
руку на плечо, сказал:
— Что, брат, ехать надо!
Петька конфузливо улыбался и молчал.
«Вот чудак-то!» — подумал барин.
— Ехать, братец, надо.
Петька улыбался. Подошла Надежда и со слезами подтвердила:
— Надобно ехать, сынок!
— Куда? — удивился Петька.
Про город он забыл, а другое место, куда ему всегда хотелось уйти, — уже найдено.
— К хозяину Осипу Абрамовичу.
Петька продолжал не понимать, хотя дело было ясно как божий день. Но во рту у него
пересохло, и язык двигался с трудом, когда он спросил:
— А как же завтра рыбу ловить? Удочка — вот она…
— Что же поделаешь!.. Требует. Ты не плачь: гляди, опять отпустит, — он добрый, Осип
Абрамович.
Но Петька и не думал плакать и все не понимал. И тогда Петька удивил мать, расстроил
барыню и барина и удивился бы сам, если бы был способен к самоанализу: он не просто
заплакал, как плачут городские дети, худые и истощенные, — он
закричал громче самого
горластого мужика и начал кататься по земле. Худая ручонка его сжималась в кулак и била по
руке матери, по земле, по чем попало, чувствуя боль от острых камешков и песчинок, но как
будто стараясь еще усилить ее.
Своевременно Петька успокоился, и барин говорил барыне, которая стояла перед
зеркалом и вкалывала в волосы белую розу:
— Вот видишь, перестал, — детское горе непродолжительно.
— Жалко мне его, — сказала барыня. Бедные они, но есть люди, которые живут хуже.
На другой день, с семичасовым утренним поездом, Петька уже ехал в Москву.
Толкаясь среди торопившихся пассажиров, они вышли на грохочущую улицу, и большой
жадный город равнодушно поглотил свою маленькую жертву.
— Ты удочку спрячь! — сказал Петька, когда мать довела его до порога парикмахерской.
— Спрячу, сынок, спрячу! Может, еще приедешь.
И снова в грязной и душной парикмахерской звучало отрывистое: «Мальчик, воды», и
посетитель видел, как к подзеркальнику протягивалась маленькая грязная рука, и слышал
неопределенно угрожающий шепот: «Вот погоди!» Это значило, что сонливый мальчик
разлил воду или перепутал приказания. А по ночам, в том месте, где спали рядом Николка и
Петька, звенел и волновался тихий голосок, и рассказывал о даче, и говорил о том, чего не
бывает, чего никто не видел никогда и не слышал.
Сентябрь 1899 г.