ЧАС ДЕВЯТЫЙ,
где появляются кардинал Поджеттский, Бернард Ги и другие авиньонцы, а потом всякий делает что хочет
Люди давно знакомые друг с другом и люди знавшие друг друга только понаслышке – все здоровались во дворе с видом сугубой благожелательности. Возле Аббата стоял кардинал Бертран Поджеттский. Во всем его облике была привычная властность. Он держался так, будто он – второй понтифик, и оделял всех, а миноритов в особенности, самыми сердечными улыбками, оповещая каждого, что полон самых радужных предчувствий насчет завтрашней встречи, и особенно упирая на пожелания мира и блага (он намеренно употреблял это дорогое душе любого францисканца словосочетание), привезенные им от Иоанна XXII.
«Хвалю, хвалю», – обратился он ко мне, когда Вильгельм оказал мне честь представить как своего писца и ученика. Затем он спросил, видал ли я Болонью, и похвалил красоту этого города, изысканность яств и превосходнейший университет, советуя ехать туда. Все лучше, добавил он, чем возвращаться к моим соотечественникам-немцам, которые причиняют столько огорчений нашему доброму папе. Потом он поднес к моим губам для поцелуя свой перстень, а сам поверх моей головы уж с улыбкой обращался к кому-то другому.
Да и мое внимание уже обратилось на другую особу, о которой я немало успел услышать в последние дни: на Бернара Ги, как называли его французы, или Бернарде Гвидони, иначе Бернарда Гвидо, – как выговаривали в других местах.
Это был доминиканец лет семидесяти, тщедушный, однако прямой как палка. Меня поразили его глаза: серые, ледяные, как будто лишенные выражения. Потом я увидел, что они могут мерцать загадочным неприятным огнем, могут надежно скрывать мысли и страсти, а могут – но только умышленно – выдавать их.
В общем обмене приветствиями Бернард почти не участвовал и не выказывал сердечности и радушия, как другие, а ограничивался соблюдением приличий. Здороваясь с Убертином, с которым они были знакомы, он кивнул вполне учтиво, однако глянул так, что у меня по спине пошли мурашки. Увидев Михаила Цезенского, довольно двусмысленно улыбнулся и тусклым голосом проговорил: «Давно ждем вас в Авиньон». В его словах я не уловил ни нетерпения, ни насмешки, ни злобы – вообще никакого выражения. Потом ему представили Вильгельма. Узнав, кто это, он повел себя вежливо, но враждебно. И дело не в том, что на лице его непреднамеренно отразились затаенные чувства – я уверен, что такого вообще не могло быть (хотя не уверен в другом: что у него вообще могли быть чувства). Нет, он безусловно хотел и старался показать Вильгельму свою враждебность. Вильгельм же на его открытую вражду ответил самой широкой, доброжелатсльнейшей улыбкой и заявил: «Давно мечтал поглядеть на человека, чьи деяния послужили мне примером и уроком и склонили к важным решениям, некоторые из коих переменили всю мою жизнь». Высказывание самое хвалебное и даже льстивое – на усмотрение тех, кому неизвестно (а между тем Бернарду это было известно очень хорошо), что одним из самых важных, переменивших жизнь Вильгельма решений был отказ от инквизиторской службы. Так что встреча этой пары оставила меня в убеждении, что если Вильгельм получил бы наибольшее удовольствие, увидев Бернарда в каком-нибудь каземате под императорским дворцом, для Бернарда не меньшим наслаждением явилось бы зрелище немедленной и желательно жестокой кончины Вильгельма. А так как Бернард имел в подчинении немалое число вооруженных людей, я вздрогнул и серьезно испугался за жизнь учителя.
Судя по всему, Бернард уже успел узнать от Аббата о преступлениях, совершившихся в монастыре. Сделав вид, будто не замечает, каким ядом пропитано приветствие Вильгельма, он заговорил: «По-видимому, на этих днях я по просьбе здешнего аббата и во исполнение долга, взятого на себя при заключении условий настоящей встречи, буду вынужден разбираться в довольно неприятной истории, которая, по моему убеждению, сильно попахивает дьявольщиной. Вам я говорю об этом потому, что знаю: в некие времена мы с вами пребывали на более близких позициях, и вы плечом к плечу со мной и с подобными мне сражались на участке, где шла битва бойцов армии добра с бойцами армии зла».
«Было дело, – безмятежно отозвался Вильгельм. – А потом я перешел на другую сторону».
Бернард достойно выдержал удар. «Вам есть что сказать об этих преступлениях?»
«Нет, к сожалению, – задушевно ответил Вильгельм. – Я ведь не так, как вы, искушен в преступлениях».
Чем кто занимался в дальнейшем, я не знаю. Вильгельм снова посовещался с Михаилом и Убертином, а потом пошел в скрипторий. Там он попросил Малахию подобрать ему для занятий несколько книг. Малахия покосился как-то странно, но отказать не посмел. Удивительное дело, но за книгами не пришлось подниматься в библиотеку. Все они, как оказалось, уже были сложены на столике Венанция. Учитель с головой ушел в чтение, и я понял, что беспокоить его не следует.
Я спустился в кухню. Там я застал Бернарда Ги. Видимо, он изучал внутреннее расположение аббатства и в этих целях рыскал повсюду. Я слышал, как он опрашивает поваров и прочих служек, изъясняясь – с большим или меньшим успехом – на местном наречии (тут я припомнил, что он работал инквизитором в Северной Италии). По-моему, он задавал вопросы об урожаях, об организации работ в монастыре. Однако даже при самом невинном разговоре он сверлил собеседника таким пронзительным взглядом, так неожиданно сбивал его с толку новым вопросом, что жертва неминуемо бледнела и путалась. Я понял, что он таким манером – своими особыми приемами – проводит следствие, ловко используя то бесценное оружие, которым располагает и пользуется на следствии каждый инквизитор: чужую запуганность. Ибо любой допрашиваемый, как правило, страшится, что его подозревают, и поэтому говорит следователю именно то, что может навлечь подозрения на другого человека.
До самого вечера, в какой бы части монастыря я ни оказывался, всюду был и Бернард со своими расспросами: и на мельнице, и во дворе собора. Но при этом ни разу он не обратился за сведениями к кому-либо из монахов, а все больше к мирским братьям или крестьянам. Полная противоположность тому, как действовал Вильгельм.
Достарыңызбен бөлісу: |