Потомок Чингисхана
Новый нарком внутренних дел поначалу казался почти приятным и довольно фотогеничным. С его лица не сходила застенчивая улыбка нашалившего подростка, обнажавшая неожиданно крупные белые зубы. Те, кому довелось с ним встречаться, вспоминали, что зубы у него были на самом деле желтыми, прокуренными и гнилыми, но ретушированные газетные фотографии не давали, естественно, возможности этот изъян обнаружить. Создавалось впечатление, что человека с таким лицом можно было не опасаться, хотя пресса без устали щебетала о его большевистской бдительности, железной воле и ненависти к врагам.
Но позже начали шептаться, что очередной страж революции уж слишком мал, узкоплеч и тщедушен. Сталин, рост которого достигал 162 см, был длиннее его на целую голову. Прочие низкорослые вожди на фотографиях выглядели рядом с Ежовым почти гигантами. Он же держался с ними, точно ребенок со взрослыми: то высунется над плечом склонившегося Ворошилова, то озарит страну смущенной улыбкой из-под локтя Микояна, то прогуляется, ссутулившись и заложив руки за спину, под присмотром Сталина.
Такая задержка физического развития при сохранении детских пропорций тела была описана эндокринологами еще в XIX веке под названием инфантилизм. Поскольку нарушение функции желез внутренней секреции могло быть вызвано врожденным сифилисом или перенесенным в детстве туберкулезом, алкоголизмом или наркоманией родителей, недоеданием в раннем детстве или черепно-мозговой травмой, инфантилизм рассматривали не как самостоятельное заболевание, а лишь как проявление какого-то значительного поражения эндокринной системы.
О болезнях Ежова, как и любого другого особо ответственного товарища, лечебно-санитарное управление Кремля время от времени информировало высокие инстанции. Из официальных медицинских справок, складированных среди прочих документов и сохраненных по какому-то недосмотру в центральном партийном архиве, следовало, что у свежеиспеченного наркома внутренних дел диагностировали в недавнем прошлом туберкулез легких, ишиас, миастению, «неврастению на почве сильного переутомления, малокровие и упадок питания».13
Из своего туберкулезного процесса Ежов секрета не делал; наоборот, такой недуг как бы возвеличивал его до уровня старых большевиков, породнившихся с бациллами Коха еще в царских тюрьмах или на каторге. После перевода в Москву он вызывал у сердобольных женщин сочувствие и желание помочь. Тогда тощего жалкого функционера, всегда одетого в мятый дешевый костюм и синюю сатиновую косоворотку, даже опекали и подкармливали в семье И.М. Москвина – его непосредственного начальника.14
Своеобразным кастовым признаком, свидетельствующим о готовности сгореть на своем посту, была и хроническая усталость (обычное сопровождение всевозможных инфекционных заболеваний, в том числе и туберкулеза). Вместе с тем патологическая утомляемость, особенно в сочетании с прогрессирующей мышечной слабостью и похуданием, могла быть следствием миастении (особого нервно-мышечного заболевания) либо одной из форм наследственного поражения мышц конечностей и лица.
Для больного Ежова важно было бы, наверное, выяснить, с чем связана его недоразвитость, деликатно названная кремлевскими врачами «упадком питания». Не была ли сопряжена его физическая неполноценность с определенной инфекцией или травмой черепа, оставившей небольшой шрам на лице, с бедностью или алкоголизмом родителей, отправивших его в 11 лет учиться сначала на портного, потом на слесаря, а в 14 лет – трудиться на кроватной фабрике, или с каким-то заболеванием щитовидной железы либо гипофиза? Но для объяснения феномена ежовщины имела значение лишь сопутствующая общему физическому инфантилизму задержка психического развития сталинского выдвиженца.
Профессиональных разведчиков, обязанных беспрекословно повиноваться главе карательного ведомства, потрясала не столько неказистая внешность Ежова, сколько его вопиющая некомпетентность. Интеллект и эмоции сталинского протеже застыли на уровне ребенка и зацементировались фантастическим невежеством. Для его незрелого, ограниченного, конкретного мышления все представлялось одинаково значимым, любое лыко шло в строку, так что терялась возможность отличить второстепенное от главного, частное от общего, следствие от причины. В его предельно упрощенных, коротеньких мыслях деревянного человечка детская наивность подменяла способность к анализу, торопливые суждения – трезвую оценку действительности и продуманные решения, однообразная игра тусклого воображения – логические построения и последовательность действий. Всю свою бесцветную жизнь маленький нарком играл.
Человек с ружьем
Много лет играл он во взрослого, вызывая одобрение старших, а затем и самого Сталина. Генеральному секретарю импонировали полное отсутствие самостоятельности и чрезвычайная внушаемость, свойственные инфантилизму вообще и отчетливо выраженные у его ставленника, в частности. Еще больше привлекали Сталина послушность и услужливость его фаворита, та особая готовность выполнить любое указание, пунктуальность и поспешность в реализации, какими и должны были отличаться, по его мнению, истинные верность и преданность хозяину.
В 1920 году Дзержинский поучал молодого Ягоду: «Если приходится выбирать между безусловно нашим, но не совсем способным, и не совсем нашим, но очень способным, – у нас в ЧК необходимо оставить первого».15 Генеральный секретарь присмотрел себе образцового исполнителя своих планов по тому же принципу: «безусловно наш, но не совсем способный». Вождь партии нового типа заботливо растил палача нового типа, вместе с которым чуть ли не ежедневно занимался поиском замаскированных троцкистов, массовым производством вредителей и заготовкой сценария московских процессов, военного заговора и менее шумных дел.
Таких худосочных угодников «пахана» уголовная лексика издавна относила в разряд «шестерок», подразумевая, очевидно, не столько соответствующую цифру с вечно склоненной шеей, сколько взятое из карточной терминологии прозвище половых в трактирах. Обычно такая шестерка «служила» всем – прежде всего тузам, королям и дамам. Но козырная шестерка получала право бить тузов других мастей. Карточные метафоры были слишком заманчивы для первобытного сознания, чтобы остаться невостребованными; при благоприятном раскладе у полового появлялся шанс превратиться со временем в метрдотеля крупного ресторана, у лакея – сравняться когда-нибудь с барином, у бандита – возглавить какое-либо ведомство в качестве «слуги народа».
Не обошелся без метафоры и видный партийный деятель Постышев. Прежде чем перевоплотиться в жуткого супостата, он чистил государственный аппарат на Украине от неких националистов, с неподдельной искренностью уличал недавних соратников во всех немыслимых грехах, лично писал Ежову доносы на «скрытых троцкистов» и старательно изучал через лупу обложки ученических тетрадей и карамельные обертки в поисках фашистской символики либо силуэта Троцкого, не то низведенного, не то возвышенного до уровня главного врага советской власти. Командуя Куйбышевским обкомом партии, он искоренял мифический троцкизм с увлеченностью прирожденного инквизитора и сумел-таки вывести свою область в число передовых по истреблению «врагов народа».16 Арестованный, как и многие другие ленинские гвардейцы, Постышев держался уже иначе и объяснял сокамерникам: «Ежов – охотничий пес на поводке у Сталина, но пес преданный и разборчивый, который по воле своего хозяина уничтожает партию и терроризирует народ. Как только собака кончит свою охоту (а нас тогда уже не будет в живых), Сталин объявит ее бешеной и уничтожит. Никого так не презирают великие преступники, как исполнителей, которые умеют заглядывать в их преступную душу».17
Намного точнее, пожалуй, было определение З.И. Гиппиус: у каждого мало-мальски недюжинного человека может быть своя «обезьяна», подметила она однажды, – только редко их удается наблюдать рядом. Сталинский нарком самой природой предназначен был на роль подобной обезьяны, невольно выдающей тщательно закамуфлированные секреты своего властителя.
Естественная человеческая склонность к имитации, наиболее заметная в раннем детстве, превратилась у Ежова в устойчивую потребность подражать взрослым в мимике, жестах, поведении. Словно в помутневшем зеркале, отражал он манеры генерального секретаря, буквально впитывал его поучения и с фонографической точностью доводил их до своих подчиненных.
Беззастенчивый льстец, Агранов пытался публично доказывать, будто у Ежова имелся собственный мыслительный аппарат, сделавший его «единым руководящим штабом» НКВД. В действительности маленький нарком представлял собой всего лишь передающее устройство, ретранслирующее сталинские инструкции. И тот же Агранов проговорился ненароком об этой особенности новоявленного органчика: «Секретарь ЦК ВКП(б) т{оварищ] Ежов передал мне указания т[оварища] Сталина на ошибки, допущенные следствием по делу троцкистов, и поручил мне принять меры к тому, чтобы вскрыть подлинный троцкистский центр...».18
«Навалитесь на них и не слезайте, пока они не начнут сознаваться», – неустанно повторял Ежов сталинское назидание, высказанное еще в 1931 году в связи с арестом бывших меньшевиков.19 И откровенно восхищался прозорливостью своего хозяина, который «яснее ясного» видел руку Троцкого всегда и во всем.
Лишь отдельным посетителям наркома бросалась в глаза (но никак не осознавалась) вся карикатурность нового владыки НКВД. Сначала им предстояло пройти несколько пунктов охраны и проверки документов уже внутри лубянского здания. Вступив, наконец, в сакральное помещение, они нередко замирали, потрясенные. В бескрайнем кабинете за необъятным письменным столом восседал тощий карлик с тусклым лицом и пустыми глазами. Время от времени он откашливался и выплевывал серо-коричневую мокроту на роскошную ковровую дорожку, украшавшую его апартаменты. На стене висел гигантский портрет Сталина, другой портрет вождя в ином ракурсе стоял на столе и тут же громоздился бюст генерального секретаря. Обезьяна не расставалась с хозяином ни на минуту.
Парадоксальность сложившейся ситуации заключалась, однако, в том, что генеральный секретарь тоже копировал старших, заимствуя стратегические замыслы у бывших вождей (в том числе у Троцкого), а тактические приемы – у организаторов Третьего рейха. Но, одержимый мистическим ужасом перед бесами троцкизма, он превзошел своих учителей, создав, в частности, колоссальный институт осведомительства и слежки за собственными филерами и агентами.
Никаких сомнений относительно того, кто именно направляет «обнаженный меч рабочего класса», у прочих вождей не возникало. «Ежова вырастил и воспитал товарищ Сталин», – констатировал А.А. Фадеев в неопубликованной биографии выдвиженца генерального секретаря.20 «Учитесь у товарища Ежова сталинскому стилю работы, как он учился и учится у товарища Сталина!» – заклинал Микоян на ритуальном торжестве в Большом театре по поводу 20-летия ВЧК–ОГПУ–НКВД. «Конечно, – подтверждал впоследствии Молотов по поводу репрессий 1937 года, – требования исходили от Сталина...».21
Да и сам Ежов не таил имени своего наставника и господина. На февральско-мартовском Пленуме ЦК ВКП(б) в 1937 году он простодушно обещал «поставить нашу разведку на должную высоту при помощи товарища Сталина, который изо дня в день руководит нами», и делился воспоминаниями о том, как после смерти Кирова генеральный секретарь надоумил его: «Ищите убийц среди зиновьевцев». Когда же чекисты попробовали уклониться от ежовского руководства в этом деле, Сталин тут же вмешался, пригрозив Ягоде по телефону: «Смотрите, морду набьем».22
И в те годы, и спустя многие десятилетия ежовщина поражала уникальной нелепостью обвинений, возводимых на миллионы граждан, бессмысленным истреблением собственного населения, покорного и насыщенного ужасом еще с гражданской войны – «всероссийского погрома», по выражению П.Б. Струве. Казалось, ни один человек, за исключением, пожалуй, новорожденных, не мог испытывать тогда чувства относительной безопасности в скованной парализующим страхом державе. Даже сотрудники Коминтерна – центра международного коммунистического терроризма и шпионажа – регулярно приносили свои жертвы на алтарь всемогущей Лубянки и после ареста очередного (тут же становившегося бывшим) товарища стекались на самокритическую летучку, чтобы уныло талдычить о потере бдительности.23
В лексику позднего реабилитанса прочно вошло понятие фальсифицированных материалов следствия и судебных процессов, подготовленных Ежовым. По существу это не совсем верно. Он не фальсифицировал – он фантазировал, не заботясь о достоверности, и в то же время копировал Сталина, уверенного в том, что любой арестованный может оказаться шпионом сразу трех государств. Беспомощное недоразвитое воображение наркома внутренних дел рисовало один и тот же сюжет; поэтому все придуманные им криминальные постановки превращались в удручающе однообразные пьесы абсурда. Получив высочайшее дозволение на массовые убийства и постоянно испытывая потребность в новых впечатлениях, он менял персонажи и декорации, не сознавая, что убогий вздор его фантазий воплощается в государственный бред и трагедию страны.
Он даже не скрывал, что все карательное ведомство трудилось для подтверждения его домыслов и небылиц. На том же февральско-мартовском Пленуме ЦК ВКП(б) он чистосердечно пояснял существующую практику: «Прежде, чем протокол давать на подпись обвиняемому, его вначале просматривал следователь, потом передавал начальству повыше, а важные протоколы доходили даже до наркома. Нарком вносил указания, говорил, что надо записать так, а не эдак, а потом протокол давали подписывать обвиняемому».24
Лишенный тормозных механизмов, обычных у социально адаптированного человека, Ежов уже не мог остановиться и порою грезил наяву. В конце концов его перестали удовлетворять признания истерзанной жертвы в шпионаже в пользу четырех разведок или попытке передать Туркмению под протекторат Японии; «мало» – произносил он невыразительным голосом и требовал: «еще». Целиком утратив чувство реальности, он начал рассматривать европейские страны как советские провинции и планировать судебные процессы над «троцкистскими диверсантами» в столицах других государств.
Нуждается в пояснении и феноменальный садизм Ежова. Чувство собственной неполноценности и потребность в компенсации породили в нем особую жестокость испорченного и недоразвитого ребенка, готового – при условии безнаказанности – бесконечно мучить любое живое существо слабее себя. Его изуверские выходки изумляли подчас даже матерых следователей. И когда у замученной жертвы выступали на глазах слезы, он глумливо ронял: «НКВД слезам не верит». В этом отношении он напоминал короля Филиппа II, который испытывал, согласно легенде, одинаково мерзкое наслаждение, сжигая еретиков и наигрывая на живом клавесине – ящике, где запертые кошки визжали от боли, когда испанский самодержец колотил по клавишам и в животных вонзались иглы. Историк Николаевский, напечатавший после встречи с Бухариным в Париже наделавшее много шума «Письмо старого большевика», уравнял Ежова с теми «злыми мальчишками из мастеровых Растеряевой улицы, любимой забавой которых было зажечь бумажку, привязанную к хвосту облитой керосином кошки, и любоваться, как носится она по улице в безумном ужасе, не имея возможности освободиться от все приближающегося к ней пламени».25
Чем крепче физически был тот или иной истязаемый, тем чаще сталинский нарком принимал личное участие в допросах и пытках. Акмаль Икрамов продержался свыше четырех суток, Тухачевского сломали быстрее. «Бешеная собака сумасшедшего хозяина», – с ужасом констатировал шурин Ежова, проклиная тот день и час, когда партийный функционер, еще не помышлявший о должности наркома, вознамерился сочетаться законным браком с его сестрой.
Эту особенность разбойничьей психики большевиков уловил еще И.А. Бунин и, ссылаясь на уголовную антропологию, писал о прирожденных «инстинктивных» преступниках: «Эти всегда как дети, как животные, и главнейший их признак, коренная черта – жажда разрушения, антисоциальность».26 Не случайно старые врачи предупреждали: людей с психическим инфантилизмом следует очень рано приобщать к общественно полезной деятельности – иначе они легко поддаются дурному влиянию и попадают в криминальные группы.
Член правительства
Став главным карателем страны, Ежов обрел неограниченные возможности тешить себя игрой в вождя. Старшие не возражали, более того, всемерно поощряли пестуемого ими монстра. В декабре 1936 года его ввели в состав редакционной комиссии, а затем в президиум Чрезвычайного VII съезда советов СССР, создав беспрецедентную в мировой практике ситуацию, когда официальный палач страны скрепил своей подписью ее Конституцию.27 На протяжении всего 1937 года его непрестанно ублажали новыми забавами и регалиями: 27 января ему присвоили звание генерального комиссара государственной безопасности, что соответствовало армейскому рангу маршала; 17 июля наградили орденом Ленина «за выдающиеся успехи в деле руководства органами НКВД по выполнению правительственных заданий» (через три дня тот же орден вручили Вышинскому «за успешную работу по укреплению революционной законности и органов прокуратуры»); 13 октября утвердили кандидатом в члены Политбюро.28
Седеющий подросток в своеобразной маршальской форме получил отныне право семенить на дворцовых приемах и демонстрировать прочим вождям строительство канала Москва–Волга. «Когда братская могила роется в длину, она называется каналом», – комментировал из-за границы Дон-Аминадо. Но много ли стоил тихий голос одинокого эмигранта против бескомпромиссных уверений мастеров западной культуры? «Когда из гнетущей атмосферы изолгавшейся демократии и лицемерной гуманности попадаешь в чистый воздух Советского Союза, дышать становится легко», – объявил миру Л. Фейхтвангер, довольный собой и круизом по грандиозной потемкинской деревне.
Ежов тоже испытывал чувство глубокого удовлетворения. Он даже стал приглашать остальных вождей на экскурсии в подвалы своего ведомства. Там его крепостные арестанты под руководством его крепостных инквизиторов разыгрывали сцены из эпохи новейшего неолита, именуя каждый акт криминальной пьесы очной ставкой. Несмотря на многократные репетиции, Ежов всякий раз волновался накануне спектакля: вдруг арестованные откажутся от прежних показаний, и тогда новоиспеченный маршал осрамится перед начальством?
С трепетным вниманием следили члены Политбюро за развитием сюжета, но порой вносили принципиальные большевистские ремарки в окончательный текст. Предложил, например, Ежов по недомыслию своему всего лишь выселить из столицы женщин, опорочивших себя брачными узами с врагами народа, а Молотов терпеливо поправил, наложив на долгий перечень несчастных решительную резолюцию: «Расстрелять».29 Только составил НКВД список из 26 работников Артиллерийского управления РККА, на которых успели выбить показания из других арестованных еще до казни Тухачевского, как в тот же день, 28 мая 1937 года, Ворошилов начертал: «Тов[арищу] Ежову. Берите всех подлецов».30 По документам, полученным маршалом Г.К. Жуковым и оглашенным двадцать лет спустя, Сталин, Молотов и Каганович на основании списков Ежова санкционировали расстрел 38 679 человек – наркомов и их заместителей, крупных партийных работников, хозяйственных руководителей, видных военачальников и деятелей культуры.31
Но как же хотелось кичливому выдвиженцу сравняться славой с прочими вождями. Они фигурируют всюду как заслуженные большевики с дореволюционным стажем, – и он, перебив ленинскую гвардию, берет себе партийный билет за номером 0000017.1 Они по-прежнему скрывают свои фамилии за броней псевдонимов, – и он просит величать себя железным наркомом: скромно, с легким привкусом крови и невольно напоминает о близости к Самому, к генеральному секретарю. Их именами называют города, колхозы, фабрики, – имя Ежова срочно дают какому-то пограничному отряду.32 Для капризного фаворита это, конечно, мизерный подарок. Чтобы презентовать вождю НКВД свой населенный пункт, пришлось незамедлительно казнить председателя Совнаркома РСФСР Д.Е. Сулимова, фамилию которого еще совсем недавно вручили городу на Военно-Сухумской дороге. С привычным чувством нескрываемой гордости встретили трудящиеся постановление правительства о переименовании бывшего Баталпашинска, а затем бывшего Сулимова в Ежово-Черкесск.33
Сталинские соратники обсуждают планы предстоящей войны, – и он заводит у себя небольшой арсенал из шести пистолетов и пяти ружей с боевыми патронами (может быть, он невольно подражал Ягоде, у которого при обыске нашли 19 пистолетов, 12 охотничьих ружей и мелкокалиберных винтовок и 2 боевых винтовки?). Они повсюду твердят о высоком звании «ворошиловского стрелка», – и он чванится своей меткостью то перед чекистами, расстреливая из пистолета фрукты в хрустальных вазах на северокавказской базе отдыха, то перед племянником жены, целясь из мелкокалиберной винтовки в какую-нибудь букву телефонного справочника в одной из комнат своей необъятной квартиры. Они отличаются солдатской простотой, – и он заказывает себе в элитных мастерских десятки шинелей, фуражек, гимнастерок, сапог. Они опекают ударников труда, – и он организует зимой титанический велопробег вдоль границ Советского Союза.
Впрочем, и в этом Ежов старательно подражал своим наставникам: еще 25 августа 1935 года Сталин предложил наградить орденом Красной Звезды всех участников конного пробега из Ашхабада до Москвы, а через шесть дней Каганович выпросил тот же орден для стрелков железнодорожной охраны, совершивших велосипедный пробег по маршруту Хабаровск-Москва. Но зачем объезжать на велосипедах рубежи страны, возможен ли вообще подобный пробег по пересеченной местности, бездорожью, снегу и льду, да еще на расстояние свыше 30 тысяч километров, – такие вопросы никто не задавал. Квадратные лейтенанты, заработавшие по ордену Красной Звезды за соучастие в исполинской велофантазии своего вождя, угрюмо таращились в объектив фотоаппарата на торжественном приеме у маршала карательных войск.34
Какое, однако, значение имеют столь мелкие утехи, когда инфантильные грезы толкают на новые подвиги, а крестный отец учит не останавливаться на достигнутом? Как еще утолить ненасытную потребность быть в центре внимания уже не только окружающих, но и – соответственно рангу – всей страны? Благодаря неоконченному низшему образованию, можно взяться, конечно, за теоретический труд и обосновать целесообразность уничтожения вообще всех инакомыслящих в государстве. Правленая лично Сталиным, рукопись Ежова «От фракционности к открытой контрреволюции» в сакральные тексты марксистско-ленинского писания все же не вошла, хотя сохранилась в архиве ЦК КПСС.35 Рекомендации и установки редактора признательный автор целиком учел в своей научно-практической деятельности.
Скудная фантазия всесильного наркома не выходила по существу за рамки стахановского движения. Его способностей хватило лишь на встречный план репрессий, массовые убийства к революционным праздникам и вовлечение всего населения в увлекательные детские игры «сыщики – воры» и «казаки – разбойники», проводимые по правилам социалистического реализма. «В мире нет ни одного государства, где бы органы государственной безопасности, органы разведки были бы так тесно связаны с народом», – провозглашал с трибуны державный малютка.36 «Пусть знает товарищ Ежов, что чекисты Наркомвнудела – это не только те, кто работает в карательных отрядах, но и миллионы трудящихся, научившихся большевистской бдительности, научившихся разоблачать врагов народа и составляющих резервы НКВД», – отвечала ему центральная пресса.37 И Микоян восторгался следователями НКВД, выдержавшими «большевистский экзамен правдивости и точности» и в творческом порыве высекал в печати афоризм: «Каждый гражданин СССР – сотрудник НКВД». И верный Джамбул славил «батыра Ежова», как некогда опричники – Малюту Скуратова.
Депутат Балтики
Совсем недавно вынырнув из неизвестности, Ежов обрел вдруг чрезвычайную популярность. Бывший питерский рабочий, «хороший человек» и «ценнейший» сотрудник, по определению Сталина, производил самое благоприятное впечатление и на всех остальных правителей. Его социальное происхождение и психическая недоразвитость служили надежной материальной гарантией мистического единения со своим кланом.
В государстве, построенном по образцу древнеазиатской сатрапии, понятия нормы и патологии, здравомыслия и слабоумия, любви и ненависти целиком утратили первоначальный смысл и, в конце концов, поменялись местами. Революционный идеализм первых месяцев советской власти приобрел явное сходство с репрессивным прагматизмом. То, что когда-то считали подлостью, большевики величали нередко подвигом. В целях сбережения здоровья и продления существования населению советской империи надлежало уверовать в необходимость непрестанного, порой почти аскетического самоограничения и полезность самоотречения от общечеловеческих ценностей.
Большинство верноподданных без колебаний и, тем более, рассуждений выполнили поставленную партией и правительством задачу по соблюдению единственно правильного образа жизни. Труднее пришлось тем, кто отчетливо понимал, что в наступившей реальности проще отдаться, чем объяснить, почему этого делать не хочется, кто так и не сумел принять за абсолютную истину зловещую тарабарщину фанатичной и лукавой пропаганды, кто старательно маскировал соучастием в коммунистических обрядах свою внутреннюю опустошенность и, подчиняясь всевластному инстинкту самосохранения, заменял потребность в самопознании уловками спасительных самооправданий.
Получив мощное ускорение в гражданской войне, массовое сознание продолжало пятиться по инерции к пещерному совершенству. Сломленные многолетним ужасом, люди искали счастье в страдании, подобно персонажу Достоевского. Автор «Записок из подполья» нашел своеобразную аргументацию такого душевного состояния человека: «И почему вы так твердо, так торжественно уверены, что только одно нормальное и положительное – одним словом, только одно благоденствие человеку выгодно? Не ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит страдание? Может быть, страдание-то ему ровно настолько же выгодно, как благоденствие? А человек иногда ужасно любит страдание, до страсти, и это факт».
Возрождение крепостного права в отдельно взятой стране сопровождалось тотальной реставрацией неолитического способа мышления с жестким разделением советских подданных на верных и неверных, своих и чужих, безусловно наших и определенно не наших. Сталинская империя все больше походила при этом на гигантский заповедник фарисеев, где одни лицемеры травили других, периодически собираясь в стаи для демонстрации своей монополитности, шельмования рекомендуемых свыше жертв и слаженного восхваления драгоценного властелина и его приспешников.
Загоняя страну назад – в какие-то дебри неизвестного и давно прошедшего времени, в какой-то нововавилонский плен, к подножию каких-то новоегипетских пирамид, – паразитирующая партия требовала от покоренного населения единства в рабстве, истовости язычников с их энтузиазмом, прилипчивым, как заразная болезнь, и суеверного поклонения главарям. Даже профессиональных литераторов, склонных не только к самообману, но и к самоиронии, охватывал мистический трепет от лицезрения обожаемых вождей.
На советских писателей, посетивших съезд комсомола в 1936 году, снизошло ощущение небывалого счастья, когда перед собравшимися предстали вдруг партийные боссы. «Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства», – записывал в дневнике К.И. Чуковский, увидевший вокруг себя «влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица», а в Сталине – «что-то женственное, мягкое» и вместе с тем «величавое».38
«Но бывает и худшее горе, – заметил В.Б. Шкловский еще в 1923 году, во время короткой своей эмиграции, – оно бывает тогда, когда человека мучают долго, так что он уже "изумлен", то есть уже "ушел из ума", – так об изумлении говорили при пытке дыбой, – и вот мучается человек, и кругом холодное и жесткое дерево, а руки палача или его помощника хотя и жесткие, но теплые и человеческие. И щекой ласкается человек к теплым рукам, которые его держат, чтобы мучить».39
Способы выражения всенародной любви к вождям вообще и Ежову в частности вполне соответствовали ритуальным действиям первобытного общества. Одним из них стала торжественная церемония выборов, в результате которых глава палачей сталинской державы оказался членом Верховных Советов Российской Федерации, Казахстана, Киргизии, Узбекистана, Татарии и даже автономной республики немцев Поволжья.
Апофеоз государственного инфантилизма и лицедейства настал в декабре 1937 года, когда собрания рабочих, служащих, колхозников, красноармейцев и трудовой интеллигенции (перечисление шло лишь в таком порядке) приступили к выдвижению кандидатов в депутаты Верховного Совета СССР. «Я понимаю, что мою кандидатуру вы выставили не только ради моих личных качеств, – вещал своим избирателям вождь НКВД. – Видимо, я как сын нашей партии, воспитанник Ленина–Сталина заслужил ваше доверие, заслужил доверие народа». И, срывая продолжительные аплодисменты, клятвенно обещал не уронить «великого знамени нашей коммунистической партии» и отомстить «троцкистско-бухаринской шпионской своре», сформированной чекистами из давешних соратников и выставленной на судебный процесс лишь четыре месяца спустя.40
Правящая партия старательно пропагандировала иллюзию симбиоза с народом. Трудовые коллективы, в свою очередь, наперебой оспаривали друг у друга честь назвать собственным кандидатом Малюту Ежова. По сводкам постановлений общих собраний трудящихся, он шел четвертым после Сталина, Молотова и Ворошилова, сразу опередив Калинина и Кагановича. Сначала его хотели видеть своим кандидатом 904 коллектива; через день их число перевалило за 1000; к 10 декабря он набрал 1365 коллективов, обойдя на лихом вираже Молотова и заняв третье место (первые два разделили Сталин и Ворошилов).41 Когда захватывающие гонки в депутаты завершились «всенародным празднеством выборов», бывший чиновник партии, возведенный в ранг одного из ее вождей, вознамерился снискать себе признание в качестве героя.
Достарыңызбен бөлісу: |