подозрительном месте, чтоб не расставаться с предметом своих наблюдений.
- "Не можете вообразить, как прекрасна любовь лесбианок, - дрожал и с
улыбкою дергался сморщенным личиком. - Там, где живу, - есть две девочки:
глазки Мадонн; волоса - бледно-кремовые; той, которая - "он", лет
семнадцать; "ей" - лет восемнадцать; как любятся!"
И он, слащаво зажмурившись, толстенький стан выворачивал, ерзая задом;
с пугавшей меня грациозностью оборонялся от доводов Гиппиус, ручкой
отмахиваясь, точно веером; Гиппиус - в хохот:
- "Откуда вы видели, как они любятся?"
Он лишь глаза закрывал, полагая крестом свои руки на грудь, как
поношенный черт, имитирующий позу ангела.
- "Вы покажите нам место, где вы наблюдаете". Он, - тупя глазки:
- "Всегда и везде - я ваш гид".
- "Вы хотите пойти со мной, Боря?"
- "Конечно, - с Борис Николаевичем: может, "Белый", над бездною ада
носясь, соблазнится и вспыхнет, став "Красным".
- "Ах вы, - Мефистофель!"
Как сальцем он лоснился, - маленький, толстенький, перетирающий ручки,
хихикающий, черномазый, с сединочками; а когда он ушел, не без жути мне
Гиппиус:
- "Видели, как он брюшком передергивал, слюни глотая: несчастный, не
правда ли, - сморщенным личиком напоминает он кончик копченой колбаски".
И Гиппиус и Философов читали Крафт-Эбинга, интересуясь психопатологией;
в Гиппиус смешивались: познавательные интересы с больным любопытством:
- "Вы, Боря, конечно, со мной; не пойду с этим Минским одна".
Мы в назначенный вечер заехали к Минскому; жил не-
далеко он от "Плас-Пигалль"; [Центр кабачков] он нас ждал; он к нам
вышел с зонтом, в котелке: тугопучным таким коротышкой,
- "Идемте ж скорей".
В котелке, как грибок, семенил с лихорадцей за нами; сперва повел к
"дьяволам" [Кабачок ада] он; после к "ангелам"; [Кабачок ада] дьяволы нас
угощали ликерами.
- "Скучно!"
Накрыв свои губы перчаткой, наш гид с лихорадцей в глазах подбоченился
зонтиком:
- "Я вас веду в Бар-Морис".
- "Как? Куда?" Котелочек поправил:
- "К гомосексуалистам".
- "Ведите".
Он зонтик - под мышку; на лоб - котелок: побежал, мне напомнивши
скачущий кончик копченой колбаски.
Привел в небольшую, набитую людьми, невзрачную комнату; столики; больше
мужчины; но были и дамы; одна из них очень двусмысленным взглядом окинула
Гиппиус, будто узнав в ней себя; эта - к Минскому:
- "Кто?"
- "Лесбианка".
Средь столиков ерзала тощим крестцом "Отеро" (так "ее" называли): с
поношенным, стертым лицом, с подведенными густо ресницами, в черном берете,
с кровавым цветком в декольте (волосатом и плоском), в атласном, затянутом
платье; безбедрая и сухоногая тварь, показалась мне бегающей сколопендрой;
костлявую руку забросив за спину, привздернула юбку почти до колен,
обнаруживая кружевные дессу, изможденные икры в чулочках; обмакивалась
черным веером; кончиком веера передавала кому-то бэзе, приглашая плясать
мускулистого, желтоволосого, бледного юношу.
- "Кто это?"
- "Это - приказчик из "Лувра".
- "Как?"
- "Днями стоит за прилавком, а вечером - здесь; он действительно
воображает, что он "Отеро", - Минский, тряся брюшком, добродушно нырял, как
рыба в воде. - Ну, а тот, кто танцует с "ней", - имеет романы с одними
солдатами; видите - там: этот бледный и нервный мужчина - поляк, - очень
тонкий и умный".
Сидел, прижимаясь к шестнадцатилетнему мальчику, взяв его руки и пальцы
терзая ему.
Здесь воняло ужасно (по Минскому, - великолепно).
- "Ведите нас дальше", - капризила Гиппиус. Снова нырнувши в кривые
ульчонки, вдруг вынырнули в небольшое пустое "локаль" (вроде бара); сидела
ученого вида, весьма некрасивая, просто одетая дама: в очках; и тянула вино
из соломинки; Минского же лихорадило:
- "Здесь - претаинственно; это - приют лесбианок; но это не все: что
еще? Не пойму: здесь боятся случайных, как мы; здесь прилично: для вида;
смотрите-ка: дама пришла на охоту за девочкой".
Может, - он выдумал? Дама - солидного вида, одетая скромно; должно
быть, "ученая"; волосы - стриженые; блески строгих очков; этот Минский готов
был сидеть, и высматривая и вынюхивая; очень скучно; и мы его - вывлекли; с
блеском в глазах, с лихорадочными гоготочками он провожал нас до фиакра;
действительно, - страшен Париж; мне д'Альгеймы рассказывали, что здесь есть
учрежденья, один вид которых - кошмар; вы входите: парты; за партами -
дряхлые капиталисты, седые сенаторы, даже министры в отставке: сидят с
букварями и воображают, что учатся; а отвратительная старушонка в чепце, в
бородавках, блистая очками, стоит с пучком розог над ними; и спрашивает
задаваемый ею урок; кто собьется, того она розгой по пальцам; сенатор визжит
поросенком; и это есть вид наслажденья, - для паралитиков, что ли? Я,
вспомнивши это, взглянул на "отца" декадентов, пытаясь представить его в
этой школе; начнешь с изученья разврата, а кончишь-то - партой; взвизжишь
поросенком, когда защемит тебе ухо ногтями: "старуха" очкастая!
Брр!
Минский, нас усадивши на фьякр, канул в грязной ульчонке: во мрак;
повстречался со мной председателем "Дома искусства" в Берлине - лет через
шестнадцать;125 серебряный, розовый, помолодевший, с округлыми, плавными
жестами, он - говорил, говорил, говорил: без конца - так мудрено, так долго,
так многосторонне, так добропорядочно!
Только - весьма отвлеченно, весьма отвлеченно!
Обратно совсем: Александр Николаевич Бенуа - в кратких, памятных
встречах в Париже провеял мне легким, весенним теплом; от ученого, с виду
холодного, вылощенного историка живописи я не ждал ничего; получил - очень
много; сперва я художника в нем не почувствовал, - а дипломата ответственной
партии "Мира искусства", ведущей большое культурное дело и жертвующей ради
целого - многим; А. Н. Бенуа был в ней главным политиком; Дягилев был
импресарио, антрепренер, режиссер; Бенуа ж давал, так сказать, постановочный
текст; от его элегантных статей таки прямо зависел стиль выставок Дягилева,
стиль декораций балетов, стиль хореографии; в целом держась нужной линии,
часто был вынужден переоценивать, недооценивать: тактики ради; я помню, что
в "Мире искусства" хвалили труд Мутера:126 после - ругали, Греффе [Мутер и
Мейер-Греффе - историки и теоретики живописи] выдвигая127, но знали, что
Мутер - алфавит; а Мейер-Греффе - лишь склады; чтоб прочесть живописную
грамоту, надо обоих знать; и их отвергнуть; хвала, как и ругань, здесь -
тактика лишь.
Александр Бенуа незаслуженно некогда снизил значение Врубеля; после
же - каялся128.
Вылощенный, как натертый паркет, элегантно скользящий, немного сутулый,
в пенсне, в сюртуке, - Александр Николаевич черной опрятно остриженною
бородою и лысиной блещущей несся, глядя исподлобья глазами лучистыми,
производя впечатленье красивого и темпераментного человека; не знал: мозг
иль сердце диктуют ему плодотворную деятельность.
- "Субъективный капризник, - ворчали маститые. - Вся эрудиция - бьющий
крылами в пыли воробей! "Пррх-пррх - Врубель"; "пррх-пррх - Луи-Каторз" ;129
"пррх - ампир".
- "Головной резонер, проповедующий мертвечину, - ворчали
непризнанные, - его сдать бы в никчемные "Старые годы": [Специальный журнал,
посвященный истории культуры, искусств и коллекций130] старик молодящийся!"
Выглядел он моложаво, изящно мелькая своим силуэтом, похожим на черную
сепию, - всюду: на выставках, лекциях и на премьерах балета; мелькнет и
зацепится: мягко сутулясь широкой спиной; с кем-нибудь разговаривает с
близоруким, чуть-чуть церемонным расклоном на вытянутой перед собою ноге; и
естественным, легким движеньем скругленной руки, давши острую характеристику
виденного, проскользнувши, исчезнет; с французским изяществом сжато бросал
он итоги раздумий своих - парадоксами.
- "Это гурманство", - ворчали одни.
- "Мозгология", - негодовали другие.
И он не казался способным к сердечности: вежливым, мягким, салонным,
придворным.
- "Не сердце, а такт".
Встречи с ним - встречи замкнутых сфер в одной точке; моя сфера:
литература, "Весы", но и Гегель, и Кант, и методика естествознанья, и гнозис
религий; а сфера его - становленье новейших течений искусства в конце
позапрошлого века; глядел от "сегодня" - в "назад". Точка пересечения
нашего - точка культуры; но в этой единственной точке ценил Бенуа я
единственно; это - не Грабарь, чиновник культуры, в себе разложивший полет:
ироническим скепсисом.
От Бенуа всегда веяло сочностью; даже его субъективность казалась мне
легкой разведкой: пред выводом; он был со мною внимателен, мягок, даря свою
ласковость легким броском из богатства - в редакциях или в передних, где с
ним мы встречались не раз; я, бывало, - вхожу; он - навстречу сутуло
выносится чисто промытою лысиной, ленту пенсне развивая; и плещутся кончики
фалд длиннополого, скроенного хорошо сюртука; руку - под руку: снимет пенсне
и его на шнурочек наматывает, ко мне вытянув сочные губы; прищуро рисует
любезную фразу; и, руку пожавши, с расклоном скругленным, широкой спиной
умелькнет.
Наши встречи - прохожие; только у Щукина, кажется, носом под нос мне
подъехав и пуговицу сюртука ущипнув двумя пальцами, тихо повел он от общей
беседы меня в уголок теневой, где, меня усадивши на мягкое кресло, сел,
сгорбись, на маленьком пуфике; щурясь и мягко касаясь рукою коленей моих,
выговаривать стал неожиданно очень интимные вещи о том, как он видит
предметы; и, снявши пенсне, протирал его; веяло теплым уютом от этого
боевого, салонного, чернобородого мужа; исчез "дипломат": никаких
"мирискусничеств"! В милой улыбке - доверчивость; в ясных глазах,
устремленных в пространство, - мечтательность нежная: он говорил - как с
собой; может быть, он мне верил, любя мою первую книгу; он мне приоткрылся в
тот вечер; он точно повел меня под абажурик пунцовенький, свет свой
бросающий в темно-лиловые тени; с тех пор силуэт Бенуа неизменно мне виделся
с примесью темно-лиловых и темно-малиновых колеров; эти цвета представлялись
мне в виде малюсеньких куколок, спрятанных под сюртуком дипломата; я понял:
любезная мягкость - от сердца; а вылощенные парадоксы - броня.
Бенуа-публицист осветился впервые.
С ним вместе бродили по улицам в день карнавала, - в толпе котелков,
дымовеющих перьев и в лёте бумажек - лиловых, зеленых, малиновых зернышек;
их продавали повсюду; прохожие, их накупив, осыпали горстями нас; сели за
столик открытой веранды кафе: на одном из бульваров, и пиво спросили себе;
но дождями бумажек запырскали нас; Бенуа отряхал с котелочка малиновые и
лиловые пятнышки; он с озорством совал руку в мешочки свои; как мальчишка,
вскочив, высыпал на прохожих веселые пестри; рукой опираясь в перила,
сутулой спиною повесился; прыгали отблеском стекла пенсне, и мотался шнурок;
расплатясь, мы слились с карнавальной толпой; в нас метали дождем
перекрестным мушинок; он, взяв меня под руку, локтем толкая, широкой спиной
навалясь, - вел к себе; и скругленной рукой разрисовывал в воздухе мненье;
позвал отобедать; привел в небольшую квартирку, представил жене, еще
маленькой дочке;131 и после обеда уютно сидел со стаканом бордо; говорил об
игрушках и книжках с картинками.
Я погашаю экран, потому что нерв жизни моей в это время - не встреча с
людьми, а анализ себя и стремление высвободить свое "я" из-под штампа,
наложенного на меня обстоянием; жалоба "Бореньки": деятель "Белый" есть шут
обстоятельств; я знал: покажи себя "Боренька" подлинным, - Минские, - даже
друзья, даже - Метнер и Эллис, - отвергнут его; круговая порука обстанья,
вработав в себя, точно замуровала.
Такое сознание - тоже болезнь, как и жизнь в кривых жестах; одною
болезнью я силился уравновесить другую; а третья - подкрадывалась.
Я мог бы рассказать, как читал свою лекцию ["Социал-демократия и
религия"; лекция была повторена в Москве и раскритикована Булгаковым,
Бердяевым; напечатана в журнале "Перевал" за 1907 год; писалась для сборника
Мережковского "Le tzar et la revolution" l32] в русской колонии, как
разнесли социал-демократы, как критиковал Мережковский; Жорес был
единственный просвет; все прочее - сумрак.
- "Ну там - завели б отношенья с французами... - Гиппиус мне. - Есть
же здесь ряд поэтов".
Однажды в кафе пригласила она, где сидел символист Папандопуло, иль
"Мореас" [Мореас - французский поэт, родом грек] (псевдоним);133 отказался;
она же ходила; рассказывала: Папандопуло в плясы пустился; с Рашйльд,
утонченнейшим критиком "Меркюр де Франс" [Журнал], познакомилась Гиппиус;13
а Мережковский был принят в салоне у Франса; я раз пошел слушать Буайе:
[Профессор русского языка] лет семнадцать назад Поль Буайе жил два года в
Москве, изучая язык и бывая - у нас, Стороженок, у многих ученых; я знал его
очень любезным, поджарым, веселым брюнетом; увидел седым, но таким же, как
был, легкомысленным; он произнес удивительно общую, нехарактерную речь,
наделив Мережковского роем эпитетов от "гениальный" до "всем нам известный";
пятнадцать студентов записывало; Мережковский для них минут двадцать читал,
демонстрируя русское литературное слово; и мы окружили профессора; чуть не
сказал ему: "Месье Буайе, вы, конечно, не помните мальчика Борю, к которому
вашего Жоржа водили играть". И, одернув себя, ускользнул, убоясь, что
представят и в качестве "Белого" продемонстрируют, даже заставят стихи
прочитать.
Раз пришло приглашение мне от писателей группы "Фалянж" [Орган
неосимволистов135] на обед, ежемесячный; был; никого из знакомых! Никто не
представился мне; в свою очередь: я никому не представился; кто-то, сев
рядом, показывал:
- "Вот - Шарль Морис".
И я видел: брюнет с мефистофельским профилем крутит бородку, докладывая
о судьбе неизвестного мне альманаха:
- "Поэт де Суза, - гениальный!"
Я видел шатена курносого: ел, как и я.
- "Зулоага - знаменитый испанский художник".
И видел: кофейного цвета кусок пиджака, загорелую шею; и - черное
что-то: наверное, - волосы.
Были Поль Фор (поэт, брат Себастьяна), и, кажется, был сам Танкред де
Визан, обещающий мастером сделаться; густо висела зеленая скука; и то, о чем
спорили, мне, москвичу, показалось азами "Весов"; Жан Гурмон, Рене Гиль обо
всем написали: реторика бледная! Избранные в "Симплициссимусе", - те хотя бы
резвились; а здесь - неестественно пыжились; Брюсов, конечно же,
преувеличил: мы расходились в оценке французов-мо-дерн;136 символизм
невозможен, как узкая школочка.
Это я стал проповедовать скоро [См. ряд моих заметок в отделе "На
перевале" ("Весы", 1907 - 1909 гг.).].
Опять улизнул; и, случайно попавши в "кино", слушал вальсы плаксивые;
видел с экрана, как пес человека спасал.
Человека, пожалуй, спасут на экране и люди:
- "Меня бы спасли?"
Но для этого надо попасть на экран? Точно смертные когти вонзились:
ущипом; весьма неприятные боли!
БОЛЕЗНЬ
До болезни своей я работал над "Кубком метелей"; без пыла доламывал
фабулу парадоксальною формою; Блок мне предстал; я, охваченный добрым
порывом, ему написал, полагая: он сердцем на сердце - откликнется137.
Он же - молчал.
Уже с Мюнхена я наблюдал: психология оплотневала во мне в физиологию;
огненное "домино", потухая, как уголь, завеялось в серые пеплы, став
недомоганием, сопровождавшим меня; ощущение твердого тела давило физически в
определенных частях организма; однажды, проснувшись, я понял, что болен:
едва сошел к завтраку .
Вечером с кряхтом пошел я за Гиппиус: ехать с ней вместе в театр
"Антуан"; но, не будучи в силах сидеть, из театра пополз, убоявшись взять
фьякр, потому что сидеть было больно мне; утром же стало значительно хуже;
но доктор сказал, что пустяк, что придется дней пять пострадать: до прокола;
он, дав невозможный в условиях жизни отеля режим, удалился; решил быть
стоическим, перемогая страданья, которые пухли от пухнущей опухоли: ни
сидеть, ни лежать; и, - поползав, повис между кресел, ногой опираясь на
ногу; я спал на карачках, в подушку вонзаясь зубами. Как бред: Мережковские,
два анархиста, Д. В. Философов ввалились ко мне; дебатировать вместе:
Христос или... бомба? Я, перемогая себя, кипятил воду к чаю и производил ряд
движений, уже для меня невозможных; а ночью подушкой душил вырывавшийся
крик.
В канун нового года висел между кресел, вперясь в синий сумерок; черный
вошел силуэт.
- "Смерть!"
Он сунул тетрадку: из синего сумрака:
- "Это - стихи мои".
Я же, не в силах ему объяснить, что страдаю, просил его выйти движеньем
руки.
Не везло с Гумилевым!
Но, перемогая себя, я стащился и полз два часа к Мережковским: в бреду
и в жару; оказалось: нарыв мог прорваться - внутри; и тогда - заражение
крови; ввалясь, пал в диван; меня пледом накрыли, поили шампанским;
нахмурился доктор, явившийся утром: флегмона - глубоко сидела; вчера еще
надо бы вспарывать:
- "Дома держать невозможно: в больницу!" Сквозь жар слышал - дорого:
пища, уход, операция, ряд перевязок, сиделка; трещал телефон; выяснялось:
больница при монастырьке - принимает; ухаживать будут монашенки, а
оперировать - очень известный хирург; перекутанного - потащили в каретку: Д.
В. Философов и доктор; не помню, как перевезли; лебединые, белые крылья
чепца; и меж ними лицо итальянки склонилось; и кто-то мне впрыскивал морфий.
Ночь - кубари бреда: в трубу вылетал с Николаем Коперником, чтобы
винтить в мировой пустоте; ясно: грифоголовый мужчина с жезлом,
прощербленным на старых гробницах Египта, который водил коридорами, -
смерть; потушив электричество, снова вперялся в каминные пасти; оттуда -
встал красный: я сам.
Будят:
- "Ах!"
Два служителя - тащат в носилках по лестнице вниз; я слетаю на саночках
с радостным чувством - к веселому ножику.
В эти же дни Петербург пировал; жезлоносец Иванов, Чулков, Городецкий,
артистки, пианистки, эстеты, поэты, попойки и тройки из "Балаганчика",
музыка - бум-бум-бум-бум - Кузмина:139 все неслося галопами - издали; Блок
воспевал в "Снежной маске" свое увлечение Волоховой;140 а у Щ. был роман141.
"Люблю вас, а - не Блока! Его, - а не вас", - оказалось: "Ни Блока, ни
вас!"
Роман - с У***, потом - с Ф***, потом - с Ш***!
Очень просто и весело.
Я-то!
Блок оповестил мир стихом: умирает-де он на костре своем... снежном142,
несяся к Елагину острову - в тройке;143 смерть эта - виньеточка Сомова; что
же еще? Говорят в просторечии: "Смерть как приятно!"
Наверное, умер бы я, - запоздай операция: на одни сутки.
Вот, голый, лежу на столе жестяном; он как льдом обжигает мне кожу; я
искоса вижу: на рядом поставленном столике - пилочки, вилочки, цапкие лапки,
пинцеты, ланцеты серебряным смехом пищат: "Я кусаюсь", - хихикают щипчики:
"Цапаюсь", - искрится злой металлический коготь.
Дверь - настежь: обстанный халатами белыми, вышел тот самый, к которому
рвался давно, -
- с бородой ассирийца, весь в белом, напрягший свои волосатые голые
руки - ...
Накрыл бородой:
- "Повр месье!" [Бедный господин]
Потрепал по плечу; обдал жаром:
- "Вы - много страдали: сейчас мы поможем!"
От этого доброго слова - из глаз - слезы брызнули; он - к колпачку с
хлороформом; его на лицо опрокинул; и я от себя самого, как свободно
скользящая гайка с винта, отвинтился; летал, бестелесно твердя:
- "Сознаю": -
- ознаю -
- знаю
- аю
- ю -
Точно: в ворота железные кто-то железными молотами - "бум-бум-бум" -
заломился: то - сердце, с которым мы связаны, -
- бухало!
Я возвращался откуда-то, как из гостей, где случилось прекрасное
что-то; с блаженством глаза разожмурил: наткнулся на белые крылья чепца:
- "Тише!"
- "Как?" - прикоснулась ладонь: Мережковский. Ни боли, ни тяжести!
Д. Мережковский с утра дожидался конца операции; видел: меня принесли
на носилках - с глазами открытыми; я на вопрос его: "Как?" - отвечал:
- "Ничего".
Он был ласков, уютен и добр; я за это прощал ему многое; а Философов,
как нянька, возился; он в нижний этаж перенес мои вещи, расставил
внимательно; Гиппиус матери письма писала144.
- "Здоровый у вас организм", - говорил мне молоденький врач; но разрез
был ужасный: как красная яма; явился хирург: бинтовать.
Зубы стиснул: Трах!
- "И терпеливый же вы!"
Мощь огромной руки, рвавшей к ране прилипшие и пересохшие марли, -
прекрасна!
Лежал, забинтованный; веяли белые крылья широкого чепчика; нравилось
нежиться перед букетом цветов; пища - легкая, вкусная; в окна весна уже
грела лучом легкоперстным; в открытые двери вещал мне орган: коридор был
подобие хоров капеллы; в час службы стояли монашенки; чепчики их - точно
плеск лебединых, слетающих стай; оказался я в мире, который воспел Роденбах;
[Писатель, описывающий капеллы, монашек, старинные католические города
Бельгии] монастырь, превращенный в больницу, ютился вблизи Люксембургского
парка; с него начинался Латинский квартал.
Мережковские, Минский, супруга Бальмонта, Е. А., и Бальмонт - посещали
меня;145 а соседка по столику передавала приветы Жореса; ходила и русская
дама, писавшая книгу, - ученая: доктор Сорбонны; я ей диктовал текст главы:
"Символизм" .
Хорошо очень думалось в звуках органа; стихи, как ручьи, истекли из
меня, когда мать, тишина, обнимала рукой теневой изголовье:
Извечная, она, как мать,
В темнотах бархатных восстанет;
Слезами звездными рыдать
Над бедным сыном не устанет.
Мне бездна явлена тоской;
И в изначальном мир раздвинут;
Над этой бездной я рукой
Нечеловеческой закинут.
("Урна")147
Порой было грустно:
Непоправимое мое
Припоминается былое;
Припоминается ее
Лицо, холодное и злое...
Покоя не найдут они;
Пред ними протекут отныне
Мои засыпанные дни
В холодной, нежилой пустыне.
("Урна")148
В Париж доносившийся гам Петербурга звучал как насмешка: над болью;
возврат был отрезан; враги и друзья - за порогом болезни увиделись; был им -
мертвец, не умерший, но и... не живой; им мой выход в иное сознанье -
казался могилой; а мне агонией казались их песни и пляски.
"Могила" написана тотчас же:
Вышел из бедной могилы.
Никто меня не встречал.
Никто: только кустик хилый
Облетевшей веткой кивал.
Я сел на могильный камень...
Куда мне теперь идти?
Куда свой потухший пламень -
Потухший пламень нести?..
Нет, - спрячусь под душные плиты.
Могила, родная мать,
Достарыңызбен бөлісу: |