трафаретами; ее хрупкое, легкое тело - гнулось под тяжестью и железа, и
меди; от тембра голоса, удивительного, оставался лишь мелодический стон, -
не Мелизанды, а Веры Федоровны: точно она себя запрягла тащить на себе
невывозимую драму символов Метерлинка.
Страдание ее обнажало мне всю невозможность играть ей в символической
драме; под впечатлением этой боли ее вырвалось два фельетона, напечатанные в
"Утре России": о ней и о судьбах ее театра, первая статья была тугая,
философичная; удивляюсь, что "Утро России" ее напечатало; но передали: над
этой тугою статьею она задумалась, ее изучив досконально; биограф
Мейерхольда, Волков, отмечает мою статью как один из моментов в звеньях
причин, заставивших ее кончить со стилем тогдашних ее постановок134. После
резко перекачнулась к "Весам" она, даже устроив в театре киоск для продажи
изданий книгоиздательства "Скорпион".
В скором времени я неожиданно получил приглашение от нее: выступить с
лекцией о Пшибышевском перед показом его "Вечной сказки"135. Пшибышевского я
особенно не любил; и, признаться, хотел отказаться; считал неприличным
выступить с разносом писателя перед показом пьесы его; но вдруг согласился:
в агитационных целях (я был фанатиком); текст выступления был написан
заранее; он вышел грубым; я думал: прочтя со сцены его, мне придется бежать,
чтобы лично не встретиться с директрисой театра.
Когда я со сцены метал свои молнии против писателя, взгляд мой невольно
тянулся все к маленькой черной женщине, в шляпе с огромнейшими полями,
сидевшей передо мной в бенуаре; фигурою - девочка (бледная, тихая); шляпа
же - дамская; ни возраста, ни черт лица разглядеть я не мог; вся в глазах:
два сине-серо-зеленых, огромнейших глаза из темных орбит электризовали меня;
она сидела одна, в темной ложе, склонясь головою к руке, которую положила на
спинку кресла; и - ни одного движения! Темные линии ее легкого тела растаяли
в полусумраке; и в голову не пришло мне, что ложа - директорская.
Лектор всегда говорит, обращался к наиболее внимательным слушателям;
она же более всех мне внимала; от ее строгих, печальных, прекрасных глазищ я
отвлечься не мог.
После лекции заторопился исчезнуть, не смея глядеть на артистов и
отказавшись остаться на представление: еще зацепишься! Уже схватился за
шапку, - как вдруг - в комнату порывисто вбежал молодой человек; и
порывистым голосом бросил:
- "Идемте!"
- "Куда?"
- "К Вере Федоровне!"
И он рывом понесся передо мною; я - рывом: за ним; мы метались по
неосвещенным пространствам; и я влетел в темно-синюю комнату: без предметов;
в кресле сидела фигурка в черном; вуалетка спускалась с полей ее шляпы; при
моем приближении она поднялась, оказавшись ниже меня; с той же удивленною,
строгой робостью, не спуская остановившихся глаз, протянула ручку; и
свирельным своим голосом тихо сказала:
- "Я рада с вами..." - а окончание фразы запамято-валось; она стояла
передо мною, и строго и робко, выжидательно глядя, без слов; ученицы
гимназии так стоят пред инспектором в ожиданьи вопроса; личико - бледное,
маленькое; губки - стянуты, как у детей; возраст - неопределенный (вуалетка
скрывала черты); но глаза смущали вопросом; и от этого я потерялся, стоя с
открытым ртом, и хлопал глазами, все еще ожидая вопроса, точно возникшего
между нами; если то был вопрос, - не иллюзия восприятия, - то взывал он к
огромнейшему объяс-ненью: тут же, с места в карьер, минуя условности; или
же - к мгновенному бегству; и я спасся бегством, пролепетав что-то дикое, -
вроде:
- "Не смею тревожить!"
Нечто подобное величайшему изумлению мелькнуло в глазах ее и в отклоне
стана.
Первая встреча с Верой Федоровной - минутное глазение друг на друга;
и - без единого слова; испугало меня "ученическое" выраженье лица у великой
артистки.
Разговор таки - был: через год, упав на голову, как лавина, - тем
более, что случился он на извозчике, ночью; но такой разговор только так и
мог произойти: не в комнатах.
Осенью девятьсот девятого года Коммиссаржевская дала несколько
прощальных спектаклей в Москве; один из спектаклей был превращен в
чествование;136 мне поручено было сказать ей приветствие; занятый до отказа
писанием, я относился рассеянно ко всем общественным функциям; и в этот
вечер я был столь рассеян, что не обратил внимания на вопиющее нарушение
мною тогдашнего правила: при сюртуке неприличны цветные ботинки; а мои ноги,
освещенные рампой, кричали в партер двумя рыжими пятнами: верх неприличия! И
я смутился: приветствие вышло весьма угловатым; выговаривая его, я имел все.
тот же неприятный объект: кричащие, рыжие пятна ботинок; миниатюрная
женщина, с бледным и несколько помятым лицом (я его разглядел в полном
свете), с большими глазами, глядящими из синевы, меня слушала с удручавшим
вниманием; вдруг резко она шагнула ко мне, по-мужски сжавши руку, тряхнула
ее.
Тут же сказали: Коммиссаржевская желает со мной говорить; мне был дан
ее адрес; и - просьба прийти: завтра (дан был и час); через день уезжала
она; я не помню уже, где остановилась она; не помню даже и комнаты, куда я
был введен; вылетела ко мне с неожиданной острою быстротою, точно она
торопилась; от этого бурного жеста все предметы смешались в глазах моих; ход
ее мыслей, тембр голоса, невыразимого, свирельного, грудного, сопровождаемый
быстрыми жестами рук (мне в лицо), напоминал разбег многих волн на утесы: со
свистом и с пеной; она куда-то спешила; в распоряжении ее оказалось лишь
двадцать минут; вот, взяв за руку, глядя, как в душу, большими, большими
глазами, недоуменно-строгими, она просила меня непременно сегодня заехать в
театр, чтобы по окончании спектакля уже договориться со мной.
Договориться? Легко сказать. В этом вихре прекрасных душевных движений,
вполне неожиданных по отношенью ко мне, вылепетала она душу, отдавая мне в
сердце, как в колыбель, "младенца", - идею свою (так она выражалась); она
устала от сцены; она разбилась о сцену; она прошла сквозь театр: старый,
новый; оба разбили ее, оставив тяжелое недоуменье; театр в условиях
современной культуры - конец человеку; нужен не театр; нужна новая жизнь; и
новое действо возникнет из жизни: от новых людей; а этих людей - еще нет;
вот почему устремления театральных новаторов обрываются недоуменным
вопросом; актера - нет: его надо создать; его не создашь, коли не создашь в
нем нового человека; нового человека выращивать надо с младенчества; мы же
все искалечены: артисты и люди; она более, чем другие, тем именно, что
театральная культура ненужно обременила ее; это она из тоски своей поняла; и
вот: опыт свой и все силы стремлений решила она посвятить воспитанию нового
человека-актера; перед нею носилась картина огромного учреждения, чуть ли не
детского сада, переходящего в школу и даже в театральный университет;
преподаватели-педагоги этого невиданного предприятия должны быть избранными
людьми, тоскующими по человеку, она хочет сплотить их; они должны ей помочь.
И дальше уже совсем сногсшибательно: я-де, более всех понявший болезнь
театра, более всех гневающийся на развал жизни, более всех тоскующий о новом
человеке (она читала мои статьи и полемику), должен, по ее мнению, бросить
все и ближе всех стать около нее137.
- "Поймите, - взяла меня за руку и снизу вверх заглядывала в глаза, -
я вам подношу моего младенца, - и она поднесла две руки мне к груди, -
неужели вы не улыбнетесь ему, отвернетесь и пройдете мимо!"
Все это с быстрыми, легкими телодвиженьями, то приближаясь вплотную, а
то отбегая, - летуче носиться по комнате взад и вперед, заложив руки за
спину, глазами - в пол; а я - только слушал, не подавая реплик; ведь
половина ею сказанного было и во мне роившимся миром: когда-то;
откликнуться, взять, по ее словам, в руки "младенца" - значило: ему отдать
свою жизнь.
Тут кто-то ее порывисто оборвал, влетевши и что-то напомнив; схватясь
рукою за лоб, вдруг нахмурилась и отмахнулась; и после, стремительно
подбежавши ко мне, остановилась, как робкая девочка; и - строго, настойчиво:
- "Ну, так вы будете вечером. Вы мне ответите так же, как я вас
спросила!"
И - выскользнула.
С очень странными переживаниями сидел я в театре; и даже не помню, в
чем именно выступала она; до ее ли игры, когда вот сейчас предстояло с ней
так объясниться, как желала она; только что в руки отдали мне "Мусагет";
только что дал я согласье д'Альгейму быть в "деле" его: а чем кончилось это
согласие? В Брюсселе ждала меня Ася; а тут наперерез всему, бросив все, я
был должен, по убежденью артистки, пуститься уже в настоящее кругосветное
путешествие; где "паспорт" на него? И - где средства?
Вот кончен спектакль; я - за кулисами; там меня ждут: переодевается,
сейчас выйдет; где-то еще стоят крики: "Ком-мис-сар-жев-скааа-я"; вот и
она - в пышном манто, бросает мне в руку огромную муфту:
- "Несите, идемте!"
Куда? К ней? Иду. Положение - глупое: у выхода - рев молодежи: я, с
муфтой в руке, - лишь претык; выходим; карету она отпускает; и я усаживаю ее
на извозчика; мы едем к ней; предварительно ей хочется покататься и
освежиться на воздухе; катимся где-то меж переулков; решает она ехать за
город, чтобы не прервать разговора, уже зацепившегося за огромную тему; мы -
едем в ночь: деревья Петровского парка; куда еще? Не выпить ли чаю? Где?
Какие тут рестораны - я, право, не знаю; не знает она; и я начинаю просить
ее: не надо бы ресторана; можно ли там под музыку продолжать разговор? Да и
обстановка; она - соглашается:
- "Извозчик, назад!"
И он медленно трусит по направлению к городу; разговор взвивается
вверх; и то он расширяется, как спираль, в широкоохватные темы; то
суживается до субъективней-ших, психологических завитков, граничащих с
песней без слов.
Я подвожу ее к дому; не как артистка и не как "дама", как добрый
товарищ, как Эллис, имевший привычку бежать со мной до дома, после чего я,
бывало, его провожаю до дома, - она с детски робкой, просительною улыбкою:
- "Ну, я вас теперь до дома довезу?"
Мы подъезжаем к моему подъезду; я в свою очередь:
- "Теперь уже я подвожу вас. Можно?"
Два раза были мы в Никольском переулке; два раза я ее провожал до дому;
извозчик не ехал, а плелся: между переулками; если бы он где-нибудь
остановился у тумбы, мы б не заметили.
Что сказать о таком разговоре? Только то, что он выступил изо всех
берегов; воспроизвести - нет возможности: разговор, построенный на
импрессиях, оспариваньи друг друга; сказалась в нем вся тоска этой
прекрасной души, блеск утопий, невоплотимых в действительность; зачем она
выбрала меня конфидентом своих стремлений? Лет восемь назад и я мечтал о
создании "человека"; кончил же... злобою дня; то, с чего начал я, к этому
теперь приводил ее огромнейший театроведческий опыт: опыт утраты человека
театром; мой же жизненный опыт как раз начался с разбития детских утопий о
человеке-младенце в условиях тогдашней действительности; не мог же я ее,
разбитую в своем опыте, добить моим опытом; и я обещал ей всемерно думать о
планах ее; и посильно на них откликнуться; она требовала - непосильного:
требовала отдачи жизни "младенцу"; а когда мы уже путешествовали меж
подъездами, она лепетала намеками, не имеющими логических линий, какими-то
стихами в прозе; вроде "Эльзи" Бальмонта, где краски и струи господствовали
над логикою; вспыхнули во мне строчки: "Чайка, серая чайка с печальными
криками носится над равниной, покрытой тоской"138.
Образ маленькой фигурки с высунутой ручкой из пышного манто, с
недоуменной головкой, протянутой мне под лицо, остался образом чайки, с
"печальными криками" пролетающей куда-то на юг из огромной, кондовой,
царской России; запомнился ее полуобиженный вскрик:
- "Почему вы такой невнимательный, грустный, холодный и - синий,
синий!"
Сказать великой артистке, себя отдававшей "младенцу", что он невозможен
еще, что уход ее из театра - лишь повлечет к удвоенью терзаний ее, было б
жестоко; не поняла она, что я делался "синим, синим" - от боли, от страха за
нее и от невозможности ей помочь.
Вот второй раз подвезла она меня к дому Новикова, в Никольском; бледное
личико девочки под вуалькой высунулось; и протянулись две ручки:
- "Я уезжаю в турне, - в последнее... Я вам оставляю моего
"младенца"... Думайте о нем... лелейте его... А я о себе напомню".
Накрапывал дождик; и повернулся извозчик; зад пролетки загрохотал под
дождем по Никольскому.
Через два дня - первая телеграмма: с напоминанием; дня через четыре -
вторая; потом - длительный перерыв; и - оглушившее всю Россию известие: Вера
Федоровна Коммиссаржевская скончалася в Ташкенте от черной оспы;139 может
быть, бухарский халат, от которого заразилась она, избавил ее от горчайших
душевных страданий: видеть великую идею преглупо растоптанной.
Она была преждевременна.
РИТМИЧЕСКИЙ КРУЖОК
В декабре девятьсот девятого я опять попадаю в Бобровку: дописывать
статьи по ритму; и пишу последнюю главу своего романа; опять - огромные,
пустынные комнаты старого дома, портреты предков; за окнами - синие сумерки,
сосны и морозный, багряный закат; мой глухонемой старик, в мягких валенках,
вырастает из сумрака за плечами; трогает за руку и показывает на соседнюю
комнату, где сумрак подпрыгивает на красных отблесках и откуда красноречиво
потрескивают сухие поленья; иду туда к огромному очагу - не камину;
опускаюсь в мягкое кресло; подбородок в ладони; и думаю, думаю над сияющим
жаром; в синем мраке пустых комнат - шорохи, шмыги и даже будто шаги; это -
мыши.
К Рождеству - я в Москве: в сутолоке налаживаемой редакции; а к началу
января вызревает необходимость мне быть в Петербурге, чтобы координировать
"Мусагет" с планами Вячеслава Иванова, привлекаемого к редактированию
историческим сектором "Мусагета"; новое сближенье с Ивановым - дело рук
Минцловой; оно обусловлено и отходом Иванова от Городецкого и Чулкова, и
распадом недавнего триумвирата в "Весах": я, Брюсов, Эл-лис; Иванов
затаскивает меня в свою "башню"; [Квартира Иванова, находившаяся в башне
дома, возвышавшегося над Таврическим дворцом] и дердаит в ней без отпуска
около шести недель;140 быт этой жизни мною описан в "Начале века"; не
возвращаюсь к нему; к нам приезжает Метнер: дооформить сотрудничество
Иванова в "Мусагете"; Иванов, в свою очередь, делает все усилия, чтобы
сгладить шероховатости моих отношений с Блоком, мечтая о конъюнктуре: он, я
и Блок, ввиду отдаления от символизма Брюсова, полного одиночества Блока,
порвавшего с мистическим анархизмом, и в противовес усиливающимся тенденциям
журнала "Аполлон", в котором сгруппировались акмеисты (С. Маковский,
Гумилев, Кузмин, бар. Врангель и другие);141 в свою очередь, раннею весной я
везу в Москву В. Иванова для ближайшего знакомства его с сотрудниками; мы
помещаем его в редакторской комнате, где он живет, принимает и проповедует с
неделю; дни приезда его совпадают с открытием "Мусагета";142 вскоре по
отъезде его читаю я публичную лекцию на тему "Лирика и эксперимент", ответ
на которую - появление ко мне тройки молодых людей - Дурылина, Сидорова и
Шенрока - с предложением организовать под моим руководством
экспериментальную студию по изучению ритма; быстро налаживается ритмический
кружок в составе пятнадцати - семнадцати человек, среди которых запомнились,
кроме вышеупомянутой руководящей тройки: Нилендер, Ахрамович, Чеботаревские
(брат и сестра), Станевич, П. Н. Зайцев, С. Бобров, заработавший скоро
самостоятельно, Рем (Баранов) и другие.
Первые заседания кружка, зафункционировавшего в апреле, посвящены моему
введению в работу; они определяют нашу задачу и посвящены методологии
предстоящих работ по уточнению слуховой записи, мною предложенной в
"Символизме"; в основу я беру ту самую критику "Символизма", которую
позднее, в продолжение более чем семнадцати лет, приходится мне выслушивать;
далее - ряд майских заседаний, посвященных предварительной номенклатуре
паузных форм, энклитик и прокли-тик языка, учету спондеоподобных и
хореоподобных стоп в ямбе, а также номенклатуре ритмических фигур,
долженствующих быть взятыми на учет; все это - поправки к "Символизму",
которые необходимо было нам сделать в первую голову, чтобы использовать
летние вакации; мы берем для эксперимента весь пятистопный ямб крупнейших
русских поэтов - не в показательной порции, как У меня в "Символизме" (там
взят четырехстопный), a in согроге;143 семнадцать человек, выровняв свои
классификационные таблицы и сдав "экзамен" на точность слуха, разбирают
поэтов; мне достается пятистопный ямб Тютчева, Баратынского и лирики
Пушкина, (а ямб драматических произведений взял кто-то другой) .
С осени начинаются частые, длительные, плодотворнейшие заседания,
посвященные сверке отработанного материала, оглашению статистики и
недоумений, с которыми встретился каждый из работавших, т. е. более десяти
докладных рефератиков, из которых возникла проблема выравнивания
классификационных данных у всех, сводящаяся к еще большему уточнению; более
всего времени заняла проблема выработки номенклатуры в связи с паузными
формами (межсловесными промежутками); здесь наши работы совпали с
предложением поэта Пяста, заработавшего отдельно над теми же проблемами в
Петербурге;145 вопрос шел о том, что четыре типа промежутков, в свою
очередь, подразделяются на чисто-звучащие и нечисто-звучащие (так сказать,
на изобразимые целыми числами и дробными); в моем "Символизме" все
нечисто-звучащие промежутки были отнесены к паузной форме "е" (согласно
номенклатуре "Символизма");146 эту формулу мы уничтожили уточнением первых
четырех ("а", "Ь", "с", "d"); в результате - шестнадцать паузных
модификаций, исчерпывающих все паузные нюансы строки; взятие этих нюансов на
учет в позднейшей классификации Шенгели147 и размножает сравнительно
небольшое количество типичных строк ямба, что, по-моему, является скорей
неудобством, весьма усложняющим слуховую запись; до десяти заседаний было
посвящено принципу записи паузы (по Жирмунскому, - "межсловесного
промежутка"148); уже осенью девятьсот десятого года принцип записи, скоро
сжатый в параграфы литографированного учебничка ритмики, оформился в ту
степень точности, которую стремился провести профессор Жирмунский в своей
работе, вышедшей едва ли не через шестнадцать лет. Ценнейший учебничек,
брошенный в пыль редакцией "Мусагета" после моего отъезда из Москвы и не
опубликованный своевременно149, - укор Метнеру; ибо он лишил моих тогдашних
сотрудников права на приоритет в ряде научных уточнений, а меня подвел под
многолетние нарекания.
В этом же кружке студент Рем прочел доклад о принципе счисления строк и
переведения цифровых данных в кривую ритма; принцип этот я разработал
впоследствии; он и лег в основу моей "Диалектики ритма"150.
Об итогах работы кружка по пятистопному ямбу позднее я доложил в
Обществе ревнителей художественного слова в Петербурге, где уже в начале
девятьсот девятого года я прочел два или три доклада151, на которых
присутствовали поэты и стиховеды (Вячеслав Иванов, Пяст, Не-доброво,
Зноско-Боровский, В. Чудовской и т. д.); присутствовал и академик Венгеров,
отнесшийся с большим вни-манием к итогам моей работы .
Жизнь кружка кипела до моего отъезда за границу (она кипела и после);
сентябрь - ноябрь осмыслились мне жизнью кружка, который был зацепкою за
Москву; все прочее было мертвым; пустыня мне виделась там, где года три
назад я живо участвовал в прениях; пустыня - "Эстетика"; пустыня -
философский кружок; пустыня - Религиозно-философское общество; когда я шел
мимо "Метрополя", я уже не свертывал мимо стены Китай-города, чтоб забежать
в "Весы"; их - не было. Когда я проходил по Гнездниковскому переулку и
глядел на дверь д'Альгеймов, я думал с большой горькотой: "И эти двери
закрылись"; и даже: реже я завертывал к "редактору", которым стал мой все
еще друг, Эмилий Метнер; но, но - друг ли уже? Тяжелая тень неподнимаемого
молчания между нами вызывала всякие подозрения; "Мусагет" в условиях полного
расхождения взглядов на него был мне лишь жерновом на шее; и я, поглядев на
дверь Мет-нера, не раз проходил мимо, свертывал в боковой переулочек, и
оказывался в квартире секретаря нашего, Ко-жебаткина, потчевавшего меня
рюмочкой коньячка; и эта "рюмочка" не раз выглядела заупокойного тризною; о
некоторых своих материальных нуждах я доводил до сведения "редактора"-друга
через секретаря Кожебат-кина.
Ритмический кружок - последняя пядь Москвы, которая еще держала меня;
но путь жизни с Асей, соединявшийся с неизбежным отъездом за границу,
конечно же, перевешивал; Москва проваливалась под ногами.
БОГОЛЮБЫ
Еще в апреле по соглашению с Асей мы должны были встретиться; она
приезжала из Брюсселя в Боголюбы, село Волынской губернии, около Луцка;
отчим ее здесь был лесничим; ввиду нашей ссоры с д'Альгеймом, приезд ей в
Москву был заповедан; я получил от матери ее удивительно милое письмо,
зовущее меня к ним приехать: гостить; временем приезда я выбрал июль, желая
воспользоваться частью лета для окончания своей работы над ритмом и для
подготовки к изданию сборника статей "Луг зеленый" (для "Альционы");153 в
это время уже вышли две мои книги ("Символизм" и "Серебряный голубь");154 о
первом пресса не произнесла ни слова; книга расходилась; впоследствии она
вошла прочно в сознание писателей, поэтов и стиховедов; но о ней не было
написано ни одной строчки;155 не та участь ждала "Серебряный голубь",
который в отдельном издании читался нарасхват; и вызвал ряд фельетонов
(Боцяновского, Мережковского и т. д.)156, весьма мне сочувственных; книга
имела успех; от Гершензона, Булгакова, Бердяева - лестные комплименты157.
Июнь проводил я в Демьянове, имении В. И. Танеева, где протекло мое
детство, где не был я с 1891 года; попав через двадцать лет в те аллеи, где
игрывал еще ребенком, где первое впечатление от природы входило в меня, я
переживал встречу с собственным детством.
Мы с матерью жили в части той дачи, которую я покинул перед
поступлением в гимназию, около пруда с розами, где сиживали мы когда-то со
"сказочной" гувернанткой, Раисой Ивановной, а потом с моим другом, m-lle
Беллой Раден [Квартира Иванова, находившаяся в башне дома, возвышавшегося
над Таврическим дворцом].
Работал я бешено, отдавая и дни и ночи ритмическим вычисленьям и пишучи
статью "Кризис сознания и Генрик Ибсен";158 танеевский парк был местом
встречи демьянов-ских обитателей, которые, сроясь кучкой, часами шагали
Достарыңызбен бөлісу: |