Не задумываясь, я ответил:
- "Конечно же!"
Как же не согласиться?85
А были дела: роман, "Весы", заседанья, статья для гоголевского
юбилея;86 и вот я - пленник д'Альгеймов; верней, - их племянницы; я усажен в
огромное сине-серое кресло: под самым окном; в таком же кресле - Ася; с
добрым уютом она забралася с ногами в него; потряхивает волосами, и мрачная
морщина чернит ее лоб; она вцели-вается в меня, стараясь карандашом передать
на картон линию лба; и это - не удается ей; бросив работу, она закуривает; и
какая-то особенно милая, добрая улыбка, как лучик, сгоняет морщины;
начинается часовой разговор: вдвоем; забыты: и линия лба, и гравюра; вся
суть в разговоре; гравюра давно уже стала предлогом для этих привычных
посидов; из двух-трех сеансов вполне алогически вырос прекраснейший
солнечный месяц необрываемой беседы вдвоем.
Иногда в дверь просовывается любопытно-лукавая головка П. д'Альгейма;
он делает вид, что зашел невзначай; с напускною серьезностью он опускается
рядом в глубокое кресло; и, горбясь, сидит в нем, моргая в окно и отряхивая
серый пепел; в нем что-то от барса; и он косолапится, точно медведь; он
заходит отсиживать с нами, чтоб не говорили, что "Белый" часами сидит,
затворившись с племянницей; в сущности, он понимает нас; функции "дяди"
смешны ему; вид у него постаревшего и подобревшего Мефистофеля или, пожалуй,
старого отставного капрала; он щурится мимо, в окно; он, пуская дымок, для
проформы лишь спрашивает:
- "Э Брюссоф? Кё фэ т'иль?" [Итак, - Брюсов? Что делает он?]
И, отбывши повинность, встает, на прощанье бросая племяннице с нежною
ласкою:
- "Петит!" [Крошка!]
И выходит на цыпочках; он, старый романтик в душе, покровительствовал
всем порывам, коли они были чисты; Ася с Наташей лежали глубоко на сердце
его; он старался воспитывать их, окружить их своею культурою, но не
препятствовал будущему; начинающийся мой роман с Асей тональностью ему,
видимо, нравился; и у д'Альгеймов без уговора считалися мы парой; Петровский
и Поццо водились больше с Наташей; последняя появлялась везде; даже у
Метнеров, что весьма не нравилось дяде; Наташа его беспокоила; Ася же - нет;
она в Брюсселе жила в полном затворе у старого Данса; а приезжая в Москву,
попадала вполне в атмосферу д'Альгеймов; Ася в эти годы была дикая: из
конфузливости; она не бывала нигде; лишь при мне раскрывалася она вся; и
д'Альгейм в ней ценил ее дикость; а Метнер, конечно, косился на наше
сближенье, бросая порой невзначай замечанья, клонящиеся к тому, что Ася -
таки тип моей не понравившейся ему "королевны" ("Северная симфония").
- "Предупреждаю вас: королевна еще туда-сюда в книге; но не она -
героиня вашего романа; ее тональность - болезненный эстетизм; у Аси -
аскетизм из уныния и слабого тонуса жизни; вот если бы вы встретили женщину
типа "Сказки" [Героиня драматической "Симфонии".], то ликовал бы за вас".
Вопреки песням Метнера - Ася была в эту пору мне импульсом жизни;
Наташа казалась - болезненной; Метнер в моем предпочтении Аси увидел не
жизнь, а победу д'Альгейма; воспринимал он абстрактнейше дружбу мою: точно я
вместо Зиммеля стал читать, скажем, Огюста Конта; он, с этого времени что-то
в себе затаивши, нахмурился; хмурость с годами росла.
В мае решили мы (Ася, Наташа, я, Поццо, Петровский) удрать из Москвы:
провести вместе несколько дней среди зелени; мы попали в Саввинский
монастырь, близ Звенигорода; остановились в гостинице; пять прекраснейших,
солнечных дней нас сблизили с Асей; она была великолепнейшая лазунья: увидит
забор или дерево, и - за-карабкается; она лазила по вершинам деревьев;
первые разговоры о том, что, быть может, пути наши соединятся, происходили
на дереве (почти на самой вершине); на ней мы качались, охваченные порывами,
гнущими дерево; свежие листья плескали в лицо.
Мне запомнился наш разговор - на дереве, свисающем над голубым, чистым
прудом, испрысканным солнцем; запомнились и отражения: вниз головой; из
зеленого облачка листьев, в мгновенных отвеинах ветра, - я видел то локоны
Аси, то два ее глаза, расширенных, внятно внимающих мне; и запомнился
розовый шелк ее кофточки; вдруг ветви прихлынут к лицу: ничего; под ногами -
двоился, троился отточенный ствол, расщепляемый легкой рябью; запомнились
спины склоненных под нами Наташи и Поццо, сидящих глубоко внизу: на
зелененьком бережку (они тоже задумывались о путях своей жизни: Наташа
впоследствии стала женой А. М. Поццо).
Вспоминается и другая картина: и ночь и луна; средь бушующих черных
кружев листвы чья-то тень, мне не ясная: Ася; схватившись рукою за сук, она
свесила голову; черное кружево, нас овеивая, закипая серебряной искрою
лунного отблеска, точно всплеснет; и вот листья отвеяны; стали
темно-оливковыми - под луной, освещающей их; а над нами - глубокое и
темно-синее небо; далеко за полночь; смотрим на небо; луна закатилась; но
вызрели звезды.
Так под небом и месяцем вставал предо мною отрезок из лет, освещенных
мне жизнью весьма необычной.
В деревне мы прожили всего несколько дней; но они отделили меня
навсегда от унылого прошлого; собрались мы уехать; но подали счет; оказалось
же: заплатить-то и нечем; и пришлось А. Петровскому ехать в Москву за
деньгами, оставив две пары "романтиков" в залог монахам, заведующим
гостиницей.
В день возвращенья в Москву был концерт М. Олениной; помню, она, в
белом платье, с приколотой розой к открытой груди, с невероятною силою пела:
Сияй же, указывай путь,
Веди к недоступному счастью
Того, кто надежды не знал87.
Программу концерта, наверно, продумал д'Альгейм; и, наверно, продумал
ее для меня и для Аси; он таки постоянно устраивал своим близким знакомым
сюрпризы; и включал в программу жены те романсы, которые, по его
представленью, должны были ответствовать душевному состоянью друзей. В этих
милых сюрпризах опять-таки сказывался романтик старинного стиля.
Но вот приходит известие: бабушка Аси, Бакунина, проживавшая у своей
дочери [Мать Аси, урожденная Бакунина, по первому мужу Тургенева, по второму
Кампиони, жила около Луцка с мужем, лесничим], - при смерти; Ася поехала к
матери на Волынь, чтобы проститься с больной; оттуда она должна была ехать в
Брюссель - оканчивать школу гравюры у Данса (ей оставалось там жить еще не
менее полутора года); перед прощаньем условились мы: разлука пускай будет
нам испытанием; ею проверим себя и друг друга; и коли окажется, что в нашей
тяге друг к другу есть что-то серьезное, то мы по окончании ей класса
гравюры соединим наши жизни.
Вскоре же по отъезде Аси88 имел я серьезнейший разговор с П.
д'Альгеймом, более влиявшим на судьбу племянниц, чем мать; в результате
этого разговора я получил душистый по тону ответ: д'Альгейм не только не
будет препятствовать моему сближенью с племянницей, но и способствовать ему;
он мне предложил предстоящей зимой ехать в Брюссель:
- "Но вам придется считаться со стариком Дансом; он средневековый,
строгий, сумрачный; он держит Асю как в монастыре; изредка бедняжка гостит в
Шарлеруа у мадам д'Эстре, дочери Данса. Так что вам придется видаться с
"петит" - в присутствии старика или экономки-старухи, которая - о, о, -
мегера! Ну да ничего: где нет препятствий к свиданьям - там нет аромата", -
пустился он мне развивать философию жизни.
Близился уж июнь; я опять переехал в Дедово, к другу; с обитателями
Дедова, Коваленскими, отношенья как будто наладились; но чувствовался
холодок от Сережи; мое увлечение Асеи встречало в нем отклик живой (сам же
он увлекался сестрой ее, Таней); но проблема самопознания в моей трактовке
была ему даже враждебна; замкнулись невольно мы; к нам являлся и Эллис,
притрясы-ваясь в таратайке, в мухрысчатом сюртучке, в том же все котелке; он
в это время дорабатывал книгу о символизме; писал в музее он; он все
нервничал, чего-то боялся; и даже: кричал по ночам; производил, в общем,
жалкое впечатленье: на ладан дышал.
Время мое было занято писаньем романа; и лето казалось неважным; и в
Дедове было неважно; отдушины - письма от Аси, сперва из-под Луцка; потом
уж - из Брюсселя; я отвечал ей длиннейшими письмами, над которыми просиживал
ночь напролет; к августу появилась в письмах ее нота вялости; они стали
реже.
Я был охвачен рядом новых тревог и забот, отрезавших надолго от
брюссельской переписки.
И первая тревога - инцидент с Эллисом.
ИНЦИДЕНТ С ЭЛЛИСОМ
В последний свой приезд в Дедово Эллис был так неумерен в словах, так
ругался, такие высказывал мысли о прессе, что я вынужден был одернуть его:
- "Если ты будешь и далее продолжать разглагольствовать в этом же
направленьи, то - помни: тебе будет плохо!"
Он задергал плечом; и - уехал.
А через несколько дней я читаю в газетах: литератор Л. Л. Кобылинский
попался в музее с поличным - вырезывал страницы из музеиских книг; в газетах
стоял просто грохот; Сережина бабушка, Александра Григорьевна Коваленская,
очень любившая Эллиса, мне говорит:
- "Поезжайте скорее в Москву... Разузнайте, в чем дело: опять,
вероятно, травля!"
Лечу: и - попадаю в разгар "инцидента".
Считаю его характерным; натура противоречивая, Эл-лис всегда отличался
почти потрясающим бескорыстием; он отдавал людям с улицы все, что имел; он
годами позабывал об обеде; давно уже книги свои он пожертвовал неимущим; но
он был ужасно небрежен по отношению к книге как таковой; и дать ему книгу -
значило: или ее получить перемаранной заметками на полях, с дождем
восклицательных знаков, иль - книги лишиться, - не потому, что присвоит ее:
затеряет ее; не раз у себя на столе находил занесенные Эллисом книги,
исчерченные карандашными вставками; приходя же к друзьям, он без спроса брал
книги их; часто зачитывал; над ним трунили; он сам над собою трунил; и,
разумеется, никому и в голову не приходило, что порча книг Эллисом есть
преступление; с той же рассеянной, непохвальною легкостью он работал в музее
над книгою о символизме;91 к несчастию для него, его посадили в отдельную
комнату; и кроме того: в эту комнату его допустили с комплектом его же книг,
только что подаренных ему "Скорпионом" специально для нужных вырезок и
вклеек в рукопись; пользовался же он двойным комплектом: музейским (для
справок) и "скор-пионовским" (для вклейки); и раза два, перепутавши книжные
экземпляры, выкромсал ножницами - из экземпляров музейских; именно: он
испортил вырезками страницу в моей книге "Северная симфония" и страницу в
моей же книге "Кубок метелей"; служитель музея случайно увидел, как он
вырезывал; и когда ушел Эллис, по обычаю оставляя портфель работы, со всеми
вырезками, то служитель отнес портфель к заведующему читальным залом,
фанатику-книгоману, Кваскову; Эллису сделали строжайший выговор: конечно, за
неряшество, а не за воровство; и лишили права его работать в музее. Квасков
с возмущением рассказывал об этом факте; пронюхал какой-то газетчик; враги
"Весов" вздули до ужаса инцидент; неряшество окрестили именем кражи;92 можно
было подумать, читая газеты, что Эллис годами, систематически, выкрадывал
ценные рукописи. Министр Кассо, прочитав заметку о "краже" в музее,
воспользовался этим случаем, чтобы спихнуть с места директора, профессора
Цветаева (у них были счеты); он требовал: дать делу ход.
Теперь о Цветаеве: этот последний питал к Эллису ненависть; Эллис
являлся почти каждый день на квартиру его - проповедовать Марине и Асе, его
дочерям, символизм; и папаша был в ужасе от влияния этого "декадента" на
них, - тем более, что они развивали левейшие устремленья для этого косного
октябриста: они называли себя тогда анархистками; в представленьи
профессора, Эллис питал их тенденции: ни в грош не ставить папашу94. С
другой стороны: дама, в которую папаша влюбился, по уши была влюблена в
Эллиса; и здесь и там - торчал на дороге профессора "декадент"; оскорбленье
свое он и выместил как директор Румянцевского музея. И кроме всего: он желал
выкрутиться перед его не любившим министром; он потребовал строжайшего
расследования с тенденцией обвинить Эллиса.
Результат осмотра книг, читанных Эллисом в музее (за многие годы), был
убийственен для Цветаева: кроме двух страниц, вырезанных из "Симфоний" на
виду у служителей, с оставленьем им на руки своего портфеля (вместо того,
чтобы унести портфель с "уворованным"), - никаких следов "воровства",
которого и в замысле не было; Эллису ль "воровать", когда его обворовывали
редакции нищенским гонораром, когда он всю жизнь обворовывал сам себя
отдаванием первому встречному своего гонорара и после сидел без обеда.
Пришлось же позднее Нилендеру отнимать у Эллиса деньги, чтобы их ему
сохранить на обеды.
И этого человека "маститый" профессор Цветаев хотел объявить злостным
вором.
Личная месть и угодничество перед Кассо, от которого разбегались в
ужасе и умеренные профессора, - превратили седого "профессора" в косвенного
участника клеветы; пока над Эллисом разражалась беда, комиссия по
расследованью "преступленья" сурово молчала, укрепляя мысль многих о том,
что материал к обвинению, должно быть, есть.
На Эллиса рушились: и личные счеты министра с Цветаевым, и ненависть
последнего, и ненависть почти всех писателей за "весовские" манифесты;
оповещение о воровстве печаталось на первой странице;95 оно облетело в два
дня десятки провинциальных газет; а опровержения не печатались; через два
месяца постановление третейского суда, снявшего с Эллиса клевету, было
напечатано петитом на четвертой странице "Русских ведомостей"; и осталось не
перепечатанным другими газетами;96 и тот факт, что судебное следствие
прекратило "дело" об Эллисе вслед за следствием музейной комиссии, и тот
факт, что третейские судьи (Муромцев, Лопатин и Малянтович) - признали
Эллиса в воровстве невиновным, - не изменили мнения: казнили не "вора", -
сотрудника журнала "Весы".
Не забуду дней, проведенных в Москве; я с неделю метался: от А. С.
Петровского к скульптору Крахту, от Крахта к С. А. Полякову, в "Весы"; из
"Весов" - в музей; оттуда - к Эллису, к Шпетту, к Астрову; Эллиса ежедневно
таскали на следствие: в комиссию при музее; а элемент, мною названный
"обозною сволочью", неистовствовал во всех российских газетах, взывая к
низменным инстинктам падкой до сенсации толпы; гадючий лозунг: "Все они
таковы" - раздавался чуть не на улице, где сотрудников "Весов" ели
глазами;97 передо мною вставала картина толпы, убивающей Верещагина ("Война
и мир"); нас прямо ставили вне закона, особенно тогда, когда закон дело
прекратил, а где-нибудь в Харькове, Киеве и т, д. продолжали писать;
- "Эллис - вор!"
Когда впервые в Москве в эти дни я настиг несчастного виновника шума,
он был невменяем; бегал по улицам без котелка, то махая безнадежно рукою, не
пробуя даже бороться: "Бесцельно!" То, палку хватая, бросался кого-то он
бить. Но - кого? В эти дни обнаружилось: бить надо многих; я - тряс его за
руку:
- "Слушай, а опровержения - где?"
- "Посланы: не напечатаны..."
- "Не имеют права, должны".
- "Это ж право - трех дней".
- "Где ты был? Что ж ты медлил?" Обнаружилось: в первый день обвинения
он не видел газет; а все друзья его были на даче; немногие из "хороших"
знакомых, попавшихся ему в этот день, лишь конфузливо опускали глаза; и - от
него наутек:
- "Понимаешь, ничего я не знаю: встречаю N: он - чего-то конфузится;
и - до свидания; вижу М: делает вид, что меня не узнал... И понял я, что
что-то случилось; но лишь на другой день утром прочел клевету: к вечеру
доставил опровержение; на третий день оно не появилось в печати: на
четвертый день я уже не мог требовать, чтобы письмо мое напечатали".
Опускаю подробности этого гнусного дела: музейное следствие (протоколы,
допросы, комиссии), судебное следствие тянулись недели; пока же - громчайшая
статья, полная клевет, в "Голосе Москвы" (орган октябристов) - под
заглавием: "Господин Эллис" .
Характерно: до этого инцидента в музее действительно уличили вора,
вырезывателя ценнейших гравюр, их сбывавшего; и вот этому вору Влас
Дорошевич посвятил фельетон, силясь его оправдать;100 об Эллисе - никто: ни
гугу; а мы лишены были права голоса: друзья-де лицеприятны.
Еще деталь: прокиснувший в либеральной "порядочности" Сергей Мельгунов,
года упражнявшийся на страницах "Русских ведомостей" в морали и добродетели
(ныне эмигрант), будучи еще гимназистиком, столовался у матери Эллиса; он
был на "ты" с ее сыном; совершенно растерянный оттого, что газеты не
захотели печатать его, Эллис вспомнил: бывший его товарищ ответственное лицо
в "почтенной" газете; опрометью он ворвался в редакцию; увидевши
Мельгунова, - к нему, простирая руки свои с восклицанием:
- "Выручи!"
Но благородный эн-эсовский столп добродетели101, выпятив грудь и убрав
свои руки за спину, с ледяною жестокостью лишь процедил:
- "Извините, пожалуйста, - я ничем не могу вам помочь" .
Повернувшись, он вышел из комнаты: инсценированная непреклонность была
подла; не было ведь доказано, что просящий о помощи - вор; следствие еще
только приступало к разбору; что сделали "Русские ведомости", чтобы честно
пролить свет на весь инцидент и хотя б только этим помочь оклеветанному? Они
напечатали снятие вины с Эллиса - петитом; и - через два месяца; напечатали,
потому что документ был подписан председателем Первой Государственной думы;
Мельгунов, не желавший марать свои руки о "грязное" дело, числился
"благородным" в газете; а Муромцев, себя "замаравший" участием в деле,
котировался тою ж газетою как "благор-ррр-род-нейший", перевешивая
Мельгунова количеством "р"; постановления третейского суда с такой подписью
нельзя было спрятать в карман; и его напечатали; но - петитом; и - на
четвертой странице; никто не прочел.
Ненависть к "декаденту" была так сильна, что и фамилию Муромцева со
всеми "р" смалили в петит; в чем сила? Да в том, что первое известие о
"воровстве" Эллиса появилось в "Русских ведомостях"; снятие с Эллиса клеветы
в той же газете ставило ее в неловкое положение.
Через несколько недель я удостоился видеть Муромцева, получив от него
приглашение посетить его дом; с дочерьми его я играл некогда мальчиком;
приглашение имело связь с инцидентом, который уже разбирал Муромцев,
привлеченный к нему братьями Астровыми; эти-то знали Эллиса и в его
бескорыстии, и в рассеянной невменяемости, и в способности против себя
ненужно восстановить всех; Астровы имели вес в кадетских кругах; при их
участии нашелся-таки противовес клевете; видные деятели наконец принялись
выгораживать Эллиса, особенно когда зарвались октябристы; травля Эллиса
тучковской газетой превосходила все меры 1 02.
Тогда-то Н. И. Астров, с которым Муромцев считался, ввел последнего в
детали дела и убедил войти в президиум третейского суда меж журналистом
"Голоса Москвы" и Эллисом103.
Муромцев меня не расспрашивал о подробностях ему уже знакомого дела; во
время беседы он пристально меня изучал; я помнил его чернобородым красавцем;
теперь предо мною стоял седой старик в великолепной позе мягкого величия; из
беседы с ним убедился я: он будет держать руку Эллиса; и я - успокоился.
Не то чувство охватывало меня в первые дни инцидента; следствие хранило
молчание; профессор Цветаев топил; пресса - выла; Эллис же был невменяем; и
я не мог добиться четкого объяснения от него.
Тронул скульптор К. Ф. Крахт, живее всех взволнованный этим делом; он
даже устроил у себя в студии совещание друзей Эллиса; в этой студии поздней
собирался кружок, Эллисом названный "Молодым Мусагетом"; здесь были иные из
будущих "центрофугистов";104 бывали: Марина Цветаева и молодой Пастернак.
У Крахта познакомился я с Кожебаткиным и В. Ф. Ах-рамовичем, скоро
связавшимся с "Мусагетом"; Кожебат-кина подсунул нам Эллис как
незаменимого-де секретаря; Ахрамович сперва был корректором в "Мусагете";
привлекал его ум; привлекало живое отношение к делу; когда обнаружилось, что
"незаменимого" секретаря нельзя держать в "Мусагете", засекретарствовал
Ахрамович105, оказавший живую помощь издательству, а мне, в частности, и
большую услугу: умелым секретарством в нашем ритмическом кружке .
Возвратился я в Дедово - вовсе больной, потрясенный; и - вдруг
телеграмма от Метнера: есть деньги на издательство или журнал; согласен
ли?107 Просит ответа, но под влиянием инцидента с Эллисом - первая мысль:
какой там журнал? До него ль? И Соловьев соглашался со мной:
- "Я заранее должен сказать: мне - некогда будет касаться журнала; и я
далек от всяких издательств; на меня не рассчитывайте".
Вообще Соловьев в нужную минуту выявил эгоизм и в отношении Эллиса, и
по отношению ко мне; я, удрученный таким холодным ответом, чуть не послал
Метнеру телеграммы: "Не надо". Но, вспомнивши о Петровском, Ни-лендере,
Киселеве, поехал в Москву: за советом.
- "Нет, Боря, нельзя отклонять предложенья: издательство - нужное
дело", - волновался Петровский.
Вообще он меня горячо взбадривал и поддерживал; тогда мы послали
Метнеру лапидарный ответ: "Нужно"; Метнер тотчас же разразился огромным
письмом, прося строго обдумать план действий: книгоиздательства или -
журнала; и просил прислать смету, проекты; он писал, что еще на месяц
задержится и чтобы мы разработали детали дела; он отвиливал от черной
работы; мы принялись за организацию издательства "Мусагет", отклонивши
журнал; я переехал из Дедова, унося печальное чувство: наши идейные пути с
Соловьевым вполне разошлись;108 и с той поры не было уже между нами былой
жизненной связи; в заседаниях он не участвовал, нас избегая; участвовали:
Рачинский, Петровский, Сизов, Киселев, я, Нилендер, Борис Садовской, Эллис,
Кожебаткин, призванный в секретари, и Ахрамович, ставший корректором.
Сентябрь протекал в разработке плана издания109, сметы и отыскания помещенья
редакции; уже подготовлялись и рукописи; явился и Метнер; официально
редактор и издатель был он; редакционною тройкою - я, Метнер, Эллис;
ближайший совет при редакции составляли Рачинский, Сизов, Киселев и
Петровский; Метнер настаивал, чтобы меж редакторами состоялось следующее
соглашение: "veto каждого - безапелляционно; любое решение осуществлялось
лишь согласием трех; и это впоследствии явилось подводным камнем работы;
когда редакторы оказались лебедем, щукой и раком, то и не оказалось вопроса,
на котором бы мы сошлись; "veto" стало каноном жизни издательства, и все
культурное будущее оказалось в сплошных "нетях"; на "нет" нельзя строить; а
"да" - не оказывалось.
Достарыңызбен бөлісу: |