Появившийся через месяц Эмилий Метнер таки удивил меня; он обрился;
странно: этот пустяк деформировал мне его; есть люди, которым не след
бриться; борода и усы придавали ему что-то мягкое; в его обнажившемся
подбородке и в судорожно сжатых губах проступила нота над-менства и прежде
ему неприсущей сухости; главное: поразил редакторский тон: по отношенью к
друзьям; у Брю-сова не было этого тона и в отношеньи сотрудников; в основе
"редакторских" пожеланий не чувствовалось твердой линии: она всплывала лишь
в "veto"; я же принципиально не пробовал использовать своего права на "veto"
в отношении к Метнеру, ибо "veto" - лишь способ убить творчество; Метнер
капризничал своим "veto"; тенденция к таким "veto" была мне полным сюрпризом
в том, кто в ряде лет был мне другом; признаюсь: вид и тон "редактора" был
Метнеру не к лицу; а упорство, с каким он силился укрепить во мне свой новый
аспект, привело лишь к тому, что уже через год зажил я единственной мыслью:
бежать из Москвы; что в условиях моей жизни значило: ликвидировать с
тогдашней Россией.
НА ПОДСТУПАХ К "МУСАГЕТУ"
Организация "Мусагета": т. е. - ежедневные заседания, сметы выбора
шрифтов, образцов для обложек, наметка предполагаемых к изданию книг; дома -
подготов-ленье к печати двух сборников; и - писание романа к очередному
номеру "Весов";110 кроме выбегов по делам "Мусагета", я был отрезан от
внешнего мира; не было времени писать Асе в Брюссель. Надо было сортировать,
редактировать уйму статей и заметок для "Арабесок" и "Символизма"; все
конкретное, образное, афористическое отбиралось мною для "Арабесок"; и выбор
был легок.
Не то с "Символизмом"; сюда попадали теоретические статьи; я не раз
колебался: стоит ли выпускать эту рыхлую, неуклюжую книжищу; ее главы
писались мной в разных годах, обнимая статьи с явным припахом Шопенгауэра
(плод увлечения юности), и статьи, писанные под влиянием Вундта - Гефдинга,
и статьи, отразившие стиль неокантианских трактатов; ни те, ни другие, ни
третьи не могли отразить мне теории символизма; и психология, и теория
знания брались как симптомы отклонов с поволенной линии; очерк теории
символизма мне виделся ясно; если бы были возможности мне затвориться на
несколько месяцев, я предпочел бы готовить к печати заново написанный труд,
опуская эскизы к нему (материал статей, с которым во многом я был уже не
согласен); тогда - на что жить? "Весы" - закрывались; ежедневная служба моя
в "Мусагете" и гонорар за статьи как раз давали мне возможность кое-как
обойтись; это определило судьбу "Теории символизма"; она - не написана; зато
глиняный колосс (шестьсот с лишним страниц), "Символизм", которого рыхлость
я и тогда осознал, живет памятником эпохи; ворох кричаще противоречивых
статей - отражение бурно-мучительной личной жизни моей, разрушавшей
тогдашнее творчество; если оно и оставило след, то - вопреки всем
деформациям, суетой; оно выглядит мне не поднятым со дна континентом,
которого отдельные пики торчат невысоко над водной поверхностью.
Организуя книгу, хватался за голову, видя все неувязки: в методах
трактовки вопроса; единственно, что оставалось: сшить на живую нитку
отдельные лоскуты хода мыслей, уж сданные в типографию; вдогонку за ними
надо было пуститься со сшивающим их комментарием, стягивающим противоречия
все же к некоторому единству;111 уже сами статьи от меня были взяты: в
набор.
"Мусагет" желал открыть деятельность с выпуска этой именно книги, в ней
видя программу, и этим мешал мне думать над ней; выдвинули: задержка книги -
ущерб для финансов; бюджет или цельность теории? Увы, - бюджет; цельность -
когда-нибудь, между прочим; да, - таков путь мой писательский; "Мусагет" был
бедней "Скорпиона"; поэтому - в нем бюджет доминировал: в "Весах"
доминировала - концовка художника: пиши под концовку; с идеологией - никогда
не везло; ни одно издательство не могло дать спокойных условий работы;
всегда злободневность момента стирала весомость, чтоб в следующий момент
стать иной; сумма всех злободневностей через пять лет становилась нулями; а
собрание сочинений "А. Белого" - изуродовано; это знать - и не мочь отстоять
свои планы есть мука моя как писателя.
Я пытался, хотя бы отчасти, найти себе выход из созданного затрудненья;
хотя бы дать схему теории, обещанной в будущем; центральная статья
"Символизма", или - "Эмблематика смысла" (почти сто печатных страниц),
написалась в неделю; и даже не выправлена (типография требовала); она
поэтому не отразила программы; гносеология в ней - рудимент, ибо дана - от
печки: от критики Риккерта; статья оказалася эмблематикой (в другом смысле),
нарисовав психологию моих прошедших ошибок, представив их диалектикою
подходов к теории, контур которой позднее лишь встал; если б знал, что
"теорию" жизнь написать не позволит, не выпустил бы я теоретической первой
части, которая - выданный вексель.
В план книги входил и подход к проблемам эстетики; отсюда вторая
статья, писанная кое-как; и вдогонку: "Лирика и эксперимент"; она вводила в
детали проблемы ритма; будущее опять-таки обещало возможности выпустить
отдельным томом мои стиховедческие материалы, в то время казавшиеся нужными
горсточке специалистов; и тут я ошибся в расчете; через пятнадцать лет
горсточка стала тысячами; я хотел использовать "Символизм" и как агитацию за
специальные интересы стиха; и в этом достиг: цели; в направлении, мною
взятом, меня уточняя, была написана целая библиотека; но я проиграл в
другом, скомкавши огромное сырье данных, которых проверить достаточно я не
успел в силу той же причины: типография требовала себе пищи; а издательство
волновали бюджеты; статьи еще только верстались, а я печально стоял, говоря
себе: "Если бы только месяц мне лишний, - этого б не случилось, - тогда б!"
Критику себя над еще не вышедшей книгой я положил в основу работы
ритмического кружка, которого первые заседания происходили в дни ее
выхода;112 мы начали с уточнения данных, опубликованных в "Символизме"; и
вехи к ним - я сам указал, а не проф. Жирмунский, давший мне указания, как
работать, через... семнадцать лет и в согласии с нами же составленным
учебником ритмики, которого литографированный экземпляр я сдал на хранение в
Литературный музей как свидетельство того, что эти слова мои не досужие
вымыслы114. Профессору было легко снять пылинки с участка, где я
выкорчевывал пни. До пылинок ли тут? Меж моей работою и его протянулася
библиотека уточнений: снимать с нее сливки - одно наслажденье!
Словом: вслед за статьей "Лирика и эксперимент" надо было мне опять
вдогонку втискивать кое-как сырой материал в четырех спешно написанных
черновиках, полных статистики и подсчетов; так написались статьи: "Опыт
описания ямба", "Сравнительная морфология... диметра", "Не пой, красавица,
при мне" и "Магия слов". Они написаны в... месяц.
Можете представить себе картину жизни моей: за октябрь и ноябрь?
Заседания; разбор инцидента с Эллисом; трепка, которую мне задавали
д'Альгеймы; и возвратное бегство к себе в кабинет, где строчились двести
пятьдесят страниц комментария к "Символизму" (петит), молниеносно
набрасывался план теории символизма, вместе со статьями о ритме (подсчеты,
таблицы), перечитывался Потебня; и кроме того: мне пришлось пропускать через
себя десятки стихосложенческих книжечек, которые ex officio 115 я
просмотреть все же должен был.
Рассвет заставал за работой меня; отоспавшись до двух, я бросался
работать, не выходя даже к чаю в столовую (он мне вносился); а в пять с
половиной бежал исполнять свою службу: отсиживать в "Мусагете" и взбадривать
состав сотрудников, чтоб, прибежавши к двенадцати ночи, опять до утра -
вычислять и писать.
Недели мой кабинет являл странное зрелище: кресла сдвинуты, чтобы
очистить пространство ковра; на нем веером два десятка развернутых книг
(справки, выписки); между веером, животом в ковер, я часами лежал; и строчил
комментарии; рука летала по книгам; работал я с бешенством; первая половина
книги мне возвращалася ворохом корректур, а другая - пеклась; в таких
условиях надо было дивиться совсем не тому, что так сыро выглядит книга;
надо дивиться тому, что и ныне читают ее, с ней считаясь, хотя бы в
полемике; ибо и в таком сыром виде она все же сдвинула стиховедение с
мертвой точки, поставленной всем девятнадцатым веком.
В эту бешеную по мной развиваемым темпам эпоху - на голову свалился
д'Альгейм, вдруг решивший открыть в "Доме песни" сеть курсов, с коллегией
лекторов, с заседаниями, семинариями и т. д.; он вырвал в минуту усталости
мертвое обещанье читать курс по ритмике; и, присадивши за стол, он заставил
меня набросать проспект курса, который в сотнях листков раздавал своей
публике, открыв запись на курс; осознав, что нет времени не только на курс,
но и на благополучное окончание комментария к набираемой книге [Так оно и
случилось: к статьям, посвященным ритму, нет комментария; а было что
комментировать: уже в корректурах бросались в глаза мне неточности выражения
вроде "ритм есть сумма отступлений от метра"; 116 но времени не было:
комментировать, исправлять - я не мог], я побежал объясниться: какое!
Головомойка - с намеками: я-де всаживаю д'Альгейму в спину кинжал; и я
испуганно замолчал; и думал: все равно мне не выдержать курса.
В коллегию лекторов "Дома песни" вошли: сам д'Альгейм, читавший курс о
заданиях песни, Мюрат (французская литература), Артур Лютер, впоследствии
известный профессор в Германии (немецкая литература), Брюсов (русская
литература), я (ритмика), Энгель (музыкальный курс) и еще кто-то (английская
литература), Рачинский; и Брюсов все время нашептывал мне:
- "Борис Николаевич, мы, конечно, откажемся: ведь ни Энгель, ни Лютер
не будут читать".
Он убедил: от моего и своего имени категорически отказаться; вторичное
объяснение с д'Альгеймом произошло на концерте Олениной в перерыве: перед
артистической; я выбрал концерт, чтобы не быть на часы притиснутым к креслу;
лучше сразу и грубо, чем с тонким взаимным мучительством, произвести
операцию; д'Альгейм же придрался к тому; в едких письмах обвинял он меня:
я-де выбрал концерт, чтоб сорвать его для певицы, которую боготворил
семилетие и для которой работал с маньяком; в результате всего ж был
объявлен: вредителем! Негодование мое усугубилось необъяснимым поступком
д'Аль-гейма: С. Л. Толстой, как и я, почитатель певицы, просиживавший вечера
в "Доме песни", откликнулся на конкурс (лучшее оформление шотландских
мелодий на песни Бернса); Николай Метнер присудил премию его номеру, не
подозревая фамилии номера; воображенье "маньяка" сложило басню о будто б
сговоре Толстого с Метнером, кстати, едва знакомых друг с другом; отсюда -
разрыв д'Альгейма и с Метнерами и с Рачинским, принявшим сторону невинно
оскорбленного автора.
Чаша терпений моих переполнилась; и я ответил д'Альгейму резко;117 он
тотчас же написал в Брюссель - Асе: она-де должна все со мной разорвать; та
ответила с мягким достоинством: никто не имеет права вмешиваться в ее
отношенья со мной.
Я был до крайности разволнован случившимся, тем более что в Брюссель
нынешнею зимою я ехать не мог, прикованный инцидентом с Эллисом, "Мусагетом"
и корректурами.
"Мусагет" только что обосновался в квартире: три комнаты с ванной,
кухней и комнатушечкой для служителя, Дмитрия; меблировка была со вкусом;
редакция выглядела игрушечкой; в комнатку с овальной стеной был заказан
овальный диван, перед которым стоял круглый стол; ковер, мебели, драпировки
приятного синего цвета на теплом, оранжевом фоне (обои); затворив двери в
приемную (белые обои, книжные полки, два столика: для секретаря и
корректора) и спустивши портьеру, оказывались в диванной, куда не проникал
шум; каждый день здесь сидела компания (Шпетт, или Рачинский, или Борис
Садовской, или Эллис, Машковцев и другие); здесь с шести до восьми
принимал по делам "Мусагета"; сколько здесь протекло разговоров - с
Ивановым, Минцловой, Блоком, Тургеневыми, Степпуном, Шпеттом; комната стала
моим домашним салоном.
Приемы - с шести до восьми; а фактически здесь сидели до полночи; и
уходили часто отсюда: поужинать в "Прагу", которая была под боком
(квартира - наискось от памятника Гоголя);118 на круглый стол Дмитрием
ставился поднос с чашками крепкого чая, с ассортиментом печений и пряников;
кто-нибудь просил себе сделать ванну, которую скоро пришлось отменить, чтобы
редакция не превратилася в баню; здесь "ванничал" еженедельно Петровский,
являяся после в диванную с розовой, вымытой мордочкой, - к чаю.
Не любил я сидеть в специальном редакторском кабинете; он был отделен
ото всех других комнат; серо-зеленый цвет мебели придавал ему что-то
казенное; здесь сидел Метнер, являяся редко: впоследствии - раз в неделю,
часа на два-три; он не понял: редактор тогда лишь редактор, когда он -
сотрудников вдохновляющий центр и любезный хозяин; я, именно, проводил эту
линию, во многом взяв пример с Брюсова; результат такой тактики: "Муса-гет",
до открытия еще, стал ярким центром, влекущим сотрудников; чай способствовал
непринужденности разговоров, обмену мнений, проектов, которые, к сожалению,
разбивались спрятанным от сотрудников и их не знавшим, за исключением членов
совета, редактором Метнером; он бил, как молотком, своим "veto"; надо
всечасно учитывать силы людей, приходящих в редакцию, отваживая одних, давая
возможность другим: выявляться в работе; и даже - уметь менять планы,
приспособляйся к исполнителям их: и так действовали Брюсов, Дягилев,
редактировавшие журналы: "Весы" и "Мир искусства"; они не боя-лися "хаоса";
Брюсов строил "Весы", живо зная реальные интересы сотрудников; и, педалируя
умело на них, извлекал он созвучие из меня, Садовского, Антона Крайнего,
Эллиса, Соловьева, столь разных в быте идей; принцип Дягилева: печатать все,
что ни напишет ценный сотрудник, и не печатать даже хороших статей,
принадлежащих неценным людям, т. е. принцип строить программу на личностях,
а не на абстрактной платформе, выявил в итоге такой принципиальный подбор,
который был бы недостижим планами и заседаниями "редакционного комитета".
Я, оглядываясь назад на себя и на Метнера, не без возмущения восклицаю:
имея в распоряжении тройку Иванов - Блок - Белый, как мог этот "дирижер"
сознаний не знать, что он имеет дело с людьми исключительной инициативы;
Брюсов, Дягилев прислушивались к такого рода сотрудникам, оформляя планами
инициативу их; а Метнер, не учитывая "in concreto"119 их быта идей,
втемяшивал в головы свои абстракции "русско-германского" "культурного"
плана; его лейтмотив, сопровождавший мои начинания: "Это - хаос!" Есть
хаос - и хаос; один хаос - из беспринципности; другой - из уменья
подслушивать становление новых ценностей в их зародыше: в новых людях и в
новых тенденциях (в "Симфонии" мною подслушаны новые секты, в "Голубе" -
Распутин, в "Петербурге" - падение "Петербурга" и близость всеобщей
катастрофы, - до новых сект, до Распутина, до провала царского Петербурга);
Метнер думал, что у меня уши в пупе, - не на голове; извините, пожалуйста:
центр моих интуиции находился в сознании, в оценке деталей, подробностей
нового человека, пришедшего к нам работать еще без "трудов", но... но... с
будущим, т. е. всего того, чего Метнер увидеть не мог, принимая в неделю раз
в серо-зеленом своем кабинете.
Я пишу с раздражением, обращая строки к когда-то "другу" и не зная,
дойдут ли они до него.
Какого хаоса, черт побери, он боялся, когда он боялся: в Иванове,
Вячеславе, - интриг, во мне - "беспринципности", в Блоке же - интуиции ничем
не покрытого пупа; и требовал: от меня проведения в жизнь им задуманного
неживого "Verlag'a";121 от Блока - стихов в "альманашек"; а от Иванова -
консультаций на тему о Греции.
Вячеслав Иванов, вождь школы поэтов, вокруг которого группировалися
творческие начинания Петербурга, им брался "постольку, поскольку"; А. Блок,
предлагавший журнал трех поэтов122, им был отстранен от журнала
"любезнейшим" жестом: "Пожалуйста, нам напишите какое-нибудь там свое; мы -
рассмотрим!" (Рассмотрит коллегия из пятнадцати нетворческих личностей.)
Когда, всеми фибрами слуха внимая тональностям новой культуры, уже
подымаемой "мусагетскою" молодежью, шел я к Метнеру, предлагая отдать мне
план сборника, - он почти что кричал на меня:
- "Опять этот хаос!"
Да, - хаос создания новых идей, ставших жизнью культуры, весьма
интересной, с которой бы след ознакомиться "Зиммелям"; в ноте культуры той
слышались мне звуки поэзии Пастернака, и звук написания библиотеки
стиховедческих книг, и многое прочее, чего не снилось Европе, перед которою
падал ниц "хаоса" моего убоявшийся Метнер, оставшийся за рубежом безо
всякого культурного дела; а мог бы работать у нас, если б вовремя внял он
мне, дал бы возможность нам развернуть "наше" дело - по-нашему, не прицепляя
"последышей" Зиммелей в виде троечки "настоящих" философов: Федора Стенпуна,
Яковен-ко и Гессена; "настоящее" первого выявилось в карикатурнейшем
комиссарстве на фронте (при Керенском); второй - высох: таранью тарань;
третий - автор брошюрочки "Что такое большевики".
Забегая вперед, здесь скажу: уже к осени 1910 года около Степпуна,
явившегося в "Мусагет", строилась философская молодежь; он завел в редакции
свой семинарий; среди студентов его объявился Борис Леонидович Пастернак124,
чья поэзия - вклад в нашу лирику; помню я милое, молодое лицо с диким
взглядом, сулящее будущее. Метнер ни разу на семинарии не был.
Я заработал с моими ритмистами, будущими профессорами, исследователями
и т. д.; я умолял посетить семинарий, увидеть характер работ; он - ни разу
на нем не был; а в результате такого небрежного отношения к тенденциям
жизни - ценные материалы по пятистопному ямбу125 и острая сводка работы
кружка (перечень уточнений слуховой записи строчки) с моим отъездом ряд
месяцев праздно пылела в редакции; и в ней - растаяла: без оформления; а
через пять уже лет новая "проблема культуры", которую Метнер проспал, была
выявлена библиотекой книг; а "Мусагет" лишился чести быть зачинателем новой
науки, имея такого ритмиста, как я, вкруг редакции сгруппировавшего
ценнейших работников; вся беда в том, что они еще себя не сумели прославить
трудами, поэтому они были - "хаосом"; и им противополагался "нехаос", Н. П.
Киселев, засохший в "каталог каталогов", в то время как "хаотист" С. Бобров
дал ряд очень блестящих работ126.
В свою очередь, около Эллиса скопилось много талантливой молодежи; и
тщетно последний звал Метнера: ближе узнать молодежь; Метнер предпочитал
молодежи Рачинского, введенного им в редакционный совет, чтоб обуздывать,
может быть, роскошные ритмы... Марины Цветаевой, тоже бывшей в кружке; живые
силы, к нам шедшие, ждали, что "Мусагет" и реально оформит стремления их;
все усилия наши с Эллисом обратить внимание редактора на людей, с которыми -
будущее, наталкивались на нежелание нас конкретно понять в нашем увлеченьи
людьми, к нам пришедшими.
И вот: уже через год - обиженный на Метнера Эллис перенес арену
действий своих в студию скульптора Крах-та, где буйствовали собрания
(человек по пятидесяти); и эта вся молодежь выявилась в следующем этапе как
оппозиция "Мусагету" (издательство "Центрифуга" и т. д.); обиженный за живые
стремления моей молодежи, раздавленной "veto", я думал о том, как бежать из
Москвы: "Мусагет" для меня агонировал с осени 1910 года; Метнер, не понимая
причин охлаждения, в пику сильней педалировал говорунами из "Логоса"; и
нельзя уже было понять: "Логос" ли - "Мусагет", иль последний - придаток при
"Логосе"; члены совета были подобраны Метне-ром по принципу "veto"; стоило
Степпуну раскрыть рот, - делался багровым Рачинский; стоило мне войти с
предложением живого сборника, как начинали остервенело блистать золотые очки
попавшего временно в Москву - Гессена, перелагателя и сочетателя никому не
понятных в России терминов философа Ласка.
Совет сходился в одном: "veto", "veto" на все молодое и творческое; и
сколькие будущие таланты поэтому пропорхнули под носом у Метнера;
"Мусагет" - неудачное подражанье "Verlag'y". без средств на издание
"кирпичей", но с претензией на них; и уже совершеннейшим трупом выглядел
феномен скуки, журналик "Труды и дни" 27, оригинальную идею к которому подал
Блок (журнал-дневник трех поэтов: меня, Блока, Иванова); Метнер изнасиловал
идею журнала, прицепив ее к налагателям "veto"; журнал этот - единственный в
своем роде пример, как при наличии интересных сотрудников можно превратить и
их лишь в писак: по обязанности. Через восемь лет, уже в Советской России,
отчасти осуществилась затея Блока, предложенная "Мусагету" в одиннадцатом
году: в журнале "Записки мечтателей", каждый номер которого художествен128.
О, о, - "Мусагет", великолепный подарок мне другом!
Начал - во здравие; кончил - "заупокоем".
Как хорошо, что вовремя из него я бежал; не беги я, - что стало б с
моей писательской физиономией? Ведь все лучшее, мной написанное, появилось
как следствие отказа работать: в этом бездарном месте!
КОММИССАРЖЕВСКАЯ
Между московскими треволнениями этой осени, как метеор, яркий день; в
этом дне не было для меня никакого психологизма: яркость встречи моей с
Верой Федоровной Коммиссаржевской129 - совсем не знакомство в обычном
значении слова, а созерцание морального пафоса, перед которым остановился я
в совершеннейшем изумлении; не без испуга себя я спросил: чем же я, не
театрал, могу помочь, в самом деле, замечательнейшей из артисток, которая на
меня опрокинула требование: взять в душу ее предприятие, взывавшее к отдаче
всех сил.
Несколько дней ходил я взволнованный мне подкинутой миссией: вынашивать
идеи Коммиссаржевской, которую до встречи в Москве лично почти не знал;
после же встречи телеграммами напоминала она, чтобы я о ней думал; она
совершала последнее свое турне по России; она покидала сцену;130 в жесте
ухода ее было нечто от предсмертного жеста Толстого. Телеграммы получались
все реже по мере того, как В. Ф. удалялась на юг; они замерли: перерыв;
вдруг - известие: Коммиссаржевская скончалась в Ташкенте от черной оспы; и
встала реминисценция "мании" моей: видеть события в неслучайном свете. И
вырвалось:
- "Ловко подстрелена!"
С Коммиссаржевской я мимолетом встретился в 1908 году: в Петербурге;131
я ею восхищался в реалистических пьесах; в них она была гениальна; от игры
ее в "Пелеасе и Мелизанде"132 я приходил в ужас; и не пытался брать ее в
разрезе искусства; я воспринимал ее боль: от сжима размаха стилизованными
Достарыңызбен бөлісу: |