Итак, если Вы соблаговолите почтением к нам, я надеюсь получить несколько слов ответа на это письмо уже в месте нашего назначения…»
Елизавета Васильевна тяжело вздохнула, вспомнив свой разговор с Радищевым. И хотя она успокаивала и уверяла Александра Николаевича, что связи его с друзьями и родными не прекратятся и всё будет попрежнему, сейчас ей самой показалось, что опасения её друга были вполне основательны. Теперь им предстояло забраться совсем в глухой уголок, отдалённый на сотни вёрст от Иркутска и отрезанный от него бездорожьем весной и осенью.
Её также пугала и страшила оторванность их нового местожительства от городов, вполне возможные нарушения регулярной связи с родными и знакомыми на продолжительное время. Взгрустнулось. Елизавете Васильевне надо было побороть в себе это грустное чувство сейчас и особенно там, в Илимске, которое, она хорошо знала, может захватить не только её, но и Радищева.
Рубановская прервала тягостные размышления и стала заканчивать письмо:
«…В ожидании этого утешения, самого сладостного из того, что ему остаётся, не исключая и меня из этого числа, я осмеливаюсь убедить Вас, что самая ненарушимая привязанность и самое глубокое уважение, которое я Вам посвящаю, закончатся лишь с жизнью той, которая имеет честь быть, милостивый государь, самой скромной и самой послушной служанкой Вашего превосходительства».
Елизавета Васильевна вывела чётко свою подпись и опять задумалась. Появилась Дуняша и таинственно сообщила, что к Александру Николаевичу пришёл незнакомый человек.
— Не сказал кто?
— Нет, видно, купец…
Рубановская встала и прошла в комнату, где находился Радищев. Открывая дверь, она услышала звонкий голос:
— Хотелось мне, Александр Николаевич, для узнания берегов американской земли, лежащих далее к Северному полюсу, отправить из устья Лены, Индигирки или Колымы суда прямо на противолежащие американские берега для измерения тут широт и познания путей сей части Ледовитого моря и Беринговых проливов…
Голос незнакомца чуть снизился, а затем зазвучал с прежней силой:
— А самое главное, ежели есть и можно, то с народами, при сих берегах обитающих, вступить во взаимное дружеское обязательство и торговлю…
Рубановская догадалась, кто мог быть у Александра Николаевича, и обрадовалась случаю познакомиться с Григорием Ивановичем Шелеховым. После лестных отзывов о нём, как о человеке добрейшей души, радеющем о процветании отдалённой земли государства российского, она прониклась уважением к знатному мореходцу. Елизавета Васильевна вошла.
Радищев и Шелехов стояли возле небольшого стола, на котором в беспорядке лежали исписанные листы и гусиные перья. Рубановская мысленно сравнила их. Шелехов был ростом немного выше Александра Николаевича, шире его в плечах. Чуть курчавые, чёрные волосы его хорошо оттеняли здоровый загар лица, овеянного морскими ветрами. Рядом с ним Радищев казался совсем болезненным и измученным. Это сразу бросилось в глаза Елизавете Васильевне.
— Моя сопутница, друг мой, — сказал Радищев.
— Очень рад засвидетельствовать своё почтение, — шагнув к Рубановской и пожимая её руку, проговорил Шелехов и представился.
— Александр Николаевич так много рассказывал о вас, — проговорила Елизавета Васильевна, — что я, входя сюда, догадалась, что кроме вас, Григорий Иванович, никто не мог ещё так страстно говорить о плавании к берегам американской земли…
— О чём же мне ещё рассуждать, Елизавета Васильевна, — сказал Шелехов, — сие цель моей жизни и счастье моё… Каюсь, привержен по гроб к сему делу, — смеясь, закончил он и присел на табурет.
— Я не помешаю вашему разговору? — посмотрев на Александра Николаевича и гостя, спросила она.
— Боже упаси! — поторопился сказать Шелехов, — присаживайтесь-ка ближе к нам…
Рубановская, немного смущённая, оправдываясь, заметила:
— Неприглядно у нас, собрались в путь…
— Я ведь привык к чемоданам, — просто сказал он, — дома бываю, как гость, больше путешествую, Елизавета Васильевна… Привышный к сему…
Григорий Иванович приветливо улыбнулся. Рубановской показалось, что ему не терпелось поговорить о другом, прерванном её неожиданным появлением.
— Всё ли готово было к такому походу? — спросил Радищев, возвращаясь к теме их разговора.
— Я нашёл уже и сведущих к плаванию по Ледовитому морю людей, с помощью коих надеялся достигнуть вожделенной отечеству цели…
Рубановская слушала рассказ Шелехова с глубоким вниманием. Не перебивал его и Радищев, увлечённый смелыми замыслами мореходца. И хотя Елизавета Васильевна не совсем ясно представляла себе, как Шелехов собирался «обойти страшный Чукотский мыс Беринговым проливом от стороны сей и с другой от цепи Алеутских островов», ей всё же было приятно слушать об этом. Она чувствовала, что Григорий Иванович говорил о большом и очень важном походе в Ледовитое море, который будет иметь огромное значение для будущего России.
Потом Шелехов сказал, что намерен «учинить опыт ко вступлению в коммерцию с островами близ китайских берегов, через цепь Курильских островов людьми способными». Он перечислял эти острова, и названия их: Формоза, Макао, звучали почти сказочно для Рубановской.
— Хорошо бы для сей цели обследовать и присоединить к государству нашему русло реки Амура, — мечтательно продолжал Григорий Иванович, — устроить в устье его компанейским судам безопасное пристанище…
И опять, следя за мыслью Шелехова, как он её излагал, Елизавета Васильевна пыталась представить себе «гриву прерывающегося хребта, начинающегося в Иркутской губернии у Байкал-озера, простирающегося на восток и оканчивающегося на берегу того моря, в которое впадает знаменитая река Амур и другая река Удь». По ним мечтал пройти со своими людьми мореходец.
— Я готов послать экспедицию для отыскания удобного пути из Иркутска в Охотск по Амуру и морем на север на свой кошт, — говорил Григорий Иванович, и голос его, такой звонкий, уверенный, словно звавший вперёд, вдруг заметно ослаб, утратив свою силу, — но сие токмо дерзкая мечта моя. Государыня, Сенат наш зрят по-иному…
Радищеву от последних слов Шелехова также стало больно и обидно.
— А всё же надобно попытаться на свой риск и страх свершить сие важное предприятие. Не государыне, не Сенату нашему оно нужно, а более государству российскому.
— Жду нетерпеливо возвращения нашего сотоварища по мысли Эрика Лаксмана, — сказал Шелехов. — Что-то он привезёт? Радостное или огорчительное сообщение…
— Будем верить, радостное…
— Вот тогда, направя курс на острова Курильские, — с искренним увлечением продолжал Шелехов, — можно не токмо утвердить знаки империи нашей в сих местах, но и коснуться самой цели японского государства, узнать естественное положение граничащих мест его, приблизиться чрез то к начальному возобновлению тамо миролюбивой связи, а в случае и завести торговлю с ними…
Шелехов сделал паузу, словно обдумывая ещё какую-то важную мысль, занимавшую его. На лице мореходца отразилось напряжение и сосредоточенность. Он будто ожидал опровержения своей мысли и внутренне готовился отстоять её с присущей его практическому уму силой убеждения рачительного хозяина в предпринимаемых им делах государственной важности.
— Да, сие очень важно. Курс только на Курилы. Если земля российская — богатый дом, то острова Курильские — её сени. Разве будет спокоен хозяин, не ведая, кто может находиться в сенях?
Рубановская боялась проронить хотя бы одно слово, сказанное Григорием Ивановичем. Она слушала его с упоением и удовлетворением, которого давно не испытывала. Она видела перед собой человека дерзкой мечты и радовалась тому, что ей посчастливилось встретиться с ним и послушать его.
Радищев, тоже захваченный смелым полётом мечты Шелехова, думал о том, что изречение Михаилы Ломоносова «Колумб российский» как нельзя лучше относилось к мореходцу, словно было сказано о нём. Радищев верил и хотел, чтобы пророчество великого учёного мужа сбылось. Он снова вспомнил оду Ломоносова.
…Колумб российский через воды Спешит в неведомы народы…
Он хотел прочитать её вслух, но удержался и лишь сказал:
— Я верю, Григорий Иванович, мечта твоя сбудется…
— Спасибо тебе на добром слове. — Шелехов приветливо посмотрел на Радищева, и взгляд его выражал тоже благодарность.
— Однако я долгонько задержался, увлёкся разговором, а в конторе торговой ждут дела, куча дел.
Григорий Иванович прошёл к вешалке, взял меховую шапку, пальто. Одеваясь, он сказал:
— Услышал в наместническом правлении, что уезжаете, и забежал попрощаться…
— Завтра трогаемся в путь, — подтвердил Радищев.
— Желаю счастья вам, друзья.
— За доброе пожелание сердечно благодарим, — сказала Елизавета Васильевна.
— Спасибо тебе, Григорий Иванович, что зашёл ко мне, а я ведь подумал…
— Знаю, — перебил его Шелехов, — потому и забежал, — смеясь, проговорил он, — у меня тонкий нюх, тянет туда, куда надо…
Он протянул обе руки Рубановской.
— Счастливо вам добраться.
— Ещё раз благодарю, — отозвалась Елизавета Васильевна.
Шелехов крепко сжал руку Радищева и неожиданно сказал:
— Спасибо тебе, Александр Николаевич, за тот разговор наш… Не забуду его. Чую, суждено тебе быть кормчим дальнего плавания нашего века… Мечты мои стали смелее, скажу тебе, не таясь, от твоей большой, недосягаемой для меня мечты…
Григорий Иванович низко раскланялся и оставил комнату Радищева.
— Чем ты, Александр, встревожил его душу? — поинтересовалась Елизавета Васильевна.
Радищев только сказал:
— В человеке надо ценить человека, а не судить о нём по купеческому званию да родословной…
6
С вечера договорились трогаться в Илимск поутру. Рассветным часом Радищев сидел на дорожном ящике и писал письма в Москву. К Елизавете Васильевне приходили ямщики, спрашивали, можно ли закладывать лошадей. Она просила их чуточку подождать. Александр Николаевич в эти минуты дописывал последние строки:
«…Прощайте, милостивый государь. Я иду велеть укладывать повозки… Мы едем дальше в Илимск…»
Елизавета Васильевна терпеливо ждала, когда Александр Николаевич закончит письмо, и обрадовалась его словам:
— Теперь всё! Собирайтесь! Трогаемся!
Радищев заклеил письмо, быстро накинул на плечи енотовую шубу и выбежал на двор…
В половине дня несколько подвод оставили усадьбу городской управы. Якутской улицей, мимо Девичьего монастыря, повозки двинулись к заставе. На передней подводе сидели унтер-офицер в тулупе и два солдата в овчинных полушубках. Унтер-офицер громко крикнул. Сторож заставы поднял полосатый шлагбаум.
За Якутской заставой дорога огибала Весёлую гору. С вершины её хорошо был виден город. За ним далеко на запад белели снежные тувинские гольцы, вправо синела незамерзающая Ангара, а за рекой поднималась семнадцатисаженная колокольня Вознесенского монастыря. Радищев обернулся. Он посмотрел прощальным взглядом на Иркутск и погрузился в раздумье. Переехали первый хребет. Лошади тяжело поднялись на второй. Александр Николаевич вновь оглянулся. С этого хребта хорошо виднелись горные кряжи на другой стороне Ангары.
Перевалили последний крутой подъём. Лошади легче побежали к Кудинской слободе. Теперь дорога пролегала красивой и широкой долиной речки Куда. Лесистые горы защищали путников от жгучего ветра. Ехать долиной было теплее.
Миновали последнее русское село Оёк на Якутской дороге. Задержались на почтовом стане, обогрелись и попили горячего чая. Остановка была короткой. Унтер-офицер поторапливал. Он предупредил, что ночевать придётся в Усть-Ордынском зимовье, до которого ехать было ещё далеко.
За Оёком горы перешли в равнину. Начались степи. Стали встречаться братские селения — летники и зимники. Это были бурятские улусы. Возле них вольно гуляли отары овец, стада коров и табуны лошадей.
На берёзах и высоких кольях виднелись вздетые козьи и лошадиные шкуры с черепами. Можно было разглядеть, как на них дрались вороны.
Вид шкур на кольях навеял грустные размышления о диком поверье бурят. Тревожная тоска снова защемила сердце Радищева. Что ждало его там, куда лежал этот последний путь?
Он вспомнил, как ещё из Тобольска писал Воронцову, что в неведомой ему Сибири «подле дикости живёт просвещение», теряющееся «в неизмеримых земельных пространствах и стуже». Теперь он сказал бы об этом значительно ярче и полнее.
К вечеру ветер стал злее. Серебристыми струйками вилась по степи позёмка. Дорогу перемело. Ехать становилось убродно. И когда приблизились к Усть-Ордынскому зимовью, от взмокших коней шёл пар. Над степью попрежнему проносились багровые облака. Возница, обтирая меховой рукавицей замёрзшие на усах сосульки, говорил:
— Завтра стужа будет страшнее…
Вокруг виднелись юрты. Буряты верхом на лошадях, с криком, загоняли баранов и рогатый скот в просторные дворы, обнесённые заплотом, чтобы ночью в степи их не зарезал дикий зверь.
Неумолчно лаяли собаки. Вокруг было дико и пустынно. Радищев подумал о жизни этих полукочевых народов. Сколько их, потомков воинственных мунгулов, имеют ещё такой же небольшой кров от непогоды, окружены дикими местами и, занимаясь скотоводством, всё своё благополучие видят в стадах?
Смеркалось, когда заиндевелые кони остановились у жилища бурята — содержателя усть-ордынского стана.
Александр Николаевич быстро поднялся из саней. Он подошёл к крытому возку Елизаветы Васильевны и помог ей, закутанной в меховые одеяла, выбраться наружу. Не желая будить спящих детей, Радищев перенёс их на руках в помещение стана.
В чёрной избе, освещенной сальной свечой, было душно. Постель разостлали на нарах. Елизавета Васильевна с Дуняшей сразу уснули. Радищев долго не спал. В углу избы, на скамье, полудремал солдат. Рядом с ним беззаботно храпел усатый унтер-офицер. Другой конвойный, завернувшись в тулуп, лежал возле камелька.
Александр Николаевич слушал, как грозно свистел ветер в ветхом оконце, составленном из кусков слюды. Сон не смыкал его глаз. На зорьке, когда тёмное оконце стало светлеть, унтер-офицер приказал собираться. Вскоре лошади были заложены и путь продолжался.
Дорога лежала между затерявшимися в лесу бурятскими улусами и зимовьями. Здесь редко встречались дома русских земледельцев. Возле одного из них путники остановились, желая обогреться, но их предупредили, что в доме умер хозяин и постоя нет.
— Почему не въезжаем во двор? — спросила Елизавета Васильевна Радищева. Александр Николаевич пояснил. Рубановская перекрестилась и с жалостью подумала о семье умершего.
Лошади тронулись дальше — до почтового зимовья Манзурки. В этот же день путники добрались до деревни Качуг и заночевали. Здесь была пристань. Отсюда грузили и плавили хлеб в Якутск. От Качуга дорога шла по льду Лены. Река была сжата высокими и обрывистыми берегами. Они поросли сосняком, лиственницами в елями. От бывшего острога Верхоленска, города без ратуши, чаще стали встречаться вперемежку русские и бурятские то сёла, то слободки, то деревни или заимки в два-три небольших домика. Здешние жители занимались хлебопашеством, рыбной ловлей и охотничьим промыслом.
Ниже станка Усть-Илги стоял пограничный столб. Здесь кончался Иркутский округ и начинался Киренский, в который входил Илимский острог.
Иногда дорога сворачивала с реки и тянулась берегом. В этих местах, на перекатах, Лена не замерзала и полыньи дымились туманом. Берега реки были крутые. Плиты красного песчаника рёбрами выступали на утёсах и ярах. У Шаманского камня, отвесно торчащей скалы над рекой, на вершине которой сосна казалась маленькой веткой, обогнали обоз с товарами, идущий на Киренск.
На передней подводе ямщиком ехал бурят в волчьем треухе, в дублёной шубе, цветисто-расшитой узорами. Объезжая подводу бурята, путники наблюдали, как он, оторвав лоскут меха от рукавицы, что-то накрыл им на каменной глыбе, схожей со звериной мордой.
На почтовом зимовье Елизавета Васильевна, заинтересованная этим, спросила солдата, казавшегося ей приветливым и добрым человеком.
— Щепотку табаку положил, — ответил солдат.
— Для чего? — полюбопытствовала Рубановская. Тяжёлая поездка в Сибирь каждодневно открывала ей что-нибудь новое, ещё неизвестное.
Солдат ухмыльнулся.
— Так надобно, барыня. Боится прогневать злых духов, замаливает их…
— Сколько ещё дикого суеверия в народе, — огорчённо произнесла Елизавета Васильевна. Она взглянула на Александра Николаевича, сидевшего возле печи с Павликом и Катюшей, и ждала, что он скажет.
— Это в стране, где рождаются великие учёные мужи, подобные Михаиле Ломоносову, — сказал Радищев, не столько отвечая Елизавете Васильевне, сколько высказывая свои мысли, близкие к тем, что занимали Рубановскую. Радищев попросил подать ему дорожную тетрадь и стал вносить в неё путевые впечатления.
«До Усть-Илги хлебопашество входит в счёт крестьянского приобретения, — записывал он, — а ниже главное приобретение состоит в белках и все жители Лены оную промышляют без изъятия…»
Александр Николаевич узнал также, что белка была не единственным богатым промыслом ленского населения. В тайге водились дикие козы, медведи, олени, кабарга. Охота на них хотя и приносила большую прибыль, но здешним жителям предстояло, как думал он, заняться со временем другим делом.
Радищева не оставляла мысль о преобразовании Сибири, об использовании человеком её земных богатств. В трёх верстах, не доезжая до деревни Тарасовки, разрабатывались медные рудники, там добывали руду и сплавляли её вниз по реке на завод Савельева. Завод находился поблизости. Радищев подумал, что со временем здесь, в Сибири, таких заводов появится больше и на них найдут себе работу многие обездоленные земледельцы, помышляющие о дополнительном заработке.
7
В Усть-Куте, бывшем остроге на Лене, сделали дневную остановку в вместительном почтовом доме. Он содержался чисто. В нём можно было отдохнуть после утомительного и длинного перегона от последней стоянки. В Усть-Куте имелся солеваренный завод. Промышленник Ерофей Хабаров открыл эти солеварни более ста лет назад. Сейчас завод принадлежал наследнице иркутского купца Ворошилова. На нём работали каторжане..
Радищев вышел прогуляться и осмотреть Усть-Кутский острог. Некогда здесь размещалась первая крепость на Лене. Сейчас это была небольшая сибирская деревенька с избами, утонувшими в глубоких сугробах, с крестьянскими дворами, обнесёнными высокими и добротными заборами. В Усть-Куте жили ссыльные поселенцы российских губерний, попавшие сюда в разное время и за разные дела. Жители одевались в овчинные шубы, носили на голове меховые шапки, смотрели на проезжих людей недоверчиво, чурались их.
Вечером на дворе собрались все постояльцы почтового дома. Ямщики размещались в людской избе. К ним частенько заглядывали усть-кутские жители, чтобы передать с ними посылки, посумерничать и послушать ямщицкие рассказы.
Радищев тоже зашёл в людскую. В низеньком помещении, слабо освещенном жирником, было чадно и душно. Пахло дёгтем и конским потом от хомутов и сбруи, кислой капустой от онуч и пимов, сушившихся возле печки.
В переднем углу на скамье сидел крепкого телосложения ямщик со стриженой бородой и рассказывал быль-небыль про уральского казака Марушку.
Радищев прислушался.
— Сослали того Марушку в Сибирь, значит, в наши края, за дела мужицкие, — говорил ямщик, — присягнул, значит, Марушка на верность Пугачёву. Разъезжал, значит, с его знаменем по уральской землице и честно служил атаману…
—Пострадал Марушка? — нетерпеливо спросил кто-то из слушателей.
— Знамо, — ответил ямщик и продолжал: — Секли того Марушку, значит, плетями, прогоняли сквозь строй, а казак не раскаивался в своих делах. Был он человеком выносливым душою и телом. И тогда, значит, сослали Марушку на каторгу в Нерчинск. Но и здесь он слыл человеком своей веры и вольной думки, значит, из головы не выбрасывал.
Спрашивали Марушку все: «За какие такие дела, значит, попал ты на каторгу?», и говорил им казак такие слова: «Не пытали мы, значит, кто был Пугачёв, и знать того не хотели. Бунтовали же потому, что хотели победить, а тогда заняли бы место тех, значит, которые нас утесняли. Мы были бы господами, а вера свободной. Проиграли мы: что же делать? Их счастье, наше несчастье. Выиграй мы, произошли бы всякие изменения. Господа, значит, были бы в таком угнетении, в каком нас держали…
Вот он каков собой, значит, казак Марушка! Голову ложи на плаху, а он всё своё говорить будет. Сказывали, недолго прожил на каторге Марушка, сбежал. Ищут его, значит, стражники, а он в тайге хоронится, где-то тут, братцы, подле Усть-Кута, на Лене живёт…
Рассказ ямщика оставил неизгладимый след в душе Радищева. Он не знал, верить ли тому, что рассказал ямщик, принимая его слова за сущую правду, или признать всё услышанное за ловкую выдумку рассказчика. Александр Николаевич посмотрел на ямщика, и казак Марушка представился ему таким же могучим детиной, как этот ямщик-сибиряк. Радищев поверил его словам, ему было приятно узнать о смелом пугачёвце, молва о котором жила и распространялась здесь, в глухой деревеньке на Лене.
Покидая людскую, Александр Николаевич подумал лишь об одном: кому знать, чем наполнились сердца ямщиков и мастеровых, слушавших сказ о смелых делах уральского казака Марушки…
Утром снова тронулись в путь.
До Илимского острога оставалось три перегона. Дорога теперь лежала речкой Куть. Ехали в её верховье, мимо солеваренных промыслов. Завод был окутан чёрным дымом и густым паром. К воротам его гнали ссыльных. Сейчас они спустятся в варницы к печам в глубоких ямах или поднимутся на полати, где сушится соль, и будут её перелопачивать, задыхаясь от удушливого чада и дыма.
Мог ли думать Радищев, что ему придётся жить по соседству с этими, обречёнными на медленную смерть людьми, душе которых был близок Марушка?
В глубине сердца всё росла и усиливалась большая любовь к простому человеку. К Радищеву впервые за последние месяцы дорожной жизни пришло вдохновение.
«Почто, мой друг, почто слеза из глаз катится», — настойчиво повторял он. Монотонно поскрипывал под полозьями саней снег, а Александр Николаевич искал нужные ему, самые сильные слова. Судьба людей, которых только что видел, схожая с его судьбой изгнанника, была ещё страшнее и мучительнее. Нечеловеческие страдания и муки, вечная обречённость и безысходный конец сопутствовали им. Какими словами можно сказать об этом чувстве? «Почто безвременно печально дух крушится, ты бедствен не один», — шептали его губы.
…От зимовья Каймоново дорога свернула в тайгу. Она пролегала теперь то березником, то густым, почти непроходимым ельником, то взбиралась на кручи, то сбегала с них в низины. Над тайгой вздымались высокие горы. Сколько потребуется усилий человека, чтобы превозмочь эту глушь, прорубить просеки, дать взглянуть земле на небеса и солнце?
Глядя на грозную тайгу и величественные горы, Александр Николаевич думал о вечности жизни. Чувство некоторого страха и удивления вселяло ему это зрелище. Оно словно говорило Радищеву, что ему, изгнаннику, предстоит здесь трудная и суровая жизнь.
Мне пользует ли то? Лишён друзей и чад, Скитаться по лесам, в пустынях осуждённый, Претящей властию отвсюду окружённый, На что мне жить, когда мой век стал бесполезен?
Переезжали глубокий распадок, где под снегом, скованная льдом, дремала речушка. Вырванные её полыми водами деревья лежали низвергнутыми. Обнажённые корни их были засыпаны пушистым снегом.
Александр Николаевич думал, что и в природе идёт извечная борьба за жизнь и побеждает самое сильное, выносливое и крепкое. Тот же внутренний голос, что твердил ему: к чему жить в бесполезный век, теперь отступал и слышался уже другой. Трезвый голос поэта-борца пробуждался в нём с новой силой. Этот голос спрашивал:
Среди превратности что ж было в утешенье?
И убеждённо отвечал:
Душа незлобная и сердце непорочно!
И, словно казня минутную слабость, этот голос неотступно твердил поэту:
Скончай же жалобы, подъятыя бессрочно! Или в пороки впал и гнусность возлюбил, Или чувствительность из сердца истребил?
Вдруг Александр Николаевич, давно искавший слов, выражающих его собственное я, которое хотели придушить ссылкой, почувствовал, что нашёл их. Он с радостью, почти громко произнёс:
Достарыңызбен бөлісу: |