Разве это был эксперимент? Я лишь скользил по поверхности явлений. Я видел наивность своих изысканий, но у меня не было возможностей для обстоятельной работы. Да и кто согласится быть материалом для эксперимента – ведь я расплачивался своим будущим. Кто согласится отнимать у себя победы? А ведь имел смысл эксперимент лишь на уровне моей подготовленности.
Сколько чувств аккуратно разводят улицы и выстраивают светофоры! Люди растравляют тревогу. Улавливаю взволнованность каждого. Все краски в этом городе вкрадчиво-приглушенные. Всматриваюсь в небо. Может быть, там звезды. Тогда завтра солнце. Небо тонет в белом сыром сумраке.
Что моего в жизни? Как я мог быть хозяином себе, если успех другого определял мою жизнь в спорте? Навязывал новые тренировки? Даже чужое мнение постепенно стало для меня очень важным, не мое дело, а чужое мнение, предрассудки подобных мнений. Если кто-то посягал на мою силу, я был готов на все… Когда я подменил свою юношескую страсть к спорту на страсть к успеху, голому успеху?..
Аптека – одна, другая… Но рекорд? Рекорд?! Через день я должен быть в форме, должен управлять собой без ошибок и с наивысшей точностью и скоростью. Сила не выносит подлогов. К черту лекарства!
Люди под зонтами множат тоску. Фары автомобилей похожи на фасеточные глаза насекомых. Они гипнотизируют – эти тусклые глаза-фары. В них всегда одно и то же выражение. Иду размашисто, почти бегу…
Хотел быть пророком в спорте… Ложь! Любое пророчество противно.
Кровь разносит отраву слов. Она в моих мышцах, сердце, дыхании. Испытываю мучительное желание вскрыть свой череп и выжечь яд. Я чувствую – это яд. Да, выжечь – и сразу станет легко.
Грохот автомобилей нестерпим. Шарю по карманам. Там должны быть ватки. В самолете я затыкал уши.
Затыкаю уши ватой – беззвучно шевелятся губы прохожих, беззвучно ступают сотни ног, проносятся автомобили.
Неприкаянность вынужденного одиночества. Теряю себя. Забываю себя. Выброшен из жизни.
Где запахи весны? Запахи и краски надежд, восторга и нежности. Кто отравил меня? Кажется, весь вспухаю болями и горечью.
Я затравлен причудами экстремальной усталости. Отвратителен сам себе, но ничего не могу поделать. Мозг подсовывает новые и новые доказательства неизбежности моего падения. Нет предела его изощренности…
Фонарь едва освещает дождевую мглу. Отрешен от мира этот городской тупичок. Жадно вдыхаю холодный сырой воздух. Окна отбрасывают на тротуар едва заметный свет…
В лучах света легко и обильно летят дождевые капли. Этот дождь как снег. Снег в мае…
Неужели сам назначил себе жестокость? Я расчертил жизнь на клетки и все долженствующие проявляться в том или ином случае чувства расписал по клеткам. Когда же потерял себя? Когда совершился этот подлог жизни? Где я? Куда я? Какой я теперь и что со мной? Разве только усталость предала меня? Разве это возможно?..
Даже в непорочности и чистоте идеи эксперимента ложь. Я был заворожен своей мощью. Предвкушал безграничность этой мощи. Отгородился от людей яркими выдумками безразличия. Я был на торге фальшивых чувств. Долженствующих чувств. Назначенных чувств.
Искать победы и доверяться инстинктам? Из инстинктов складывать свои чувства?
Маска притворства срослась с моей плотью. Как же я согласился на эту маску уродца? У меня кровь лжеца. Все мои чувства кем-то умыты, причесаны и подкрашены. И это мой нынешний лик, настоящий лик!..
Что такое рекорды? Я выступал, когда был силен, когда не сомневался в своем превосходстве. Я никогда ничем не рисковал.
И жить я привык: не жил, а привык к жизни. И теперь не могу загородиться дежурными чувствами. Я потерял все вызубренные слова. Не могу вспомнить. Забыл искусство притворства. И мне не по себе.
А я часть этого мира, часть одной большой жизни всех. Я неотделим от всех.
Видеть все зори и все солнца. Встать под все будущие ливни и за все расплачиваться полновесным серебром чувств.
Я подтвержу эксперимент рекордами. Других средств бороться за себя нет. Что даст более точные ответы на все вопросы?
Я придирчиво вымериваю слова. Нельзя оставлять те, которые калечат.
Я высок и могуч. Уверенность до лоска натерла улицы. Наслаждаюсь шагами. Как много силы в нужных словах!
Я опираюсь на свои мускулы. Они несут меня легко и непринужденно. Как совершенны и спокойны мгновения без сомнений!
Опозорь сомнения! Может быть, в этом и высшее мужество – не сворачивать с назначенного пути! Беда поражает тех, кто слишком часто оглядывается…
Пытаюсь в словах поймать жизнь. Словами подменяю жизнь. В словах ищу правду. Заметаю правду. Мусор слов.
«Друг мой, да ты не веришь мне, – вспоминаю я слова Лу Синя. – Что ж, ведь ты человек».
Память подсовывает и другие забытые слова: «…на грани громких песен и буйного жара – холодно; в небе – бездонная пропасть; в глазах – пустота…» Отчего память щедра на такие слова? Отчего двоедушничает?..
Истины эксперимента. Чаще всего они оказывались удивительно примитивными. Как только раньше не приходили в голову! Простые до наивности выводы.
Тренируясь, я все время успокаивал себя: время смоет усталость. Время – единственное лечение прошлых и будущих перегрузок. Так было всегда. Других средств не существовало.
В слепом неведении я загонял свой организм за пределы допустимого. Я навязывал ему существование за чертой возможного. Я заставлял его приспосабливаться там, где приспособление исключено, где приспособление есть приспособление к самоуничтожению.
Мозг по-своему противился моим командам. Что такое болезни желудка, печени, почек, бессонница? Мозг болезнями пытался остановить меня. Но я упорствовал. Я насиловал организм. Я пренебрегал болезнями. Мозг предупреждал меня, а я гнал организм на все более опасные испытания.
Я был враждебен жизни. Я подлежал уничтожению, как главная угроза существованию организма. У мозга было в запасе последнее средство покончить с моим своеволием: лишить меня воли. Он рассчитывал спасти жизнь организму, отняв у меня волю.
Конечно, все было иначе. Я просто загнал себя. Но за все эти месяцы усталость экстремальных тренировок стала в моем воображении самостоятельным живым существом.
– …Спорт – благодарная возможность увидеть мир, – говорит президент объединенных спортивных клубов, – возможность познать славу и выразить себя с наибольшей полнотой…
У господина президента смуглое обветренное лицо яхтсмена, узкие бакенбарды и голубовато-серые глаза юноши. Он наливает в бокал вермут.
Цорн подытоживает тост короткой фразой: «Господин Яурило предлагает выпить за твои успехи!»
Я встаю, поднимаю стакан и смотрю в глаза господину президенту. Он соболезнующе качает головой. В моем стакане фруктовый сок.
– За рекорд! – подхватывает бывший чемпион-борец. Без перевода узнаю это краткое интернациональное словечко. Рядом с борцом бывший рекордсмен по легкой атлетике – застенчивый щуплый старичок. Он прилежно слушает, отвечает с виноватой поспешностью.
– Все ждут рекорд, – переводит Цорн, – все желают удачи.
– Спасибо, господа. – Я пью тепловатый апельсиновый сок.
Борца зовут Иоахим. Он работал в полутяжелом весе. До войны был чемпионом Европы. У него манеры салонного завсегдатая. Он красив, но красота, будто траченная молью.
Старик легкоатлет отставляет бокал. Показывает на бок: печень. Он старательно расправляет на скатерти складки. У него совершенно лысая голова, бесцветные губы и морщинистая шея.
«…Где любовь, как пепел в урнах, спит», – вдруг вполголоса читает Цорн. Исподлобья смотрит на меня.
В ресторане рыжеватый полумрак. Посетителей мало. Наш банкетный стол у стены вплотную к эстрадке. Я между тренером и Цорном. Иоахим и бывший легкоатлет сидят напротив по левую руку от господина Яурило. Певица на эстрадке всего в нескольких шагах. Вижу накрашенный рот, подведенные глаза и тщательно уложенные локоны. Цорн уже узнал: она датчанка и здесь на весь летний сезон.
С другой стороны от господина Яурило тренер финской сборной Альберт Толь и братья Эвген и Ян Халонены. У Яна сейчас мировой рекорд в рывке для атлетов средней весовой категории. У него покатые плечи. От этого шея кажется очень длинной.
Цорн кивает на Поречьева. Мой тренер не сводит глаз с певицы. Ее живот плотно схвачен блестящей парчой. Он чувственно широк под тканью. Каждое движение очерчивает крутые линии бедер.
– Сергей Владимирович! – зовет Цорн и говорит: – Мое воображение занято нижней частью Ниночки Булгаковой. И в самом деле: что за бедра, талия! Не так ли, Сергей Владимирович?
Поречьев краснеет:
– Что за ересь!
– Ересь?! – Цорн смеется. – А слова-то сии из письмеца Александра Сергеевича Пушкина. Нравится фрейлейн?
– Рыжая, – говорит Поречьев.
Толь вежливо улыбается мне. Он веснушчат, худ и не похож на атлета, хотя лет шесть работал в полутяжелом весе.
– Святая девственница! – Цорн молитвенно складывает руки.
– Кто? – спрашивает Поречьев. Цорн пожимает плечами:
– Заступница простаков. – Он усмехается. – Или вы полагаете, что заступница простаков не может быть девственницей?
Цорн в костюме от хорошего портного – в этом не ошибешься. Белая рубашка туго накрахмалена. Узел галстука завязан щегольски. На безымянном пальце перстень с чернеными латинскими буквами. Я выгляжу старомодно в своем черном вечернем костюме.
– А репортеров нет, – говорит мне Поречьев.
– Я битая карта. Зачем им здесь?
Цорн переводит рассказ маленького прилизанного господина: «…На Олимпийских играх в Токио нас пригласил в «Черный лебедь» Синити Огато. Зал вроде небольшой гостиной задрапирован черным шелком, в центре – подиум, в общем, весьма интимная обстановка…»
Господин Яурило выразительно играет породистыми бровями. Иоахим, усмехаясь, разглядывает на свет коньяк в рюмке.
С Огато я выступал на двух чемпионатах мира. Японец работал против Алексея Зуева. Этот Огато отчаянный турнирный рубака.
«Через восемь недель чемпионат страны и через четырнадцать – чемпионат Европы, – раздумываю я. – Ладно, от чемпионата страны откажусь. Но кто из наших сможет конкуривовать с Ложье? Значит, ни одной тренировки не пропускать. Вернусь – и на другой день в зал. Опять все, кроме отдыха!..»
– Толь похож на одного нашего деревенского, – говорит Поречьев. – Такой же рыжий и конопатый. Мы его звали Цыпочка…
– Нам необходим рекорд, – шепотом обращается Поречьев к Цорну. – Неудачи сказываются на уверенности.
Я вижу отражения огней в глазах певицы. Она растягивает слова блюза. Кто-то оправил свою печаль в музыку блюза. Табачный дым забавляется язычками свечей. Певица расхаживает с микрофоном. Ударник жонглирует палочками. В пестроте огней за окнами проносятся автомобили.
Я ошибся с тренировками, но неужели я обязан так жестоко расплачиваться?
Чувства мои – стая остервенелых псов. Злые чувства. Оборотни-чувства – я должен держать их на расстоянии. Подбираю и выставляю на защиту новые доводы…
Бывший легкоатлет объясняет, что ему пора домой. Я пожимаю руку старику. Седые подусники совсем незаметны на его желтоватом гладко выбритом лице. Певица почти обнажена в своей короткой юбке и прозрачной кофте. Она как резная фигура на носу древнего галеона. Ловлю себя на том, что любуюсь ею.
– Дожили. Поют в пляжных костюмах, – ворчит Поречьев.
– Ты хорошо спишь? – спрашиваю я Цорна.
– Больше четырех часов не выходит.
Певица спускается к нашему столу, в упор разглядывает меня.
– Приглянулся ей, – говорит Цорн.
– Эта пожилая девушка в твоем вкусе? – спрашиваю я.
Цорн усмехается.
– Браво! – вежливо аплодирует господин Яурило. Певица выставляет ноги. Они такие длинные и такие белые, будто из снега. Она прищелкивает пальцами и под ритм румбы перебирает ногами. В зале аплодируют. Ян Халонен целует ей руку. Она жеманно поводит плечами и возвращается на эстраду.
Ударник – рослый негр – вскакивает и что-то гортанно выкрикивает, отбивая ладонями ритм. Парни из джаза подхватывают вопль. Негр прыгает на площадку и заходится в неистовой чечетке. У него худые и невероятно подвижные ноги. Вихрем развеваются фалды белого пиджака.
– Да ему цены нет! – кричит Иоахим.
Парни спускаются в зал и, обнявшись за плечи, танцуют. На эстрадке один контрабасист. Он вместо ударника отбивает ритм.
Ритм нарастает. Ударник протягивает руки и поет. Певица отбивает ритм на крышке рояля. Все эти парни из оркестра позабыли о публике и колдуют для себя. Они раскаляют публику откровенностью желаний.
Иоахим вскакивает и, смеясь, встает в круг. Ударник прыгает на сцену и рычит в микрофон. На его лице капли пота. Зал отбивает ритм. Поречьев неуверенно улыбается и что-то знаками объясняет Цорну.
Через пять минут оркестр чинно восседает на эстрадке. Белые куртки официантов мелькают в зале. Вспыхивают огоньки сигарет.
– За месяц это у нас в третий раз, – объясняет метрдотель. – Найдет на Луиса. Луис – это наш ударник. Никогда не знаешь, когда это случится, но он никого не оставит спокойным.
– Ему цены нет, – Иоахим прерывисто дышит, машет ударнику.
«Итак, первая стадия эксперимента фактически завершена, – думаю я. – В итоге я вне игры. Чтобы воспользоваться выводами, нужна новая жизнь. Я не способен на новые усилия. У меня теперь одна роль – зрителя. Что проку в расчетах?»
Поречьев приспускает узел галстука. Для него галстук – «овечья привязь».
– Опять рекорд! – Цорн барабанил пальцами по столу. – Только рекорд! Как же, разочаруете поклонников.
– Лопаюсь от счастья, – говорю я Цорну.
– И давно? – он откидывается к спинке стула. Господин Яурило подмигивает мне и кивает на эстрадку. Я улыбаюсь.
– А вот с той минуты, когда увидел эту женщину, – говорю я.
Незаметно ощупываю свое лицо. Мне кажется, судорога перекашивает его. Сцепляю под столом руки. Душно! Невыносимо душно.
– Любите, когда вас обожают? – говорит Цорн тренеру.
Разве они не видят во мне боль? Разве у них нет глаз? Я озираюсь. Я отрешен от смысла чужих слов. Сколько вокруг безмятежных слов, а я глух!
Поречьев заказывает бифштекс. Он подвержен приступам болезненного аппетита – следствие голода военных лет. Он скрывает это, но не может преодолеть жадности. У меня же эта гора закусок, мясных и рыбных блюд вызывает отвращение. Всю жизнь я обязан держать свой вес.
Метрдотель ведет за собой группу пожилых мужчин. У них одинаковые галстуки.
– Тайная вечеря, – говорит Цорн.
«Усталость, – повторяю я про себя. -Та новая усталость. Не слушай ее – лжет! Ты же знаешь – все усталости лгут! Очнись! Не уходи в себя! Говори, смейся, пойми людей, постарайся понять…»
Кельнер просит автограф. Я расписываюсь.
– …что вы, Макс Вольдемарович! – говорит Поречьев. – Она и кажется странной. Вы понимаете, что я подразумеваю?
– Рита редко трезва, – перебивает Поречьева Цорн.
– Рита? – спрашиваю я.
Цорн выкладывает табакерку, трубку: «Сколько знаю ее, столько она и пьет. А вот напиваться стала недавно. Я познакомился с ней в магазине грампластинок Пихлаямяки. Она тогда служила у этого сноба…»
– Очень красивая женщина, – говорю я.
– Уже тогда она была неизлечимо больна. Врачи настаивали, чтобы она не смела идти работать, когда кончила гимназию. Но она бедна, и у нее никого. – Цорн уминает табак в трубке. Прикуривает от свечи. Потом счищает ножом воск со скатерти. – Вот и все странности, Сергей Владимирович…
Бреннер перебивает Цорна. Норвежец Уго Бреннер – судья высшей международной квалификации. Колесит со мной по Финляндии. Для регистрации рекорда нужна тройка судей международной категории.
– Уго помнит, как ты в последнем подходе достал Роджерса, – переводит Цорн. – Ты заправил штангу, как бог. – И спрашивает:- Когда это было, Сергей?
– Девять лет назад, – говорю я. – На чемпионате в Гаване. Все решала последняя попытка.
– И выкрутился?
– Не нам проигрывать, – говорит Поречьев.
– Вы сильный, – переводит за Бреннером Цорн. – У вас такой потенциал! Но у вас закачены руки, поэтому здесь не фиксируете вес. Если бы вы…
– Знаем, – перебивает его Поречьев. – Скажи ему. Любой атлет, если загружен, работает в темповых упражнениях на грубую силу. Что объяснять? Мы решили не терять время на отдых и не прерывать тренировочный цикл.
– Послезавтра он добьется своего, – говорит Бреннер.
– Верно, – говорю я, – мне всегда везет. Переведи ему это, Максим.
Бреннер разгорячен выпивкой, говорит сбивчиво. Цорн вынужден переспрашивать. Бреннер лет тридцать судит на чемпионатах. Он очень корректно судит. Ему плевать на спортивные титулы и настроение публики.
– Пресс Бежар никс гут! – запальчиво выкрикивает Бреннер. Глаза у него в красных прожилках. На старческих щеках малиновый румянец. – Никс гут! – Бреннер стучит кулаком.
Клод Бежар – чемпион в полусреднем весе. В жиме поддает грудью и коленями. За счет этого фукса прибавляет к сумме килограммов пятнадцать. Если и Бреннер так считает, французу крышка. Судьи прихватят на первых подходах. И мне не жаль. Именно этими воровскими килограммами Клод «съел» Семена Карева в Чикаго. С Семеном мы тренировались пять лет. Теперь я даже не знаю, где он. Два раза ответил на мои письма – и замолк. А он четырнадцать лет таскал «железо», чтобы войти в сборную. Четыре раза был чемпионом мира. Первым сделал «серебряным» самого Мунтерса.
Чокаюсь с Бреннером.
– Тебя не прихватят, – замечает Поречьев. – Прешь в жиме одними лапами.
– К черту Бежара! – говорю я. – Не переводи, Максим. Пусть этот Бежар провалится!
Бреннер подсаживается к братьям Халоненам. Эвген наливает ему коньяк. Толь потирает подбородок и щурится. Певица недовольно притоптывает ногой. У нее длинные с изломом брови.
Я тыкаю вилкой в тарелку, пью молоко и заставляю себя жевать отбивную.
– А Пирсон что, лучше Бежара? – говорит Поречьев. – Еще как фуксует!
– Бреннер прав, – говорю я Цорну. – Я буду хорош. Я действительно устал. Результаты, рассчитанные на десять лет работы, я подготовил за полтора года. Ошалел от усталости.
– И Харкинс фуксовал, – говорит Поречьев. – И Кирк. Вот Торнтон работал, это да!
Цорн рассеянно слушает. Он коротко и часто затягивается. За дымом изменяются черты его лица.
– Философы считают мир стройным порядком вещей, Максим. Значит, зло тоже стройно и необходимо?
– Варварская терминология немецких философов отбила у меня охоту к философии, – отзывается Цорн. – Предпочитаю идти от практики: нет необходимости гадать, чего стоят слова…
Меня раздражает эта ресторанная волокита. Разве так надо вести себя накануне рекорда?
– Не даешь скучать своим мышцам! – запальчиво говорит Иоахим. – Рекорд за глотку! – Он обращается ко мне по-французски. С трудом понимаю. Он очень плохо говорит.
– Бреннера хватит кондрашка от такой выпивки, – говорит Поречьев. – Везде поддает.
– Ночью прилетает Бэкстон. – Цорн смотрит на меня. – Я правильно запомнил фамилию?
– Бэкстон?! – Поречьев качает головой. – Ничего лучше не придумали. А зачем?
– Толь настоял, – говорит Цорн. – Были другие кандидатуры.
Господин Яурило стучит ножом по тарелке. Аальтонен поднимает рюмку: «За русских гостей!» У него сочный баритон. Он наклоняется и чокается с братьями Халоненами.
Эркки Аальтонен владелец сети радиомагазинов. В рекламных целях финансирует финскую часть нашего турне. Все молча поднимаются и пьют. Цорн не шевелится. Не знаю, мешает ли ему протез, но он сосет свою трубку и поглядывает на нас снизу.
– Яурило оказал тебе честь, – говорит Цорн. – Он на сутки отложил выезд на охоту. Надо ценить, милый чемпион.
– Везет – продолжайте! – энергично говорит Аальтонен мне. – Не везет – все равно продолжайте! – Рубиновая заколка на его галстуке наливается густым темным соком. Цорн не заставляет ждать с переводом.
Сколько я помню Бэкстона, он всегда мошенничает за судейским пультом. Ему все равно, как я поднимаю «железо». В любом спорном случае врубает красный свет. Харкинс однажды вылил ему за галстук бутылку пива. Тогда Бэкстон не засчитал мне попытку в рывке. Я сработал чисто, а Бэкстон, как всегда, придрался. Харкинс прижал Бэкстона на банкете. От Харкинса и не то сносили…
Я пью свой апельсиновый напиток. Это снова развлекает моих хозяев. Особенно много смеется господин Яурило. Кельнер меняет свечи. Оркестр наигрывает танго. Пары на площадке почти не шевелятся. Певица, закрыв глаза, нашептывает в микрофон. Гаснет свет. Вспоминаю Париж, Лион, Тампере, гостиницы, рестораны, речи и вид новенькой штанги на помосте, потом – Генри Ростоу, Кейта Роджерса, Поля Сазо… Их я тоже поочередно выставил из спорта. Пожалуй, один Бен Харкинс пытался постоять за себя. Пришлось повозиться на трех чемпионатах…
Поль Сазо имел шансы на мировой рекорд в толчковом упражнении. Сазо старше меня лет на восемь. На чемпионате в Москве Сазо попросил не трогать рекорд, подождать. Он остановил меня в коридоре, когда я шел на помост. Я всегда удивлялся, как он поднимает «железо». Настоящих мышц у него не было. Но я знал, что он очень много тренируется и в последние месяцы у него были почечные колики. Я обещал подождать полгода, а через полчаса перекрыл рекорд на семь с половиной килограммов. В азарте я не помнил себя.
После я столкнулся с Сазо в коридоре гостиницы «Метрополь». Мы с Сашкой Каменевым и массажистом отпраздновали победу. Сашка тоже тогда установил рекорд. Он познакомил меня с Ольгой. Я рассказывал Ольге о Париже, пересыпал свою речь французскими словечками, читал стихи. Сазо замер, когда увидел меня. Несколько мгновений он не знал, как поступить. В его глазах не было ненависти, но лучше бы не видеть их. Ведь я обещал не трогать рекорд. И ничего не было бы, если бы я подождал. Зато у Сазо могла иначе сложиться жизнь. Для рекордсмена мира, да еще в самой тяжелой весовой категории, всегда есть надежда лучше устроиться. Больше я не видел Сазо…
Альберт Толь через Цорна расспрашивает Поречьева о моих тренировках и Пирсоне.
«Пирсон, Ложье, молодой Густав Зоммер и этот толстяк Альварадо – все сыты моей силой, – раздумываю я. – Ребята что надо! Упрямые ребята».
Поречьев рассказывает о моих тягах. Зря! Такие тяги доконают кого угодно. Они же ничего не знают о последствиях экстремальных тренировок. Сначала надо все это понять…
Певица расхаживает с микрофоном. Локоны прикрывают белые плечи. Странно: белая ночь, белые плечи, белые фраки джазистов – все белое, белое…
Цорн теребит меня за руку:
– Да послушай же! – И переводит: – Эвген послезавтра тоже работает. Он и Ян прикроют тебя. Ребята желают удачи.
Эвген поднимает бокал. Там тоже апельсиновый сок…
Значит, я смогу толком размяться? Отлично! Между подходами приведу себя в порядок, отдышусь. Смогу отдыхать больше трех контрольных минут. Когда дело идет о рекорде, это не мелочь.
– Спасибо! – говорю я. – Спасибо, ребята!
Эвген обычно работает молча и спокойно. Ян согласен на любой вес, если вдруг появляется надежда. Гибкость возмещает ему недостаток силы. Я сам видел, как в «низком седе» он задевал ягодицами помост! Он постоянно рискует коленными суставами. Но может быть, они у него так устроены и с ними никогда ничего не случится? Выступает же он до сих пор.
Эвген показывает ладони. Там короста из мозолей. Он не хвастает. Это вроде пароля. Я киваю и показываю свои.
Ян смеется. Он, кажется, обманул брата и хлебнул виски. У него иной взгляд на спорт и жизнь.
Я кладу руку на плечо Поречьеву:
– Это точно – раньше, чем через двенадцать дней, «пик» недопустимо повторять. В серии этих «пиков» не должно быть больше пяти. Уже шесть недопустимы. Цикл восстановления между «пиками» следует выдерживать предельно строго. Лучше не доработать. Мы проверили себя на срывах. Хватит!
Поречьев ухмыляется:
– Жокей начинает прилично ездить, когда ему пора на покой. Мы достаточно знаем. Я вообще против экспериментов! Святым тебя за твой труд не сделают. Давай беречь, а не разбазаривать силу.
– Кажется, этот банкет последний, – говорю я. – Обалдел от такой светской жизни.
– Билеты на самолет у меня. Переночуем после соревнований и домой.
– Будешь переводить Мальцана? – спрашиваю я Цорна.
Он пожимает плечами:
– Без переводов не проживу.
Кельнер подает карточку вин и рисунок коровьей туши. Я должен указать кусок по вкусу.
– Банкет сызнова? – спрашиваю я.
– Аальтонен жаждет угостить. – Цорн пожимает плечами. – Он сказал, что ты недостаточно закусил.
Передаю рисунок туши Поречьеву. Он уверенно называет номера. Цорн заказывает вино. Ян Халонен отплясывает твист. Господин Яурило подсаживается к Аальтонену. Ян что-то шепчет своей партнерше. Она кладет руки ему на плечи. Он украдкой целует их.
– У тебя все наоборот, – говорит Поречьев. – Люди работают, чтобы жить. А ты?..
– С каких это пор вы стали так рассуждать?
– Как тебе последний сборник Гвидо Виллари? – спрашивает меня Цорн.
– Не слышал о нем, Максим. Цорн прихлебывает вино:
– Верно подмечено: у каждого могучего человека есть последователи, но его биографию всегда пишет Иуда…
Мозг навязчиво подсовывает стих, прочитанный вчера Цорном в самолете: «Побежденный, но ставший сильнее, чем был…» Разве я побежден? С чего я взял? Послезавтра у меня двенадцать попыток!..
Аальтонену приносят сигары. Он угощает гостей. Сигары «Дипломат» – каждая в металлической упаковке. Весело рокочет баритон Аальтонена. Он ест мало, но поддерживает все тосты.
– Слушай, Максим, – говорю я и ловлю себя на том, что говорю громко, возбужденно, – бытие математично, а значит, математичны и бесконечные частности бытия. Только в области чувств математика нечто гораздо более сложное, но это все равно закономерности, строгая обусловленность…
Цорн ставит бокал и удивленно смотрит на меня.
– …Вся красота мира из стройных формул. Весь мировой процесс математичен. Он лишь дробится на бесконечности частного. Однако все частное тоже строго математично. Ты знаешь, мозг без власти доводов, без логики мышления – уже больной. Такой мозг уже ненадежен. Случай может опрокинуть его. Большой и злой случай может сделать мозг дьяволом или предателем… Разве математика не стремление выразить прекрасное в его наиболее чистом и освобожденном виде? Если разуметь под математичностью кратчайшие и самые точные решения, то искусство исходит из тех же принципов. Жизнь развивается из тех же принципов. И сама гармония возникает из противоречий, из непримиримости этих противоречий. Гармонию созидают противоположности. Так зачем же бежим от боли? Зло не самодовлеюще. Мы в себе вынашиваем новые миры. Огромные миры нового…
Цорн больше не переводит, слушает только меня.
Возможно, боль понуждает меня к преувеличениям.
Прошлое вдруг приходит в этот зал. Мое прошлое – тренировки и поединки. Четыре года назад в Москве я едва не проиграл болгарину Ивану Добреву. О турнире меня предупредили месяца за три. Мы с Поречьевым решили не изменять тренировки: через пять месяцев на чемпионате мира меня ждали молодой Бэллард и Харкинс. Упрямый до безрассудства Харкинс! Я так и прозвал его – Бешеный. Наибольшая сила нужна была для схватки с ним. Тогда я еще не успел накормить молодого Бэлларда своими победами и рекордами, и он лез за мной на любые веса.
До какой степени я был заезжен, почувствовал лишь на разминке за кулисами, когда уже ничего нельзя было изменить. Тренировки отняли силу. Вернуть ее в тот момент я не мог.
Я выдавливал штангу ватными руками. И опоры не было – спина юлила.
Я понял, что очень плох, а в рывке и толчковом упражнении мне будет еще хуже: усталость на темповых упражнениях сказывается в гораздо большей степени. Я думал об этом, когда шел с помоста после первой попытки в жиме. Выход был. Сомнительный, но все же выход, если, конечно, повезет. Я должен в жиме набрать такой запас, который при неудаче в рывке и толчке все же обеспечит преимущество. Жим меньше страдает от тренировочных перегрузок. И я поставил на него.
Я прибавил к весу двадцать пять килограммов. У Поречьева отвисла челюсть, когда я заявил об этом судье при участниках. Этот вес превращал всех в зрителей, кроме меня. Меньший вес я заказать не мог, сохранялся риск проигрыша по сумме троеборья. Теперь, когда штанга была на двадцать пять килограммов тяжелее, важно было повыше зацепить ее на грудь. Тогда легче встать из «седа» и принять выгодный старт.
Я почувствовал, как в подрыве не доработала спина. Мышцы натянулись – в одно мгновение я услышал все мышцы. Движение затухало. Вес не выходил в точку траектории, где обеспечивался уход. Ничего не оставалось, как нырнуть под гриф. Вес завис впереди на кистях. Я дышал хрипло, на крик. Я заставлял себя тащить штангу вверх. Нельзя было терять ни секунды. Я слабел.
Я распрямился, но преодолеть жгучесть натяжения от паха до груди не смог. Во мне будто застряла громадная пружина: очень твердая, жгучая. Я почувствовал, вот-вот клюну корпусом и сломаюсь.
И я выронил штангу. Пол, вздрогнув, поднял меня. Я стал очень легким. Я будто полетел вверх. Я с трудом удержался на ногах.
Усталость тренировок ржавчиной засорила мышцы. Беззаботно улыбаясь, я вернулся с помоста. Я смеялся и что-то болтал. Я должен был играть. Сонливая тяжесть давила на меня.
Я болтал с друзьями, Поречьевым, а сам искал правильное решение. В чем оно, я сообразил скоро. Точностью движений уменьшить напряжение. Да, только так! И не слушать тяжесть – выполнять упражнение, как на уроке.
Все полагали, будто я в отличной форме, если позволяю себе скачки по двадцать пять килограммов, – прием очень редкий в тяжелой атлетике – и, скорее всего, стану пробовать рекорды. Я делал вид, что именно так и будет.
Предельные тяжести нарушают привычную схему. Дополнительные рычаги из-за искажения траектории увеличивают тяжесть. Всего этого следовало избежать. Отрешиться от всех чувств, не верить тяжести, превратиться в ритм, ритмично сыграть на вынужденно пониженных скоростях, чтобы одна группа мышц ритмично передавала усилие другой, и все вместе наращивали усилие! Когда штанга начнет тяжелеть, не слушать ее и по-прежнему не отпускать от себя, обтекая гриф корпусом! Чем ближе к грифу, тем меньше опасные рычаги!
В последней попытке я не соразмерил усилие. Гриф завалился на шею и перекрыл вены. Я балансировал ногами, чтобы удержать пол. В этих кровавых сумерках важно было не потерять баланс. Штанга лишила возможности дышать. Любая задержка в таком положении увеличивает риск потери сознания.
Ноги глубже и глубже увязали в досках помоста. Я не видел судей, зала и ламп. Я ловил ногами равновесие и старательно продвигал вес…
В общем-то, я был приучен к такой работе. Обычный режим работы на закрытом дыхании. Знал его до мельчайших подробностей. Все ощущения были знакомы, даже шоковые. Тренировки с предельными весами просветили на этот счет. Главное – уложиться в считанные мгновения до того, как наступит шок.
Я всматривался в этот мир вспышек, треска сухожилий, гудения мускулов и крови, фиксируя степени напряжения, переключения напряжения, исправляя все неточности тысячами других малых напряжений. Я ложился в мир напряжения, где все было известно, во всяком случае, не ново. И я гнал по нему вес.
В жгучих сумерках я уже видел ту точку! Я должен был преодолеть участок, где мышцы передают усилие другим мышцам. Но эта другая группа мышц в данном положении не может развить предельную силу. Наивыгоднейшее положение для нее еще впереди. И если скорость недостаточна, вес застрянет.
Я видел ту точку, узнавал эти напряжения. Я узнавал цвет, жар, стон. Я разворачивал мышцы, подкладывал мышцы и продвигал вес, продвигал…
Стремительно изменялось давление на руки. Проскочить! Уйти спиной и отыграть несколько сантиметров! Но главное руки, руки!..
Я был оглушен мышцами. Они выкатывали вес в реве и натяжениях. Штанга ползла где-то на уровне моего лба.
Я слабел, теряя сознание, но все в моей машине было добротно налажено. Все подчинялось моим командам. Я проваливался в забытье, а мышцы продолжали гнать вес. Теперь все зависело от того, что случится раньше: потеряю сознание, или штанга пробьется вверх и судья даст команду: «Опустить!» Эту блаженную команду победы!..
Миг, когда замкнулись лопатки на моей спине, означал только одно: я опередил шок! Как поступать дальше, я тоже знал. Я умел ориентироваться в этой мгле. Команду судьи я не рассчитывал услышать. Я про себя вымерил секунды фиксации и бросил штангу.
Но как уйти, не упав?! Я ослеп, я отчаянно удерживал равновесие. Я не видел судейских ламп, хотя они вспыхнули буквально под носом.
Я стопами слушал доски помоста. Я дышал жадно и часто. Эти секунды свободы должны были вернуть сознание. Я был неподвижен. Я знал, что будет и как вести себя. Я твердил: «Стоять! Стоять!..» Улыбка стыла на губах.
А потом ноги начали оживать. И я вернулся в мир тяжестью своего тела. Я почувствовал себя всего. И сразу увидел все: цвет, вспышки, зал, людей. И на меня обрушился рев.
Я разжал зубы и засмеялся: победа! Сердце колотилось часто и громко. Громче всего был исступленный ритм сердца.
Я еще ловил ногами равновесие, но с помоста уходил ровно и с нарочитой небрежностью…
Я реализовал свой шанс.
Через двадцать минут Поречьев поднял меня на разминку к рывку. И я убедился, как я плох.
Какой характер примет турнирная борьба, я уже знал. На разминке я старался всеми доступными средствами вызвать нервное возбуждение.
Я буквально подкараулил последний подход Добрева. Я прибавил к штанге всего два с половиной килограмма. Этот рывок был много ниже моих возможностей, но тогда это было все, на что я способен. Я вложился в усилие. Изящный и стремительный рывок! Штанга выкатила на прямые руки.
Зал обожал меня. Зал восхищался. И только я знал, что уже следующий вес собьет меня с ног.
Я демонстративно отказался от других попыток: скучно, разве это борьба? Я играл свою роль мастерски – никто не усомнился в искренности…
Конечно, можно было и уступить болгарину, не изнурять себя, но чемпионат мира, Харкинс?! Поражениями соперников всегда крепнут мышцы. Я не смел давать подобное преимущество Харкинсу. Зачем? Неудача открыла бы, в каких измерениях моя сила. Кроме того, я получал шанс провести конкурентов. Здесь с Добревым я темнил, прятал силу, а я силен, очень силен – я внушал это всем…
В толчковом упражнении я лишь повторил последний подход Добрева. Я вышел к штанге, поигрывая мускулами. Я выдохся. Я был совсем плох. Я уже ни на что не годился. Мое счастье, что Добрев не Бешеный Харкинс, который всегда мог из себя выдавить новую силу и заставить соперника крупно платить за любой успех. Добрев клюнул на мое притворство и не стал соревноваться…
Но счет за эту победу был не столь уж малый. Много месяцев мне пришлось вышибать из себя страх перед заурядными весами. Штанга внезапно прибавила в весе. Двести килограммов весили как двести десять. Множеством повторений я восстанавливал координацию. Сомнения въелись в каждый элемент…
Смотрю на часы. До утра еще очень далеко. Целая жизнь. Жизнь прошлая и будущая…
Аальтонен произносит прощальную речь. Цорн гасит свечу. На стол передо мной ложатся гвоздики.
Поречьев с Аальтоненом и Яурило уехал в гостиницу. Мы с Цорном решили вернуться пешком. Линии фонарей обозначают площади, улицы, скверы. Окна черны. В неровностях стекольных наплывов рваные отражения огней.
– …Для меня спорт интимен, – объясняю я. – Это мое, это сокровенное. И конечно, ты прав! Когда в интимное суют нос болельщики, знатоки, газетчики или просто сплетники, это оскорбляет. Но спорт для публики. Мы своего рода всеобщая собственность. Ты верно сказал о турне. Много срывов? А как быть? Я должен привыкнуть к рекордному весу.
– Весна больная, – бормочет Цорн.
– Рекорд выгребает все, но это лишь часть цены, которую мы платим на тренировках. На соревновании легче. К ним ты отдохнул, тебя электризует публика, а там год за годом один на один…
Вокруг фонарей радужные шары света. Шуршит дождик. Город смиряют отсветы реклам, плеск воды и душноватые испарения. Город проваливается в свои сны.
– Рите нельзя помочь, Максим? Неужели обречена?
– «Почему ты меня оставил?» – так сказал Христос. Нет, я ее не оставил. Теперь любые деньги бессильны. Поздно, – говорит Цорн. – Ты ошибаешься, если думаешь, что я способен бросить женщину из-за того, что она больна. Я ее не бросал.
Я вдруг замечаю нарочитую стройность его осанки, сейчас он горбится и приволакивает ногу.
– Как прижимистый буржуа, я откладывал серебряные и медные деньги. Я рассчитывал написать исследование о поэзии нашего времени, это пять-шесть лет независимой жизни. Жизни для книги. Совмещать этот труд с какой-либо другой работой я не могу. Теперь от сбережений ни гроша. Даже гонорары за переводы съели врачи, лекарства, санатории. Ателье заложено. А каково название – ателье! Почти салон!.. – И внезапно резко, зло говорит:- Но ей ничто не может помочь.
Лужи под жирной огненной пленкой отражений.
Улицы вымерли. Наши голоса звучат одиноко и громко.
– А как с переводами Виллари? – спрашиваю я.
– Издатель согласен только на «Стансы» Артура Мальцана. Все хотят читать Артура Мальцана… Забавные вкусы. Чтят своих палачей! Монументы, названия площадей, главы школьных учебников, романы, поэмы и даже детские имена в их честь… – Цорн останавливается, переводит дыхание. Вытирает платком лицо. – Мальцан… У этого лауреата в избытке не только обычной порнографии, но и дрянного вкуса. Все эти рыцари шариковых ручек, даже самые искусные, лишь угадывают настроение. Они воспитывают публику, публика их. Заказное и коммерческое искусство истребляют подлинный артистизм, искренность, художественность. Против честного художника все: государство, религия, вкусы этих господ! Это вечная борьба с сатаной. Всегда неравная борьба! Кстати, любопытная тема для исследования о том, какое место занимает в так называемом искусстве настоящее искусство… Мальцан и поэзия – что за ирония! В поэзии концентрация чувств достигает предельного накала. Поэзия и есть концентрация чувств. Не рифмачество, а концентрация чувств в ритмах. Жаль, ты не читал Хенриксона. Я переведу несколько стихотворений для тебя. Он вне их школ, традиций, успеха. Пишет без примеривания к образцам. Когда читаешь, не задумываешься о технических приемах. Над тобой его чувства, ритмы, мысли… Но Хенриксон всего лишь Хенриксон. Одинокий бездомный человек. Ему не хватает средств даже для сносного существования. Я позвал его. Ретушер мне не нужен. Плачу ему столько, сколько сам зарабатываю. Теперь должен уволить. Еще смогу помогать Рите, ну месяц-другой, и конец комедии!.. Но шиш они получат другого Цорна! Если человек чего-то стоит, то в определенных ситуациях он всегда тот же. Он такой, как все, кто стоит чего-то. Нужда – старая моя приятельница. – Цорн приспускает галстук и расстегивает верхнюю пуговицу рубашки. – Скажи, почему Рита должна умереть?! Почему?! В чем ее вина?! Почему я завтра выставлю Гуго? Почему у Мальцанов дома, врачи, у них все-все? Почему я должен расходовать свою жизнь на переводы ремесленников!
На асфальте смешиваются синеватые, зеленые, красные огни рекламы. Цорн вытягивает руку и рассматривает капельки дождя.
Огни полируют спящие автомобили. Ручьи сливают огни в канализационные люки.
– Ненавижу дни, когда сутки становятся короче, – говорит Цорн. Он застегивает воротник, поправляет галстук. Показывает на особняк за чугунной решеткой:- Барокко. Это искусство кипит страстью. Вглядись, разве бесплодна красота этого искусства? Посмотри внимательнее. Еще посмотри. Ты слышишь? Искусство, как и добро, преобразует душу.
– Добро без цели слишком маленький алмаз – так, по-моему, сказал Анатоль Франс. Все красоты мира не для меня, Максим. Послезавтра я должен снять рекорд. Это очень важно… для меня. Я должен его снять, даже если у меня нет сил…
– Победа, рекорд, сила! – Цорн поднимает воротник плаща. – Мутит от твоих заклинаний. Неужели не понимаешь, что победа – это из разряда подлостей, это рядом с насилием. Здесь умение быть сильным – самое почитаемое и ценимое. Неужели самому не противно? Без этих побед каждый посчитает тебя мразью или в лучшем случае пустым местом. Это их кодекс чести! Подумай, кто ты здесь без этих потуг на победу? Как просто: победитель есть достойный человек! Ценность твоя в победах, в насилиях победами. Топчи всех! Лезь, лезь!.. Ты отравил свою кровь победами. Ты тень самого себя. В твоих победах чужие желания, чужая воля. Ты мул, ты верблюд! На твоих плечах ярмо побед! Да пойми, людей погоняют победами. Мы даже не ведаем, что есть жизнь. Мы потеряли ее. Мы все умеем, кроме одного – жить неподдельной жизнью. Презираю силу! Презираю искусство побед! Отказываюсь играть в это мастерство подлостей. Быть сильным, стремиться к силе – значит отнимать еду, кров, покой у другого. Признать подлость за божество? Но сильным быть позволительно, чтобы полнее ощутить жизнь, раствориться с нею…
У меня перехватывает дыхание, я шепчу:
– Что ты, Максим? Через победы путь к жизни. Единственный! Иначе подлость, подлости…
Цорн издевательски покачивает головой:
– Софизмы, милейший чемпион! Блажь! Притчи!
– Да пойми, Максим! Вся жизнь из побед! Наше дыхание, кровь – из побед! Мы дышим победами! В нас тепло всех побед! – Я не могу говорить. Я хватаю его за отвороты плаща и выкрикиваю ему в лицо. Меня знобит от возбуждения. Я притягиваю его вплотную. Чувствую его судорожное напряжение. Он очень легок.
– Побеждать, – хрипит Цорн, он даже не пытается вырваться, – значит служить денежному выражению человека. Поклоняться его званию, чинам, насилию. Поклоняться умению делать карьеры. А значит, самого себя произвести в лакеи, в цепного пса, в урну для плевков…
Вся сцена представляется мне вдруг нелепой. Я отпускаю Цорна.
– Ничего у тебя не выйдет, Максим, – говорю я. – Не оскорбишь. Ты слеп. Понимаешь, слеп!
– Ты как плевок в урне, – раздельно выговаривает Цорн. Он кажется мне вылощенным, очень прямым и острым. Стеклянно острым. – Наслаждаешься силой, убеждаешь силой. Ты прислуживаешь силе. Ты с головы до пят – самовлюбленная сила. Вся твоя правда в том, что тебе нужен еще один триумф. Ну, ну…
– Максим, разве боль единственный аргумент? Тебя дрессировали, очень больно дрессировали. Тебя, наконец, выдрессировали. Ты понял самое важное?.. Нет, тебя просто хорошо выдрессировали. Ты как боксерская груша. Она только для битья. Тебя дрессировали нуждой, страхами, унижением, болями и хамством. И теперь ты выдумываешь другую жизнь. И ты согласен жрать помои. Тебя славно натаскали. Ты их уже жрешь. Тебя отучили от побед ради помоев и для помоев… Тебя будут омывать дожди, согревать солнце, тебе будет шуметь лес и вот этот ветерок, но ты будешь тварью. Тварь это тот, кто согласен идти в упряжи. Много же ты сочинил оправданий! Сколько слов!
– Тебе бы в проповедники. Разит поповщиной!..
– А у тебя, похоже, день непримиримости.
– Эх ты, чемпион!.. Оставь-ка свою философию ребячества! Смешно… Разве это вера?.. Смешно…
– Презираю тех, кто умеет только страдать! Тошнит от таких! Не жаль их. Ни во что не ставлю страдание, если оно только страдание. И пахнет от всего этого паразитизмом. Страдают! Только страдают! А дорогу пробьют другие? Так?
– Ты ведешь грубое доказательство. Спустись на землю, милейший.
– Одно скажу: если бы я следовал подобным советам, вряд ли имел удовольствие или… неудовольствие вести этот разговор. Я бы давно потерял жизнь. Не понимаешь?.. Неужели ты думаешь, что все только в рекордах? Мне мало мышц?.. Знаешь, что такое одиночество? Это когда твое дело чуждо другим. Здесь беды начинают свой отсчет…
– Слова Декарта, Гассенди? Или Верраса, Мабли, Дезами? Где-то читал… – Цорн достает трубку. – Мы ищем объяснений буквально всему. А зачем? Мы даже перед собой оправдываемся за то, что живем. Мы живем и оправдываемся. А вот жить – это единственное, что нужно делать без объяснений. В этом Хенриксон прав. Именно это я и не умею. По-моему, не умеешь и ты… – Он шарит по карманам: – Черт, где спички? – Голос у него безразлично-спокойный.
– Максим, знаешь, какое мужество высшее?.. Жизнь любить. Любить, когда нет сил любить, когда усталость выше правды…
Разглядываю себя в зеркало. Осунулся. Белки глаз желтоваты.
«Плесневею в сомнениях, – думаю я. – Придираюсь к любой мелочи, ищу в предметах и словах скрытый смысл, доказательства фатального исхода «болезни».
Не спеша вытираюсь полотенцем. Спать не хочу. Что делать с ночью?..
Дома я привык слушать музыку вот в такие часы. К этому приучила бессонница. Ударные тренировки настолько возбуждали, что я слишком часто не мог заснуть до утра. Я включал проигрыватель так, чтобы не мешать соседям. В ночной пустоте музыка начинала звучать необыкновенно.
Выключаю свет в душевой. Иду в комнату, запахиваю штору. Прижимаюсь к ней лицом. Как же я устал! Как устал! Штора пахнет студеным воздухом.
Включаю настольную лампу. Ложусь на диван. Открываю томик Тютчева. Цорн подарил его на второй день знакомства.
…Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты…
В этих словах тоже нет забвения.
«Спорт не брошу, – думаю я. – Значит, не исключены срывы. Значит, надо уметь управлять собой и в таком состоянии. Оно естественно, оно следствие перегрузок, опыта над собой».
С гулом проносятся автомобили. И снова накатывается тишина.
«Мне тридцать три, – размышляю я, – но где эти тридцать три? Не могу их взять, не могу увидеть. Что здесь реального? Каждый миг уносит реальность. Что значит моя муравьиная возня? Мир глух, убежденно глух…»
Выключаю свет. Руки дрожат. Опять нервная болтанка!
«Насколько же меня хватит? – думаю я. – Неужели я обречен?..» Смутным прямоугольником проступает на шторах ночь. С нею в комнату вступают тени деревьев, домов и моя тоска. Бесшумный марш.
Тени стерегут. Каждый предмет поразительно четок. Зловеще четок. Ночь преувеличивает чувства.
«Я отравлен тренировками, но это пройдет, это всего лишь эпизод из болей и страхов». Я выдумываю все новые и новые слова. Шепчу их себе: «Я не знал такой боли. Это непривычно – потому и не могу взять себя в руки. Я просто растерялся. Я не болен, а растерялся…»
Я ругаю себя за то, что не купил лекарства, отнял у себя покой. Отдал бы сейчас все за то, чтобы заснуть.
«На какой же рекорд я рассчитываю, – раздумываю я, – если в мышцах чрезмерная усталость и я даже не могу принудить себя к отдыху? Мозг все перепутал, лишает покоя, не бережет мышцы…»
Слова калечат, мучают меня. Вожделенный покой ночи.
«Я здоров, здоров! – твержу я. – Я в своем номере. Я должен отдохнуть и снять рекорд. Я уже выступал сотни раз. Пусть не засну. Ведь выступал без сна! Успокойся, слышишь! Лежи, лежи!.. Видишь, смирные сумерки, скука номера, тишина…»
Закрываю глаза. Боюсь открыть глаза.
Ощупываю мускулы. Массажиста бы! Обогреть их, выходить, растворить усталости.
Найти бы разгадку бесконечности воли, неутомимости воли…
Кружится голова. Отвратительно кружится. «Чертова болтанка», – шепчу я.
Изменения во мне необратимы. Я искалечен. Впереди падение!
Пусть ограниченно, но мой эксперимент расширяет опыт людей, следовательно, служит жизни. Мое познание станет основой для принятия каких-то новых решений – я в этом убежден.
Для меня высшая идея – расход сил в той области, где я могу и чувствую себя способным вести борьбу. В основе воли – инстинкт жизни, обработанный разумом. Направление воли может противоречить инстинкту жизни. Противоречить во имя укрепления инстинкта жизни общества. В эксперименте для меня был существенный риск, но эксперимент дает совершенно новые сведения о возможности организма.
Получить эти данные мог только я. Здесь мое личное смыкается с общественным. Поэтому я действовал, убежденный в необходимости своего дела для всех. Я чувствовал себя способным к той борьбе, которую начал, – это главное. Я чувствую свою готовность к этой борьбе. Именно потому я не могу действовать и жить иначе, как только вести свое дело и быть им. Я уже обязан вести себя так.
Мой опыт ограничен. Ошибки неизбежны. Через ошибки я нащупываю и выявляю закономерности. Ошибки на предельном уровне физической нагрузки потрясают организм. Эти ошибки непрерывно суммируются, ибо я продвигаюсь вперед. Я не успеваю оправляться от физических потрясений. Особенность опыта требует непрерывности работы.
Эксперимент требует работы с наибольшей нервной концентрацией, предельным вниманием и контролем, то есть с чрезмерным расходом нервной энергии. Эту экстремальную усталость не могут просто смыть сон и лекарства. Годами я переполнялся этой усталостью.
Будущая тренировка по методу экстремальных факторов должна стать точным и безболезненным процессом. Но для этого нужно было пробовать и искать.
Я вынужден брать на пробу жизнь, чтобы возвращать себя из ошибок, исключать ошибки и пробиваться к цели. Борьба есть, прежде всего, преодоление своего «я». Эта борьба сосредотачивается в мышлении. Мужеству физических испытаний предшествует мужество мышления.
Экстремальный поиск обрекает мою жизнь на постоянную встречу со множеством неизвестного. На столкновение с этим неизвестным. На преодоление неизвестного, и прежде всего в самом себе.
За спиной шуршит дверь-вертушка. Окунаюсь в сырой городской сумрак. Воздух пахнет углем.
Снова я в ночном дозоре, в привычной пустоте улиц. Презираю себя за эту ночную беготню, но ничего не могу поделать. Стараюсь усталостью сморить возбуждение. Безглазые ночи. Слепые ночи. Ночи без надежд и покоя. Мерный исход жизней. Притворство ночи.
«Где любовь, как пепел в урнах, спит», – вспоминаю я стих, прочитанный Цорном. Снимаю шляпу и тру виски. Теперь мне всегда не хватает воздуха. Водяная пыль кропит щеки, губы, лоб. Волосы отсыревают влагой.
Иду торопливо. Красным, синим, зеленым пламенем выведены на фасадах домов желания людей: «Мясо», «Молоко», «Пиво»…
Понять себя! Понять! Во мне завязывается новая сила – только и всего! Боль свидетельствует о новой силе. И я найду отрицания болезни. Докажу лживость болезни. Докажу на помосте! Нервные перегрузки экстремальных тренировок требуют своей воли. Пусть публика сватает рекорд. Все отравы я должен смыть рекордом! Волей утвердить себя! Прочь сомнения! Прочь!..
Я нахлобучиваю шляпу. Застегиваю плащ на верхнюю пуговицу.
«Что моя жизнь прежде? – думаю я. – Годы преумножения силы. Риск ради силы. Вот правда без прикрас. Цорн не далек от истины. Стоит ли цель такой борьбы?..»
Я дрожу. Нервная лихорадка делает неутомимым. Я измотан, но спать не хочу. Я возбужден и легок, как перед решающей попыткой на чемпионате.
Бормочу: «Будем соблюдать чистоту риз!» Потом смеюсь. Даже себе лгу. Ведь я болен. Да, да, болен! Нечего бояться этого слова. Разве усталость многих лет не болезнь?! Разве тяжести, которые я поднимал в красивых залах, не оставляют следа?»
Я снова смеюсь: «Никто не неволил! До всего дошел сам! Жаден! Я подавился своей жадностью».
Прохожий косится. В ртутном освещении его русая бородка кажется седой. Совершенно седой.
У гостиницы меня окликают. Я подхожу. Женщина в плаще. За отворотами плаща грубый белый свитер. В руке сигарета. В отблеске рекламы женщина кажется синей. Словно бесплотный призрак.
– Если угодно, я немного говорю по-французски, мадам.
Она кивает: «Мы знакомы, не правда ли?» С улыбкой курит, молчит. Она стоит спиной к фонарям у входа в гостиницу. Неровный свет рекламы смазывает черты ее лица.
– Чем обязан? – спрашиваю я.
– Вы, кажется, гуляете?
– Гулял. – И тогда я узнаю певицу из ресторана.
– А если еще погуляем? – Она бросает сигарету.
– Будет скучно.
– Я готова поскучать.
– А ночь? Не боитесь?
– С вами?
– Любите приключения?
– Я? Ну что вы! Окна моего номера на эту сторону. Часто вижу вас. А я тоже люблю прогулки. А вам можно так поздно гулять? Тренер будет недоволен.
– Очень мило с вашей стороны беспокоиться, мадам.
– В путь? – Она натягивает перчатки.
Мы долго идем молча. Я не пытаюсь быть любезным.
Меня не удивляет эта встреча. Уже отвык удивляться. Порой я даже забываю о ней.
Ночной Париж, Лион, Тампере, Оулу… – города теряют себя в моей памяти. Тревога в их улицах – это я помню. Везде тревога. Только тревога…
Она задевает меня плечом. Виновато улыбается. И это неожиданно волнует. Вижу ее глаза, излом бровей, сжатые губы. Почему-то с удовольствием замечаю, что на губах у нее нет краски. Спрашиваю: «Как вас зовут?..»
– Ингрид.
– Кто вы, мадам?
– Пою в ресторане.
– Зачем? У вас хороший голос. Он не для ресторана.
Мне в тягость эта женщина. Я прибавляю шаг. Я хочу потерять в этой ночи все боли. Я осквернен мерзостями лихорадки. Мне трудно дышать. Губы мои лопаются. Я горю.
– Не называйте меня «мадам» и не говорите «вы».
– Вот как?
– Мне ничего от вас не надо. Я устала от работы. А ночью одной не совсем удобно гулять.
– Простите, мадам.
– Меня зовут Ингрид.
– Я не вежлив, простите.
Ингрид уверенно ведет меня по городу. Душа дождя зла. Он снова тупо затевает свою игру. Ингрид поднимает воротник.
– Сколько тебе лет? – спрашивает она. – Я буду говорить «ты».
– Тридцать три.
– Что ты сказал обо мне в ресторане?
– Я сказал, что ты похожа на сову. У тебя большие глаза. Сейчас – грустные.
– Спасибо.
– Нет, они очень красивые. Я тут ни при чем.
– Здесь не будем поворачивать. Пойдем вот на тот перекресток.
– Ты меня увидела в ресторане, да?
– Если человек по двадцать раз на день выходит на улицу, поневоле заметишь.
– В гостиницах все приходят и уходят – это основное занятие постояльцев. Наверное, ты увидела афишу?
– Ты в спорте ради афиш?
– А тебе нравится петь? Там петь?
– Я должна зарабатывать.
Страх преследует меня. Да, я всего лишь тень. Я теряю себя… Что нужно этой болтливой женщине?..
– …здесь направо, – приходит ко мне издалека голос Ингрид. – Правда, удобное время для экскурсии?
– У вас славный ударник, Ингрид.
– Луис Пуэнтэ? Этот небожитель доконает мэтра. Но ребята привыкли, они умеют ему подыгрывать. Пуэнтэ могут прислать сто, двести долларов – и он не пошевелится. Думаю, он наплюет на тысячи, если не в настроении. А скажи, кто тот господин? Он сидел с тобой. Он курил трубку…
– Переводчик. У него здесь небольшая фотомастерская. Через два квартала вот по той улице. – Я показываю.
– Ты знаешь город?..
– Мы с ним в ладах.
Ингрид вызывающе хороша, но никто не пытается зацепить нас, как это водится с подвыпившими мужчинами, когда мы проходим мимо бара. Все невольно уступают дорогу, даже те, кто здорово навеселе. Я слишком выделяюсь. Люди рядом со мной кажутся подростками…
«Если опоздать с уходом хотя бы на долю секунды, штанга сразу тяжелеет. Именно это губит мои последние попытки. Я опаздываю с уходом, и штанга зависает впереди. В таком положении она весит больше, чем на ней дисков. Перед посылом я уже изжеван»… – мысленно я оплываю гриф всем телом. Гриф вздрагивает в ладонях.
– …ты меня не видишь. Ты ничего не видишь. Ты все улицы превращаешь в пустыни?
– Какие пустыни, Ингрид?
– Ты же ничего не видишь и не слышишь.
– Почему же? Я вижу, например, как ты красива.
И тогда она берет меня под руку. Это особенное прикосновение. Я научился слышать молчание людей, улиц, вещей в комнатах. Смотрю на нее.
– Тебе нравится спорт, Ингрид?
– В нем слишком много от общей болезни: желания быть обманутым.
Снова усталость экстремальных тренировок репетирует отчаяние. Я как в шейной колодке.
– Зачем я тебе, Ингрид?
Я одинок в этом мире. Я все выдумал. Загнал себя. Отнял у себя силу, спорт, надежды. Да, став могучим, я одряхлел. Я обречен! Обречен!..
– Зачем ты пришла? Ты из армии спасения? Я ни в чем не нуждаюсь!
Я хочу остаться один. Мне слишком плохо. Никто ни о чем не должен догадываться. Меня злит эта женщина. Из-за нее должен притворяться.
Ингрид едва поспевает, ей трудно, но я не сбавляю шаг. Что ей до меня, этой певичке? Ей, обласканной похотью ресторанных героев?
– Вы разборчивы или у вас каждую ночь новые попутчики? – Я с неприязнью смотрю на ее локоны. Густую россыпь локонов. Все так глупо и ненужно.
– Скажи, что я продажная девка. Зайди в ресторан и пришли с мэтром чаевые. Ну, что же ты?!
Со стороны мы похожи на влюбленных. Во всяком случае, полицейский бросает нам: «Могли бы найти местечко…» Ухмыляясь, он уносит с собой запах дешевых сигарет и белобрысого добродушия. Ингрид переводит его слова. Она дрожит. Совсем рядом вижу ее глаза.
– Тебе плохо, – шепчет она. – Я это услышала. Помнишь, в зале я подошла? Нет, у тебя и в мыслях не было звать меня. Все эти часы – не только в ресторане – я шла за тобой. Ты не видел. Но я не могла оставить тебя одного.
– Сколько тебе лет, Ингрид?
– У совы нет возраста. Она всегда сова.
– Совы приносят несчастье.
– Да… Дуракам… А кто тот господин с бычьей шеей – он сидел напротив тебя.
– Иоахим. Фамилия?.. В общем, бывший чемпион по борьбе.
– Он прислал записку: семьдесят пять долларов за удовольствие переспать с ним. Видишь, я немного стою…
– Китайцы в древней книге писали: красива, словно бессмертная… А это? – киваю я на тетради в ее сумке.
– Концерты Мендельсона.
– Сумка мешает? Дай понесу.
– Нет, тут петля для запястья. Удобно, правда?
– Прости меня, Ингрид.
– Мой автомобиль, – она показывает на «ситроен» возле гостиницы.
– До свидания, Ингрид, – говорю я. Я провожаю ее к лифту. Вместо пожатия она гладит мою руку.
Эксперимент отчасти решил и другой очень важный вопрос: характер нагрузок за два-три месяца до соревнований, за две-три недели и за несколько дней. Теперь выводы позволят строить нагрузки надежно и вполне определенно. День и час созревания наибольшей силы будет совпадать с моим выступлением. Я смогу предельно собирать силу. Рассчитывать на эту силу. Многолетний тренировочный труд не будет зависеть от ошибок и случайностей последних недель и даже дней накануне выступления.
Просто отдыхать перед соревнованиями нельзя. Уметь вывести себя из нагрузок – искусство, редкое искусство, до сих пор не поддающееся точному расчету. Сила предпочитает «объемные» тренировки. В то же время скорость в темповых упражнениях очень страдает от «объемных» тренировок. И сколько еще других взаимоисключающих требований, о которых я и не подозревал. В результате я выходил на помост перегруженным усталостями.
Я не знал, как сочетать выход из нагрузок к соревнованиям с работой на больших весах. Не знал, когда выходить из «объемных» тренировок, когда и на каком уровне начинать «интенсивные» тренировки, как поддерживать силу при «интенсивных» тренировках и вообще, как переливать «объемные» тренировки в «интенсивные» и есть ли другие возможности. Теперь я смогу математически точно собрать силу к часу своего выступления.
Я выявил лишь кое-какие закономерности. Настоящая работа впереди. Но я знаю, как и что делать. Знаю направление поиска.
Конечно, я только шагнул в гармоничный мир силы. Только примерился. Да, отравляясь искаженной работой мозга, я смею жалеть о прерванном эксперименте. В первый и последний раз «экстрим», как я называю последствия экстремальных нагрузок, не лжет мне: разум – оправдательная причина жизни. Это и есть моя вера!
«Экстремальные координаты» – в них все иначе: свой пространственный масштаб, свои преобразования величин, изменения знаков процессов. Здесь все подчиняется своей логике. К сожалению, слишком поздно я это понял.
Я измерял движение усталостями тренировок, выраженных определенным количеством тонн. Я знал основные физические проявления нагрузок. Умел встречать их. И потому расшибся: мои представления в данном случае ничего не значили.
Утомления «пиковых» тренировок имеют качественно иной характер. В них нет и намека на сонливую физическую усталость. Экстремальная усталость дурманит, искажает восприятие. С каждой тренировкой нарастает скрытое возбуждение. Оно накапливается и вскоре уже питает самое себя: произвольный, неуправляемый процесс – результат нервного истощения.
Обратим ли этот процесс? Ведь с каждым часом мне хуже. Я насыщаюсь бреднями и вымыслами переутомленного мозга. И теперь не мозговое истощение, а новая болезнь зреет в душе.
Жаль ли мне эти годы? Жаль ли жизнь, стертую на помостах? До сих пор в своих воспоминаниях я представляю себя только удобной мишенью для опытов.
Странный поединок с экстремальной усталостью. Я не волен наносить ответные удары. Я всего лишь одна огромная мишень. Чудовище непознанного стало моим палачом. Да, да, оно мой палач! Мне надо снести все! Сносить все! Экстремальная усталость уступит только упорному рассудку! Все бессильно и бесполезно, кроме воли! Надеяться только на себя. В этом поединке все зависит только от тебя. Все решит не столько твоя живучесть, сколько твои принципы.
Таким, как сейчас, я себя не знал. Я уже другой. Да, в этом все дело! Чтобы побеждать, надо становиться другим. Надо уметь расставаться с собой и ни о чем не жалеть. Надо уметь терять.
Не жалеть ни о чем – это правило, которое ты плохо усвоил. Пей свой воздух. И не скорби о потерянном. Когда ищут победы, – достойные победы всегда теряют. Но дышат своим воздухом…
Я лежу в постели и слушаю в наушник транзистор. Я очень осторожен с музыкой. Но музыкальное чувство Баха превосходно сгармонировано. Мудрость всегда гармония. Если такая музыка и бес, то выдрессированный, послушный бес. Бес мудрости и бес жизни…
Я проспал, наверное, около часа. Мне хорошо, а главное, очень спокойно.
Ночь ластится к стеклу. Белая северная ночь. Я просторен жизнью и спокоен. Я благодушествую. Вспоминаю концерт Баха. Эту музыку сочинили для меня. Глубокой ночью сыграли для меня. Я думаю об оркестре. О высоком строгом органе. О вздохах этого органа. О публике. О той легкости, с которой возвращаешься с такого концерта. О ночной Москве…
Я думаю об Ингрид. Странная. Как почувствовала мою боль? Мой принцип – не жаловаться, даже если очень плохо. Я умею владеть собой. Это не игра в мужество. Иначе я не смогу делать свое дело. Мое назначение идти, пока могу идти. Я не приспособлен к другой жизни. Нет меня для другой жизни… Чем же выдал себя? Откуда эта женщина? Зачем наша встреча?
Лежу и вспоминаю ее лицо, походку, голос…
Музыка впрягает в воспоминания. Транзистор не скупится на музыку. Руки Ингрид прикасаются к моему лицу…
Стою у окна. Как длинна ночь! В номере недвижная стена дремлющего воздуха. Стекло отпотевает моим дыханием. Рисую штангиста – это я с рекордным весом. Вес должен точно давить на позвонки. Усмехаюсь: когда-то зло заклинали рисунками. Я и в самом деле вроде заклинателя. Заклинаю судьбу. Заговариваю боли.
Бровастое лицо Пирсона оживает в памяти. Он ничем не болен, не болеет. Он сам похвалялся, что ни разу ничем не болел. Ему плевать на все, что со мной. Им всем плевать. Ждут меня.
Прижимаюсь щекой, ладонями к стеклу – холоду дождей, одиночеству. «Странная эта Ингрид», – вспоминаю я.
Последняя книга, которую я листаю перед тем, как выключить лампу, – книга о декабристах.
В забытье я вдруг представляю камеру Алексеевского равелина: стены, сырость. Внутренняя охрана обута в тапочки. Пытка тишиной.
За решеткой петербургское небо. Отнятое небо. Озабоченно топают крысы. С топчана смотрит человек. Он виновато улыбается – его руки и ноги в кандалах. Он не может поздороваться, как принято.
«Донесение следственной комиссии, всеподданнейший доклад»…
Свеча вплывает в камеру. Мы разглядываем друг друга. Я в трико и в своих любимых штангетках, расписанных именами соперников. Я не удивляюсь: знаю, что все это во сне.
Человек в сюртуке без эполет. Сюртук великоват для исхудалых плеч. Высокий форменный воротник в золоте галунов…
«По мнению его величества государя императора, тот, кто не раб, – бунтовщик, так где же нам быть?» – черным и далеким кажется мне этот голос. Голос, источенный могильными червями. Страсть этого голоса.
Свеча гаснет, и в оконце разгорается лунный рожок. Лицо человека мертво. Но глаза – не смею от них оторваться! Это не глаза раба… Но почему луна? Ведь был день. Я видел за оконцем серое небо…
С трудом прихожу в себя. Глаза человека светятся во мне. Сон! Чувства во сне ярче, безысходнее. Похмелье тренировок. Эксперимент сыграл со мной злую шутку. Экстремальная усталость ядовита, очень ядовита. Сны пытают горечью красок. Хочу заснуть и боюсь… Слышу в коридоре шаги, голоса. Значит, уже утро. Закрываю глаза. Одурел от неспанных ночей.
Перебираю в памяти тренировки. Не думал, что цифры способны сделать человека бешеным. Вспоминаю цифры предельных нагрузок. В глазах доски помоста, нахмуренное лицо Поречьева. Он навешивает новые диски…
Даже во сне слышу себя. Распластан, пригвожден к кровати. Неуступчивые мышцы. Обессиленное тело. Чужое тело. Став могучим, я одряхлел…
Мне очень неудобно в своих мышцах. Они все время мертвеют. И в сонном забытьи пытаюсь размять их. Руки как колоды. Какой там рекорд?! Все кончено! Надо уметь платить по счетам…
Все столицы и города – лишь залы, стадионы, раздевалки. Воздух этих нагретых дыханием залов – самая сумасшедшая смесь, которой доводилось дышать.
Сентябрь – традиционный месяц чемпионатов. Десять этих месяцев уже стали моим призовым прошлым. Медальным прошлым. Я и сам понемногу начинаю верить, что мускулы – мое высшее достояние, единственное достояние. Все чувства в обилии мышц. В доказательствах силой. В убеждении силой. На всех фотографиях я улыбаюсь. Я научился улыбаться по заказу…
Остуженные дни, затерянные листопады, заботы перелетных птиц – традиционное время для атлетов. Время похвальбы силой. Десять осенних месяцев отмечены моими триумфами. И после каждого я должен был начинать гонку сызнова. Осени моих побед.
В осенних листопадах я впервые услышал себя. Мне стало вдруг жаль все дни. Медали всех побед и доказательств стали бренчать на шее. Сила нареклась в мачехи…
Облака уносили птиц. Новые низкие солнца будили рассветы. Но я по-прежнему делил жизнь с «железом». Зимами вызревала моя сила. Стужа зим выжигала в сотнях тренировок мои победы. Иней выводил доказательства моих побед. Я был пригвожден к тренировкам. И я тренировался истово, надменно и зло…
Осени, желтые осени… Исход дней в хрупкой листве. Стройность мира, теряющего свои одежды. Пряные, горькие ветры. Вымороженная чистота рассветов. Солнце, оплавленное в голубизну дней… Каждый из десяти чемпионатов присваивал осень. Я поклонялся цели, формулы заменяли жизнь. Я кичился упрямством. Сила оседала в мускулах.
Но осени отравили. Когда трава, когда солнце, деревья и земля – ты один. В этом одиночестве ты без подделок, ты прост и естествен. Жизнь награждала солнцем, травой, птицами, дождями, просторами осенних полей. Я увидел и понял это в месяцы лихорадки. Я все время слышал голос будущих дней.
В экстремальных тренировках я искал оправдание. Но я увидел осени и свои потерянные шаги. И только теперь я сознаю всю милосердность «экстрима».
Да, все соединю в новой силе: мысль, чувство, страсть! И этой новой силе не будет конца. Она как дни.
И все зимы моих будущих тренировок – начало жизни. Множество начал. Я всегда буду искать другие начала. Самые главные и мощные начала. Я буду служить этим началам. Жизнь всегда будет для меня началом. Ничто и никто не поставит черту моим желаниям и чувствам.
Я вдруг прочитал небо, солнце, травы и суровые ветры судеб. Я голоден жизнью. Я зову и вижу всю жизнь! Все солнца судеб!
Верну прошлое, настоящее, будущее. Стану четкостью дней, жаром всех дней, самой земной и самой звонкой любовью…
С каждой осенью я чувствовал себя все более чужим на торгах силой. Мудрость людей повергала в отчаяние. Все назубок знали, что такое счастье. Знали голос, смех, глаза моего счастья…
Достарыңызбен бөлісу: |