* * *
Генезис журнала Русская Книга следует искать в политической концепции, выдвинутой группой В. Станкевича «Мир и Труд» в 1920 году. Самими участниками группы платформа ее характеризовалась как «культурное примиренчество»29. Несмотря на то, что просуществовала группа короткое время (около года), значение ее в истории эмигрантского движения несомненно. Зародившись в 1919 году, еще до начала массовой русской эмиграции в Берлин, и сложившись в период, когда еще продолжалась Гражданская война в России, организация Станкевича выросла в среде русских военных, интернированных в Германии, как обоснование отказа от участия в братоубийственной войне на чьей бы то ни было стороне. Как писал В.Б. Станкевич в очерке «История возникновения организации Мир и Труд», в начале 1920 года, в момент ликвидации армий Колчака, Деникина, Юденича и Вермонта, эти настроения оформились окончательно, и «в Берлине, в стороне от политических центров, где творилась русская заграничная политика, сорганизовался небольшой кружок единомышленников, решивших под знаменем "Мир и Труд" вести борьбу с духовной разрухой, причиненной войной международной и гражданской»30. Группа выпустила рукописное, а затем и печатное воззвание, брошюру «Мир и Труд» (на русском и на немецком языках), а с апреля (по октябрь) 1920 года стала издавать и журнал, вы ходивший в Берлине под названием Жизнь (редакторы — В.Б. Станкевич и В.В. Голубцов). В том же году в издательстве И.П. Ладыжникова вышли Воспоминания В.Б. Станкевича о 1914—1919 годах31, «исторически» обосновывавшие программу берлинского кружка32. Текст печатного воззвания33, излагающего платформу организации, в июле 1920 года был помещен в журнале Жизнь34, а также ь газетах. Среди подписавших его — председатель комитета организации В.Б. Станкевич и его заместитель В.В. Голубцов, члены комитета — редакторы берлинских газет Время Г.Н. Брейтман и Голос России С.Я. Шклявер, А.С. Ященко, совсем молодые и совершенно безвестные в то время литераторы Р. Гуль и Ю. Офросимов, юристы Г.Л. Ландау (умерший в том же 1920 г.) и Н.Н. Переселенков и др. Помимо берлинцев, к программе присоединились находившийся тогда в Варшаве журналист А. Вольский, один из первых советских перебежчиков-невозвращенцев М. Смильг (Бенарио)35, известный до революции литературовед проф. Е.А. Ляцкий, тогда находившийся в Стокгольме, а позднее поселившийся в Праге36, В. Горвиц-Самойлов — редактор газеты Варшавское Слово и К.М. Вальницкий — редактор львовской газеты Прикарпатская Русь.
Центральным пунктом этой программы, объединившей представителей различных в прошлом политических течений, был лозунг прекращения Гражданской войны и восстановления мира в России, возобновления нормальной, созидательной жизни в стране. Утверждая «недемократичность и нежизненность правового и хозяйственного режима Советской власти в России», участники организации выступали в то же время против иностранной интервенции и приходили к выводу о том, что «путем вооруженной борьбы и насилия создать демократическую государственность и единство России нельзя. <...> Продолжение этой борьбы грозит гибелью остаткам русской культуры, вымиранием населения и развалом страны». В условиях продолжавшейся Гражданской войны и кровавого террора группа «Мир и Труд» провозглашала веру в «неотвратимость конечной победы идей человечности и практичности». Отвергая обвинения в пацифизме и толстовстве, она уверяла, что существующие технические и общественные условия делают войну нецелесообразной, что сами большевики в России неминуемо убедятся в том, что великие социальные лозунги равенства и братства людей только дискредитируются в реальных условиях подавления гражданских прав и жестокого террора и что вместо «государства будущего» нынешняя практика российского государства возвращается, по существу, к нормам «аракчеевской казармы». Группа «Мир и Труд» апеллировала к советским властям с тезисом, что обеспечение политических свобод и гражданских прав, прекращение террора укрепили бы саму существующую в России государственную власть. «Революция так истосковалась по мирной работе, что примет любой политический строй, который обеспечит возможности производственного труда», — заявлял Станкевич37. Надежды возлагались на мирную эволюцию большевизма, самой практикой хозяйственной, творческой деятельности сумевшего бы вернуться к здоровым, органическим основам русской национальной государственной жизни.
Эта программа вызвала резкие нападки и справа, и слева: как говорил Станкевич, левые подозревали «Мир и Труд» в контрреволюционности, правые — в симпатиях к большевизму и капитуляции перед ним38. Между тем, предвосхищая своим «позитивным» пафосом программу вскоре оформившегося сменовеховства39, члены группы «Мир и Труд» практически оказались вне идейного ядра Накануне (хотя Ященко и Гуль вошли впоследствии, после отъезда в Россию ведущих сотрудников газеты, в ее редакцию). В.Б. Станкевич, безусловная политическая честность которого и принципиальная верность либеральным идеалам русской интеллигенции подчеркивается всеми мемуаристами, вне зависимости от их политической ориентации и отношения к деятельности «Мира и Труда»40, в программной статье «Под новым лозунгом» писал:
«Ни к красным, ни к белым!
Ни с Лениным, ни с Врангелем!»
— так звучат лозунги русской левой демократии.
Многим кажутся странными эти лозунги. «Красное» и «Белое» покрывает всю Россию без остатка. Отрицать и то и другое — не значит ли отрицать всю Россию? <...>
А зачем выбирать? Не пора ли безнадежный анализ, разборчивость, разрушающую критику заменить творческим, созидающим синтезом? Если можно было отрицать всю Россию, то почему же нельзя ее всю принять и признать? Что, если рискнуть, и вместо «ни к красным, ни к белым», поставить смелое, гордое и доверчивое:
«и к красным, и к белым!»
И принять сразу и Врангеля, и Брусилова, и Кривошеина, и Ленина41.
Политическая иллюзорность программы группы Станкевича — первой «политически окрашенной ячейки» берлинской эмиграции42 — выразилась в скором прекращении деятельности журнала и — в начале 1921 года — самой группы. Когда Берлин стал центром сменовеховского движения, лидер «Мира и Труда» В.Б. Станкевич предпочел неучастие в сменовеховских изданиях рискованной попытке реализации утопических лозунгов 1920 года и отошел от политической жизни эмиграции43.
Отдел литературы и искусства в журнале Жизнь44, за исключением единичных появлений Н.В. Дризена (воспоминания о Комиссаржевской), Бориса Григорьева и Евг. Лундберга, опирался на выступления группы молодых писателей. Р.Б. Гуль напечатал здесь куски вскоре получившей громкую известность книги Ледяной поход45 и интересный обзор о «пролетарской» поэзии в Советской России46, Г. Росимов (К). Офросимов, 1894—1967)47 — ряд стихотворений48, рассказ и статью «Грядущий театр» (в 1926 г. в Берлине вышел сборник его рецензий и статей об эмигрантском театре). Ценный очерк о петербургской богеме 10-х годов поместил Федор Иванов — здесь рассказывалось о «Бродячей собаке» и «Привале комедиантов», вечерах у Гиппиус и литературном кружке «Медный всадник» (видную роль в котором играл Ю.Л. Слезкин), о встрече автора с М. Кузминым и о Борисе Садовском, о Ларисе Рейснер и Каннегиссере. Впоследствии Ф. Иванов выпустил сборник рассказов Узор старинный и книгу статей Красный Парнас — один из первых эмигрантских откликов на пореволюционную русскую литературу. Центральными и наиболее симптоматическими явлениями текущей культуры в Красном Парнасе назывались имажинизм и «пролетарская» поэзия, причем утверждалась декадентская природа первого и (вслед за приехавшим в Берлин в 1921 г. Андреем Белым) жизненность поэзии, рожденной четвертым сословием:
Я далек от мысли быть сторонником идеологии этого сословия и его поэзии. Мне чужды пролетарские Буало и их Part poetique, но все же должен признать, что пролетарская поэзия тот здоровый источник, мимо которого не пройдет замутненная последним безвременьем русская литература49.
С рассказом и со статьей «Писатели за рубежом» выступил в журнале А. Дроздов50. В ней Дроздов писал:
Дурно ли, хорошо ли, но русская политическая мысль в дни русского изгойства бьется за границей. Дореволюционные партии, в большинстве нежизнеспособные, так как дышали затхлым воздухом подполий, зовут по-прежнему к своим дорогам, в большинстве не торным, потому что по ним ни разу еще не гремела государственная телега. Политические группы, либо меняя окраску, либо гримируясь старыми карандашами, будят среди эмигрантов полуразбитые силы и апеллируют к скептическому мнению Европы.
Но в одиночку, как это было и при царизме, сиротливо и вяло живут выкинутые за борт Советской России писатели. Странна их судьба: вечно одиноки, разъединены, часто враждебны <...>
Война и революция застали писателей врасплох, разметали и раскидали их по далеким границам.
Для ликвидации этого положения Дроздов предлагал меры, частично реализованные в Берлине в ближайшие месяцы:
Нужно вызвать к жизни литературный комитет в одном из центров Европы, наладить выход периодических или непериодических литературных изданий, открыть кооперативное издательство, кассу взаимопомощи. Нельзя верить, чтобы в годы безустанных национальных испытаний могла молчать русская литература, всегда шедшая впереди нации и неугасимым фонарем своим освещавшая ей дорогу51.
Прямым откликом на эти призывы «собирания» русской литературы и явился замысел журнала Ященко Русская Книга12. Задача «объединения» литературы воспринималась современниками как беспрецедентная по культурному значению и по смелости организации — в условиях крайней политической и географической раздробленности нации. Наибольший вес в тот момент первоначального существования журнала получал раздел «Судьба и работы русских писателей, ученых и журналистов за 1918—1920 гг.». Для исследователей, историков русской литературы этот раздел журнала и сейчас продолжает служить незаменимым источником (в большинстве случаев надежных) сведений о судьбе, перемещениях, работе и замыслах не только крупных, прославленных литераторов, но и второстепенных, бесследно исчезнувших впоследствии из анналов русской литературной жизни. Но для современников этот раздел был в начале 1921 года более чем справочным бюро: он служил доказательством непрерывности культуры, ее существования в беспримерных условиях Гражданской войны и государственной смуты. Журнал Ященко принял на себя функцию организационного объединения рассеянных по разным уголкам земного шара литераторов, ученых, работников книги.
Замечательно при этом, что задачу журнала Ященко видел как раз в том направлении, где потерпела поражение организация «Мир и Труд». То, что не удалось ей в сфере политической, Ященко пытался осуществить в области культуры, книги. В четвертом номере своего журнала он писал:
Всякому, кто беспристрастно размышляет о наших русских делах, к какому бы политическому направлению он ни принадлежал, ясно одно, — и здесь нет двух разных мнений, это, кажется, единственное, в чем согласны все: — какая бы власть ни утвердилась в России, останется ли нынешняя власть, видоизменится ли, «эволюционирует» ли она, придет ли другая на смену ей из недр революции, будет ли она опрокинута к<аким>-н<ибудь> оппозиционным движением (социалистическим крестьянским, демократическим, монархическим или еще каким), независимо от характера этой власти, ей придется работать над воссозданием и возрождением России <...>
Обедневши и обнищавши материально, русский народ — горьким опытом, тяжким путем исторического испытания — обогател духовно <...> Новая Россия, какова бы она ни была, будет более просвещенной. И решающее значение в этом просвещении будет принадлежать, конечно, книге51.
Программа журнала отличалась подчеркнутой, принципиальной беспартийностью и намеренной аполитичностью. В ней провозглашалось неразрывное единство культурной работы, где бы она ни протекала:
Для нас нет, в области книги, разделения на Советскую Россию и на эмиграцию. Русская книга, русская литература едины на обоих берегах. И мы будем стремиться к тому, чтобы наш журнал получил доступ и в Россию. Для того, чтобы наилучшим образом достигнуть этой цели, мы будем оставаться вне всякой политической борьбы и вне каких бы то ни было политических партий54.
Центральный — справочный — раздел первых номеров поразил читателей55. То, что именно этот раздел выглядел в тот момент особенно неотложным, иллюстрируется перенесением отдела критики и рецензий (объявленного с самого начала журнала) во второй номер, «вследствие обилия фактического и чисто биографического материала»56. За сухими строками скупых справок скрывались душераздирающие для современников новости (расстрелян или уцелел писатель, арестован ли в Одессе, нищенствует ли в Константинополе или Риме). То, что историку может показаться бессодержательной ремаркой: «N живет в Алуште», — несло бесконечно более глубокую информацию: решил не уезжать или не смог уехать при эвакуации Крыма, попытки вырваться в столицы, оторванность от издательств, вероятность голода, угроза ареста и т. д. Поскольку пресса периода Гражданской войны, где бы ни издавалась книга или газета, представлена в основных хранилищах СССР и Запада с невосполнимыми лакунами, сведения, рассыпанные на страницах журнала Ященко, во многих случаях являются если не единственным, то исходным источником наших знаний о данном периоде. Цель справочного раздела своего журнала Ященко видел не в конструировании свода безликих справок, их ремесленной регистрации. Он был для него способом организации литературной жизни, попыткой доведения (в существующих условиях) рукописи до читателя, включения ее в «диалог» с историей, спасения от небытия. Отсюда в биографических справках журнала упоминания не только об изданном, но и о невышедших и ищущих издателя книгах.
Хроника вообще выдвинулась в русской литературной журналистике начала 20-х годов на одно из самых почетных мест. У нас нет другого периода в истории русской литературы и печати, когда целые страницы литературных журналов отводились бы мелким хроникальным фактам. Это само по себе служит иллюстрацией специфических условий функционирования литературы в данный момент. Хроника не только доминировала в РК и НРК— она присутствует в петербургских Доме Искусств, Литературных Записках, Летописи Дома Литераторов, в московских Жизни и Печати и Революции, пражской Воле России. Часть хроникальных заметок кочевала из журнала в журнал — так, в третьем номере Летописи Дома Литераторов (1 декабря 1921) приводятся справки РК об Аничкове, Бурлюке, Волошине, Добронравове, Елпатьевском, Потемкине.
Не случайно поэтому «жанровое» переосмысление этого явления у Алексея Ремизова, одной из наиболее ярких фигур русской литературы нового времени. Это переосмысление шло у Ремизова в русле его игровой концепции «литературной жизни», как основанной на «сплетне». Пяст рассказывает в воспоминаниях, относящихся к периоду 900-х годов:
Ремизов открыл мне секрет: «Сплетня, — говорил он, — очень нехорошая вещь — вообще, в жизни, в обществе; но литература только и живет, что сплетнями, от сплетен и благодаря сплетням».
И он любил распространять слухи о каких-нибудь не имевшихся в виду ни воображаемым женихом, ни воображаемой невестой сватовствах; и о каких-нибудь, действительных или мнимых, ссорах из-за какого-нибудь нелепейшего «лисьего хвоста» и т. д. и т. д. без конца57.
Мемуаристы предупреждают об «испорченности» хроникальных заметок русской берлинской прессы мистифицирующими ремизовс-кими вторжениями (ср. хронику в Бюллетенях Дома Искусств, 1922, и в газете Голос России). Подчас стилизаторские или прямо пародийные ремарки вкраплены в «нормальный» текст — так, внезапно обнаруживая на фоне нейтральных анонимных газетных справок58 хвастливую фразу типа: «A.M. Ремизов подготавливает с обширнейшими комментариями свою переписку с В.В. Розановым» (о «Кукхе») или сенсационное сообщение: «Известная художница Л.М. Козинцева заканчивает большой труд — апологию "конструктивизма", озаглавленную "Она не перестала вертеться". В художественных кругах книга вызывает много толков: выходит в издательстве "Макабуз"»59, — трудно сомневаться в источнике этих свидетельств.
Хроникальный раздел РК демонстрирует размах организационной деятельности редакции. Просматривая журнальную хронику номер за номером, историк литературы не только уловит определенный исторический пафос, лежащий в основе этой деятельности, но и получит возможность проследить перипетии писательских судеб на протяжении освещенного журналом периода. Публикуемые в нашем томе материалы позволяют увидеть в этих страницах журнала не статическую мозаику бесхарактерных и невзрачных справок, но действительное столкновение «судьбы» и «слова», факта и вымысла, «лицевого», объявляемого факта и его подоплеки. Сопоставление с архивными материалами показывает, сколь опасными последствиями могло обернуться для литератора хроникальное сообщение о нем или хотя бы неуместное упоминание — или забвение — его литературного имени — ср. письма Кречетова и Чаянова. Само собой разумеется, что как и все документы, напечатанные в журнале справки (пользуясь словами Тынянова) «врут как люди» — или не могут не умалчивать. Приведем, в качестве примера, справку о художнике Арншта-ме, появившуюся в первом номере НРКза 1922 год (стр. 37). Справка эта основана на (анонимном) автографе, сохранившемся в архиве НРК60. Текст приводим по автографу, указывая в квадратных скобках вычеркнутые перед набором и не вошедшие в печатную справку куски:
Александр Мартынович Арнштам, художник [— один из лучших современных графиков], до 1919 года жил и работал в Петербурге. В 1917 г. заведовал художественн. отделом Издател. Скобелевского Просветител. комитета, редактировал художеств, часть «Свободного Журнала». В 1918,1919 гг. был членом отдела Комисс. Народного Просвет., редактировал произв. Пушкина. Отдельные произведения Пушкина должны были быть изданы с иллюстрациями Александр. Бенуа, Б. Кустодиева, В. Замирайло, Д. Митрохина, А. Арнштама и др. Одновременно А. много работал в Петрог-радск. Отдел. Государственн. Издател., где между прочим [работал] над [отдельными] обложками для Полного собрания сочинений. [В декабре 1919 г. художник Арнштам был впутан Петр. Ч.К. в большое дело и, несмотря на хлопоты М. Горького, А. Луначарского и др. видных деятелей, которым Ч.К. на запросы отвечала, что у А. нет личного дела, он нужен в качестве свидетеля и «на днях будет освобожден» — тем не менее продержали его до конца дела, т. е. до августа 1920 года. За девять месяцев им написан дневник, рисующий жизнь Ч.К. и Бутырской тюрьмы.] В 1920 г. Арнштам переехал в Москву. Был приглашен консультантом художеств, отдела Государств. Издательства. Им сделан целый ряд книжных украшений, между прочим обложки для: «Дневник Пушкина» издан. Румянцевского Музея, В. Брюсова «В такие дни», А. Луначарского «Фауст», «Город» — и др. издан.
В настоящее время А. [находится с семьей в Риге (Hotel Commerce) и намеревается ехать в Париж] в Берлине (Motzstrasse 37. Hotel Hager).
Как видно по приведенным исправлениям, в «лицевой» справке НРК оказалось полностью исключенным упоминание об аресте художника и нависшей над ним опасности. Трудно сказать, кто был инициатором (и каковы были причины) этого изъятия — редакция, стремившаяся уклониться от ввода всякого рискованного политического материала, либо сам художник, только что выбравшийся из Советской России и избегавший возможных кривотолков или причинения вреда друзьям61.
В связи с тем, что для историков литературы НРК сохраняет значение одного из главных справочных изданий по первой трети XX века, — встает вопрос, в какой степени «авторитетными» могут считаться сведения, сообщенные журналом. Или, точнее, какова степень «авторизованности» их. Насколько мы можем судить по собранным в архиве Николаевского бумагам, абсолютное большинство справок восходит к самим лицам, упоминаемым в хронике «Судьба и работы русских писателей, ученых и журналистов». Более того, редакция положительно стремилась к «авторизованности» сведений, помещаемых в этом разделе, и многие справки, содержащиеся в сохранившейся переписке редакции, так и не попали на страницы хроники. Это правило авторизации — не абсолютно; в особенности на начальном этапе существования журнала сведения, сообщаемые «третьими лицами», допускались в хронику. Об этом говорит, например, публикуемое нами письмо Амфитеатрова-Кадашева; справки о Н.Ф. Олигере и Степном (И.А. Белоозерцеве) в шестом номере РК восходят (как и справка здесь же о нем самом) к письму С.Ф. Гортинского, справки о A.M. Гневушеве, Л.А. Зандере, А.Я. Гане — в четвертом номере РК — к A.M. Большакову (см. здесь же его авторскую справку); справки о «римлянах» Г.И. Шрейдере, К.Л. Вейдемюллере, А.Г. Айзенштадте, кн. A.M. Волконском, А.Н. Колшшской, Н.И. Петровской, Мих. Френкеле, К. Кочаровском во втором номере РК — к Михаилу Первухину62; сведения о работавших в Крыму ученых в хронике № 1 и 2 НРКза 1922 год — к П.С. Гальцову63. В.И. Забрежнев (см. справку о нем самом в РК, № 5) дал сведения об анархистах проф. А.А. Карелине (РК, № 3) и поэте Всев. Мих. Эйхенбауме (РК, № 4) — брате известного литературоведа, виднейшего представителя «формальной школы»; Е.А. Зноско-Боровский — о И.И. Бунакове, Мережковских, Тэффи и Пиленко в РК, № 1; М.Я. Лазерсон послал 18 апреля 1921 года из Риги справку о своем друге Питириме Сорокине (РК, № 5, стр. 24), журналист В.Е. Ландсберг — о литераторах, работавших на Урале и Дальнем Востоке, Н.Н. Асееве, СМ. Третьякове, А.А. Богданове, Г.Г. Младове (РК, № 4); Е.Г. Лундберг в письме от 21 ноября 1920 года предложил редакции справки об Иванове-Разумнике, Бальмонте и Шестове (см. РК, № 1). И все же стремление редакции к предпочтению авторских свидетельств вырисовывается совершенно определенно. Самое яркое и красноречивое исключение из этого — материалы о литераторах в Советской России в пятом номере РК. Они представлены в журнал только что приехавшим в Париж из Москвы И. Эрен-бургом и, как бы ни были в большинстве случаев скупы или даже, на внешний взгляд, «бессодержательны», — были тотчас обнародованы Ященко. Эренбургу здесь принадлежат справки о Н.Я. Абрамовиче, Адалис, И.А. Аксенове, Кларе Арсеньевой, Н. Архиппове, Н.С. Ашукине, Ю.К. Балтрушайтисе, Н.А. Бердяеве, А.А. Блоке, СП. Боброве, К.А. Большакове, Н. Бромлее, В.Я. Брюсове, А. Белом, В.В. Вересаеве, Н. Венгрове, М.А. Волошине, В. Волькенштейне, Черубине де Габриак, М. Герасимове, Э. Германе, А. Герцык, В.А. Гиляровском (слово «поэт» вставлено редакцией), С. Городецком, Л.Я. Гуревич, Б.А. Диксе (ср. письмо Эренбурга к Ященко от 27 июня 1921 г.), С. Есенине, Б.К. Зайцеве, М. Зенкевиче, Е. Зозуле, В.И. Иванове, Вере Инбер, В. Казине, В.В. Каменском, Вячеславе Ковалевском, П.С. Когане, М.А. Кузмине, Е.Д. Кусковой, Б.К. Лившице, К.А. Липскерове, О.Э. Мандельштаме, А. Мариенгофе, Маяковском, Мейерхольде, П.П. Муратове, И.А. Новикове, М.А. Осоргине (в редакции добавили первую и последнюю фразу заметки), Н.А. Павлович, С.Я. Парнок, Б. Пастернаке, Г.Н. Петникове, В.П. Полонском, В. Пясте, А. Радловой, С.Я. Рафаловиче, Ремизове, Юрии Слезкине, Юрии Соболеве, Андрее Соболе, Ф.К. Сологубе, Ф.А. Степуне, К.А. Треневе, Я. Тугендхольде, Хлебникове, Ходасевиче, Цветаевой, К. Чуковском, Чулкове (первые два предложения), А.А. Чумаченко, Т. Чурилине, М. Шагинян, В.Г. Шершеневиче (кроме последнего предложения), М. Шкапской, В. Шкловском, В. Шкляре, A.M. Эфросе, Н.Е. Эфросе — и о себе самом. В большинстве случаев это были либо первые упоминания этих авторов на страницах журнала Ященко, — либо единственные. Нам неизвестен ни один другой пример подобного рода, когда хроника РК покоилась бы в таком значительном объеме на показаниях одного источника. Объясняется это, конечно, тем голодом по сведениям из Советской России, которым страдали все зарубежные печатные органы.
Но появление Эренбурга обозначило и вообще крутой перелом в журнале. До него «литературный» — не чисто библиографический — аспект журнала сводился к рецензиям; в этом разделе доминировали заметки молодых берлинских беллетристов, участников журнала Жизнь в 1920 году — А. Дроздова и Ф. Иванова. Статьи И. Эренбурга в РК позволили Ященко уменьшить удельный вес справочно-регистрационного материала, журнал приобрел более «литературный» характер, причем в лице Эренбурга редакция нашла не просто авторитетного информатора об «экзотических» событиях текущей художественной жизни в России, но убежденного, последовательного пропагандиста русского молодого искусства в его наиболее радикальных проявлениях. Бесстрастная, объективная справка стала уравновешиваться литературным манифестом. При этом с эстетической декларацией выступал представитель авангарда, в политическом отношении независимый и, скорее, пользовавшийся в тот момент репутацией антибольшевистской (ср. близость Эренбурга к Савинкову в 1917 г.), чем просоветской. Его пропаганда современного русского искусства шла под тем же лозунгом, который РК выдвинула с первых дней своего существования, — au-dessus de la melee64.
Статьи Эренбурга решительно изменяли концепцию литературной современности, сложившуюся у Ященко65: проповедью «конструктивистских» тенденций в молодом искусстве и литературе Эренбург разрушал культ символизма и мирискусничества у Ященко в 1921 году. Если Ященко, заявляя о подъеме поэтического творчества в период Гражданской войны, выдвигал в качестве симптоматического примера Волошина:
Максимилиан Волошин, сидя у себя в Коктебеле, пишет апокалипсически-сильные стихи о новой смуте на Руси и подымается в них иногда на неожиданную и жуткую высоту, — 66
то для Эренбурга Волошин — как и Брюсов и Бальмонт — вне живой современной поэзии потому, что они «сохранили неподвижность» и предпочли «статическую позу преждевременных памятников». «Но как бы ни были велики их общепризнанные заслуги, не они ныне олицетворяют современную поэзию»67.
Положение о том, что русская культура не умерла в Советской России, об интенсивности и ценности художественных исканий там (выдвинутое в статьях Эренбурга) стало господствующим в журнале со второй половины 1921 года, оно проводилось также в статьях Андрея Белого, Ремизова, С. Сумского68 , Г. Лукомского69. Со слухами о нарождении новых имен в России Ященко сопоставил выдвинувшегося в 1921 году А. Дроздова, связав с ним надежды на расцвет русской беллетристики и в эмиграции70. Но, солидаризируясь с переключением внимания на молодую литературу и противопоставив ее предреволюционным течениям, Ященко отказался принять провозглашенные Эренбургом критерии современности в искусстве. Полемика с Эренбургом была организована журналом в нескольких планах. Один из ведущих представителей русского художественного авангарда (и теоретик его71) Иван Пуни опровергал основные постулаты эстетической концепции Эренбурга72. В рецензии Ященко на Хулио Хуреттю утверждалось, что у Эренбурга нет «подлинной любви к будущему», что за проповедями конструктивизма и «грядущей организации и индустриализации жизни» у Эренбурга на самом деле таится «отрицание ради отрицания» и «полное безверье», в которых редактор НРК усматривал отсутствие «здоровья»73. А именно «здоровье» вошло в число трех главных требований, которые Ященко предъявил — наряду с «правдивостью (реализмом)» и «моральностью» — искусству в современности74. Совершенно неприемлемыми были для Ященко кумиры Эренбурга75 в изобразительном искусстве. В области же литературных оценок взгляды Эренбурга в значительно меньшей степени расходились с тактической линией журнала. Как и в отношении к политическим разделениям, в пестрой картине берлинской русской литературной жизни76 журнал занял принципиально надпартийную позицию, хотя личные вкусы редактора обозначились с достаточной отчетливостью77. Отсюда — обвинения в «какой-то половинчатости» HPК78, эклектизме редакционной политики79. Между тем главным принципом деятельности журнала стало превращение его в трибуну писателей. Со второго номера 1922 года был введен раздел «Писатели — о себе», служивший для противников Ященко вещественным доказательством «преступного» сведения на страницах его журнала несовместимых общественно-литературных деклараций80. В этой линии на привлечение писателей к работе журнала81 проявилась основная установка программы Ященко — обеспечить «единение» русской литературы, «возрождение» ее былого единства. Ту же цель провозгласил берлинский «Дом Искусств»82, в числе инициаторов создания которого был и Ященко. В начальный период существования этого клуба НРК практически оказалась его печатным органом. Прочитанные на первых заседаниях в декабре 1921 года доклады А. Белого о культуре современной России и Ремизова о «петербургской весне 20-го года», сообщение Н.М. Минского о последних стихотворных сборниках Кузмина и Гумилева83 — легли в основу первого номера Новой Русской Книги, после трехмесячного перерыва в октябре—декабре 1921 года вышедшей под видоизмененным названием. «Дом Искусств» объявлял себя «организацией аполитической, преследующей только культурные цели, защиту правовых и материальных интересов деятелей искусства и литературы как за границей, так и в России, связь с писателями, живущими в России»84. Аналогичные цели были сформулированы в редакционной статье по поводу возобновления выхода журнала Ященко:
«Новая Русская Книга», по нашему плану, должна быть непосредственным продолжением «Русской Книги», выходившей под нашей редакцией в 1921 году <...>
По мере сил своих мы стремились создать из «Русской Книги» мост, соединяющий зарубежную и русскую печать. Оставаясь в стороне от какой бы то ни было политической борьбы, мы смотрели на русскую литературу, где бы она ни создавалась, здесь или там, как на единую, и не противопоставляли Эмиграцию Советской России. В сущности, и там, и здесь она болеет одними и теми же болями, — болями нашей темноты, заблужденности, смуты, братоубийственного раздора, и живет одними и теми же надеждами, — на лучшее, свободное и культурное будущее нашей великой родины.
Служить объединению, сближению и восстановлению русской литературы ставит себе задачей и «Новая Русская Книга»85.
Но именно эта платформа «аполитизма» и «сплочения» культуры оказалась в 1922 году перед лицом решающих испытаний. В самом конце 1921 года русский Берлин потряс слух о сожжении всего тиража брошюры Л. Шестова «Что такое русский большевизм?» ее издателем — Е.Г. Лундбергом86. Скандальность этого разоблачения состояла, в частности, в том, что издатель и автор были связаны долголетней дружбой, Лундберг считал себя учеником Шестова, и оба принадлежали к Вольной философской ассоциации, основанной в Берлине одновременно с «Домом Искусств»87. Уничтожение книги Шестова явилось следствием сближения Лундберга с советскими представителями в Берлине. История эта широко освещалась в прессе88. Откликом НРК на нее явилась лаконичная библиографическая справка: «Шестов, Лев. Что такое русский большевизм? Изд. "Скифы". Берлин, 1921 (издание сожжено)»89. А в начале марта в газете Руль появилось новое сообщение:
Новые полномочия Лундберга (От собств. корреспондента).
Ревель, 6.3.
Здесь получены сведения из Москвы, что сожжение г. Лундбергом книги Шестова заставило советскую власть обратить особое внимание на деятельность его. Берлинскому представительству предложено поставить г. Лундберга во главе наблюдения за поведением писателей и ученых, приезжающих из России и вообще находящихся за границей90.
В ответ на это Лундберг направил 25 марта в редакцию газеты Новый Мир опровержение (напеч. 26 марта 1922 г.); оно было помещено также в НРК:
Письмо в редакцию.
Многоуважаемый Александр Семенович!
В газете «Руль» появилось, под видом телеграммы собственного корреспондента из Ревеля, извещение о том, будто мне предложено Российским правительством наблюдение за учеными и писателями, живущими за границей. Само собой разумеется, что сообщение это является вымыслом от начала до конца.
С совершенным уважением
Евг. Лундберг91.
Одновременно он послал следующее письмо Ященко:
Berlin 25 марта 1922
Eisenackerstr. 54III
Дорогой Александр Семенович,
я намерен привлечь И.В. Гессена к третейскому суду. Согласие В.Б. Станкевича быть судиею и представителем моих интересов мною уже получено. Позвольте просить и Вас принять ближайшее участие в этом весьма для меня важном деле. Я просил бы Вас — если Вы исполните мою просьбу — сегодня же по возможности снестись с В.Б. Станкевичем, предложить Гессену наметить своего представителя и предать гласности факт привлечения его суду. Ввиду моего отъезда я хотел бы в ближайшие дни дать мои показания по этому делу, которому я придаю значение не только личное, но и общественное.
С искренним приветом,
Евг. Лундберг
По-видимому, тогда же было послано и сопроводительное письмо:
Глубокоуважаемый Александр Семенович,
я бы считал правильным привлечь Гессена и Каминку, как ответств<енных> редакторов «Руля» (см. заголовок газеты).
Обвинение формулировал бы следующим образом:
Систематическая травля — с целью дискредитировать меня в литерат-<урных> кругах, — в чем сам Гессен признается в подписанной им статье, рассказывающей о провокационном его приеме. Травля сопровождалась нарушением литературной этики и добрых литературных нравов и выразилась во-1 <первых>: в раздувании истории с книгой Л. Шестова: книга мною ушгчтожена не была, а лишь мое издание этой книги, без нарушения прав или материальных интересов автора.
Во- 2 -<вторых> — в сознательном и умышленном распространении заведомо ложных сведений (участие в контрразведке), которые, по мнению Гессена, окончательно позорят меня.
Позвольте Вас просить во всех вопросах юридического характера обращаться к Илье Яковлевичу Хейфецу, проф<ессору> Петерб<ургского> унив<ерситета> (Sietzenburgerstr. 11, Научно-технич<еский> отдел). Пр<о-фессор> Хейфец — выдающийся юрист, и обещал мне всяческое содействие. Он не откажется присутствовать на Ваших с Влад<имиром> Бенедиктовичем совещаниях и редактировать письма, имеющие юридич<еское> значение.
С искренним уважением
Евг. Лундберг
Оба этих письма сохранились в архиве НРК в коллекции Николаевского (№ 72).
Переписка между А.С. Ященко и И.В. Гессеном, относящаяся к организации третейского суда, была опубликована Ященко в газете Накануне (№ 34, 1 мая 1922 г., стр. б)92.
Параллельно Е.Г. Лундберг переслал копию переписки Ященко с Гессеном в редакцию Литературных Записок, по-видимому, усматривая в этих материалах бесспорное доказательство своей общественной правоты. Но петербургский журнал отказался от их публикации, ограничиваясь заметкой, завуалированным образом от Лундберга отмежевывавшейся:
Редакцией «Литературных Записок» получена от Евг. Лундберга копия переписки между проф. А.С. Ященко и редактором газеты «Руль» И.В. Гессеном по вопросу о привлечении Евг. Лундбергом И. Гессена к суду чести за помещение в газете «Руль» ряда заметок, порочащих имя Евг. Лундберга. Эта переписка по поводу несостоявшегося в конце концов суда чести была воспроизведена в берлинской газете «Накануне», имеющей значительное распространение в России93.
Еще в разгар скандала с Лундбергом, весной 1922 года, русский литературный Берлин был поражен новой литературной сенсацией — присоединением А.Н. Толстого к сменовеховской газете Накануне. Этот драматический шаг обозначил не только крутой перелом в литературной судьбе самого Толстого; вслед за ним целый ряд берлинских русских литераторов повернул в сторону сменовеховства. Необходимо отметить, что непосредственным катализатором этого процесса явился приезд в Берлин Пильняка, с энтузиазмом встреченного русским Берлином94 и пропагандировавшего в «третьей русской столице» нашествие новой — «мужицкой» — русской литературы. В феврале 1922 года на квартире И.В. Гессена состоялся вечер Пильняка и Толстого95. Спустя 4—5 недель сама идея подобной встречи у Гессена показалась бы кощунственной. Литературно-общественная ситуация в русском Берлине стала резко изменяться.
Одним из признаков этого была стремительная эволюция общественно-политических позиций А.Н. Толстого. Поскольку она достаточно полно освещена в научной литературе96, мы коснемся только тех ее аспектов, которые имеют прямое касательство к публикуемым нами в настоящем томе материалам. Значение этих материалов состоит как раз в том, что в них специфически преломляются отношения «эмигрантской» и «метропольной»97 частей русской литературы. Трудности исторической интерпретации и квалификации участников «литературного Берлина» начала 20-х годов вытекают из того факта, что одни и те же лозунги и формулировки — например, лозунг национального единства русской литературы, близости ее «возрождения», утверждение ее мессианической функции, требование «аполитичности» и т. д. — проходя через весь спектр общественно-политических платформ эмиграции и пересекая границу в «метрополию» — получали всякий раз новую идеологическую окраску и выражались в диаметрально противоположных установках и формах практической деятельности. Если для Корнея Чуковского98 письмо А.Н. Толстого к Н.В. Чайковскому99 и вступление в Накануне окружены ореолом героизма, — то для М. Алданова, вместе с Толстым издававшего в Париже Грядущую Россию, тот же поступок предстает в совершенно ином свете: «ему, разумеется, очень хочется придать своему переходу к большевикам характер сенсационного, потрясающего исторического события <...> он собирается съездить в Россию и там, за полным отсутствием конкуренции, выставить свою кандидатуру на звание "первого русского писателя, который сердцем почувствовал и осмыслил происшедшее" и т. д. как полагается»100. С другой стороны, как заметила З.Г. Минц, и некоторые из близких друзей Толстого, жившие в Советской России, восприняли письмо Толстого к Н.В. Чайковскому как «приспособленчество»101. Несомненным отражением этой интерпретации является фрагмент об «Алихане» в письме В.П. Белкина к А.С. Ященко от 2 мая 1922 года (печатаемом ниже). В борьбе с нею К.И. Чуковским и была предпринята публикация письма к нему Алексея Толстого от 20 апреля 1922 года. Озабоченный будущим отношением к нему в Советской стране, Толстой изобразил свой конфликт с эмиграцией не в политическом, а в культурном и чисто-психологическом ключе102. В опубликованном тексте говорилось:
Вы доставили мне большую радость Вашим письмом. Первое и главное это то, что у Вас, живущих в России, нет зла на нас, бежавших. Очень важно и радостно, что мы снова становимся одной семьей. Важно потому, что, как мне кажется, — никогда еще на свете не было так нужно искусство, как в наши дни: в нем залог спасения. Радостно потому, что эмиграции — пора домой. Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция — высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня. Но это так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска: — как ни задирались, все же жили из милости, в людях, и думалось — быть может вернемся домой, и там примут неласково: — без вас обходились, без вас и обойдемся. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, не знакомы.
Именно в этот момент завязались отношения и НРК с Чуковским. Приводим здесь письмо К. Чуковского, отзыв которого о журнале Ященко позволяет детальнее обрисовать идеологический и бытовой фон его нашумевшей корреспонденции с А.Н. Толстым. Письмо к Ященко не датировано, но по содержанию его следует отнести к концу мая — началу июня 1922 года:
Многоуважаемый Александр Семенович.
Русской Книги я так и не получил. Спасибо за приглашение. С удовольствием напечатаю у Вас серию «Петербургских писем» о делах и днях петербургской словесности. Меня очень взволновала Ваша статья О новых путях и новом искусстве103. Она такая широкая, и писана с большой высоты: над кружками, партиями, группами. Тут огромная перспектива и дали. Самая тема огромна. Мне эта статья дорога еще тем, что она во многом совпадает с давнишней статьей Уота Уитмэна «Democratic Vistas». Знаете ли Вы эту статью? Я напечатал ее в только что вышедшем пятом издании своей книги о Уоте Уитмэне104. Там много мыслей параллельных Вашим. На днях я постараюсь выслать Вам эту книгу. Я болен, уже месяц лежу в постели, у меня бронхит — не знаю, когда поправлюсь, а то бы — давно уже откликнулся на Ваше письмо. (Простите кляксу, писано в постели!)
Сейчас я очень увлечен одной работой: мы с Замятиным и Тихоновым затеяли журнал Современный Запад105 (Моховая, 36). Хотим отразить нового человека, возникшего в Европе после войны и революции, хотя этот человек, кажется, не слишком пригляден106. Будьте добры — черкните нам корреспонденцию и других побуждайте к тому же: о новой науке, новом искусстве и т. д.
Как литератор многосемейный, я, по условиям современного Нэпа, должен печатать в месяц три книжки для того, чтобы существовать.
Поэтому в декабре я напечатал:
1. Поэт и палач.
2. Некрасов как художник.
3. Жена поэта.
В январе:
4. Слоненок.
5. О глупом царе. Сказки
6. Джэк.
В феврале:
7. Книга об Александре Блоке.
8. Книга об Анне Ахматовой107.
9. Футуристы108.
В марте:
10. Щедринский сборник. (Письма Щедрина к Некрасову. Переписка царя с Поль де Коком.)
11. Два некрасовских сборника.
12.
В апреле — ничего — голод.
В мае:
13. Уот Уитмэн (5-е издание, увеличенное вдвое).
14. Оскар Уайльд.
-
Самюэль Батлер (Samuel Butler).
Из этих книга 8-я, 9-я, 10, 11, 12 и 15-я еще не вышли, застряли в типографии, но в общем, это около 50 печ <атных > листов!
50 печ<атных> листов в год, не считая Воспоминаний о Блоке, Воспоминаний о Леониде Андрееве, Воспоминаний о Набокове, не считая работы для Всем<ирной> Литер<атуры>109 (в постели я напр<имер>, перевел роман О. Генри «Короли и Капуста»)110, не считая редактуры журнала111.
Еще хорошо, что кончился основанный мною «Дом Искусств»112. Он поглощал у меня всю энергию. Я основал там вместе с Н. Гумилевым «Лите-р<атурную> Студию», устроил около 200 лекций, привлек таких работников, как Блок, Горький, Замятин, М. Лозинский, Сологуб, Ахматова, Ал. Бенуа, Добужинский и т. д. и т. д. — и вот, едва только отошел от них, делом завладела бездарная кучка во главе с Акимом Волынским, ввела картеж, кабак, уничтожила выставки, лекции, уничтожила студию — превратила Дом Искусств в Дом Паскудств. На днях мы все, члены Совета, заявляем о своем уходе: Замятин, Добужинский, я, Ю. Анненков, А.А. Ахматова.
Все это письмо — для Вас, для Александра Семеновича, а не для печати.
Знаете ли Вы, как любил Ваш журнал покойный Блок?113 Он читал мне вслух однажды вечером — каждую строчку из первого номера (это была первая книга из-за границы) и восклицал простодушно:
— Откуда они это знают?!114
Его удивляли те сведения, которые вы сообщали о каждом из нас. Не трудитесь высылать мне Русскую Книгу. Я читаю ее в «Доме Литераторов». Я знаю, как трудно посылать экземпляры.
Преданный Вам
Чуковский.
Планы помещения в НРК статей Корнея Чуковского, — о которых он говорит в начале этого письма, — не осуществились. Причина этого, по-видимому, — та общественная буря, которая разразилась вслед за помещением его письма к А.Н. Толстому в Литературном Приложении к «Накануне» 4 июня 1922 года. Поскольку не только сама эта буря, но вызвавшая ее публикация подверглись почти полному историческому забвению, мы перепечатываем ниже это письмо — по газетной публикации. Это представляется нам тем более целесообразным, что письмо к Толстому тесно связано с обоими письмами Чуковского к Ященко.
Письмо К. И. Чуковского А. Н. Толстому.
Дорогой Толстой. Я радуюсь тому, что происходит с Вами. Ваш ответ Ч-му прекрасен. Безо всякого злорадства, а напротив: с умилением — читал я его в «Известиях»115. Да, да, это то, что чувствую я давно! — с самого начала революции. Слава Богу, ненависти к своему народу у меня и мимолетной не было. Я сразу пошел читать лекции матросам, красноармейцам, милиционерам — всем нынешним людям, которых принято так ненавидеть и, читая, чувствовал: «это Россия». И еще: «хороша Россия!» Талантливые, религиозные, жадные к жизни люди. Они тысячу лет были немы, теперь впервые думают и говорят — еще косноязычно и нелепо, — но это они создали Достоевского, Чехова, Державина, Блока, они, они, и у них еще тысячи лет впереди, и они силачи: прошли через такие войны, голода, революции, — а вот смеются, вот поют, купаются в Неве, козыряют за девками. А в деревне бабы рожают, петухи кричат, голопузые дети дерутся на солнце, крепкий народ, правильный народ, он поставит на своем, не бойтесь. Хоть из пушек в него пали, а он будет возить навоз, любить землю, помнить зимних и вешних Никол, и ни своих икон, ни своих тараканов никому не отдаст. Я жил в этом году в деревне116 и видел, что в основе, в главном, в идеале все сложилось по мужику, для мужика, что мужик весь этот строй приспособил к себе, повернул на свою мельницу, взял из него то, что нужно ему, мужику, остальное выбросил вон. Говорить о «гибели» России, если в основе — такой прочный, духовно одаренный, работящий народ — могут только эмигранты — в Париже, Софии и Праге. Теперь эмигранты каются и «прозревают» — Достоевский сказал им, что презревшему свой народ остается одно: Смердяковская или Ставрогинская петля, — все они чувствуют себя (в потенции) висельниками117, но, дорогой Толстой, не думайте, что эмигранты только за границей. Когда я в 1917 году пошел по детским клубам читать детям своего «Крокодила» — мне объявили бойкот!118 Я поощряю правительство! Когда я проредактировал Некрасова, — для широких масс, чтобы распространить его по всей России, в этом увидели измену великим заветам и проч., и проч. Оторванность от России — ужасная.
В 1919 году я основал «Дом Искусств»; устроил там студию (вместе с Николаем Гумилевым), устроил публичные лекции, привлек Горького, Блока, Сологуба, Ахматову, А. Бенуа, Добужинского, устроили общежитие на 56 человек, библиотеку и т. д. И вижу теперь, что создал клоаку. Все сплетничают, ненавидят друг друга, интригуют, бездельничают — эмигранты, эмигранты! Дармоедствовать какому-нибудь Волынскому или Чудовскому очень легко: они получают пайки, заседают, ничего не пишут, и поругивают Советскую власть. В этом-то я вижу Вашу основную ошибку: те, которые живут здесь, еще больше за рубежом, чем Вы. Вот сейчас вышел сборник молодежи — «Звучащая Раковина»119. Ни одного стихотворения о России, ни одного русского слова, все эстетические ужимки и позы! Нет, Толстой, Вы должны вернуться сюда гордо и с ясной душой. Вся эта мразь недостойна того, чтобы Вы перед ней извинялись или чувствовали себя виноватым. Замятин очень милый человек, очень, очень, — но ведь это чистоплюй, осторожный, ничего не почувствовавший. Серапионы — да! Это люди, прокипевшие в котле, — жаль, что Вы не знаете их лучших вещей, — но если бы Вы знали, как их душит вся эмигрантщина, в какой они нищете и заброшенности.
Вот, если б можно было им помочь — через Ара или как-нибудь Слонимскому, Лунцу, Всев. Иванову, Зощенке (больной, с пороком сердца, милый, милый), Конст. Федину. Я сказал им о Вашем приглашении, все они пишут для Вас, на днях вышлют. (Я целый месяц валялся в постели — плеврит — это письмо — первое, что я пишу.) Спасибо Вам за дивный подарок — «Любовь Книга Золотая» — Вы должно быть сами не понимаете, какая это полновесная, породистая, бессмертно-поэтическая вещь. Только Вы один умеете так писать, что и смешно, и поэтично. А полновесная вещь — вот как дети бывают удачнорожденные: поднимешь его, а он — ой, ой, какой тяжелый, три года, а такой мясовитый. И глупы все — поэтически, нежно-глупы, восхитительно-глупы. Воображаю, какой успех имеет она на сцене. Пришлите мне рецензии, я переведу их и дам в «Литературные Записки» (журнал Дома Литераторов) — пускай и Россия знает о Ваших успехах. Если Вы видаете Алексея Максимовича, поклонитесь ему. Наша русская эмигрантщина относится к нему сволочно, а он много поработал для нее. Вы пишете о русском искусстве в Европе. Помню, когда умер Чехов, я жил в Лондоне и ревел весь день, и некому было сказать, никто не знал, что такое Чехов — и казалось, никто не узнает. А сейчас читаю в London Mercury, 1922, 1, что со времен Шекспира не было такого проникновения в человеческую душу, как у Чехова120. Подражают ему до смешного. Хью Уолполь, Катерина Мэнсфилд воспроизводят все его приемы — но чеховской музыки у них нет, и они это чувствуют. Они чувствуют, что Россия для них катарсис и осердечение — и переводят даже Евреинова! Но гордиться этим не надо, а надо принять это с постом и молитвой. Это возлагает на нас такую страшную ответственность, такой труд!
Прилагаю при сем стихи моего сына, Николая, 17 лет. Его так отпугнули от себя символисты, футуристы и проч., что он ударился в русский провинциальный романс.
Ваш Чуковский121.
Сразу за этим письмом в газете следовали два стихотворения Н.К. Чуковского — «Птенцов щеглиха в крыльях прячет» и «Засыпает сторож в будке»122. Это было едва ли не первое выступление молодого поэта (род. в 1904 г.) в печати. Стихи были посланы Корнеем Чуковским в ответ на просьбу Толстого об участии в Литературном приложении к «Накануне».
Вопрос о том, предназначалось ли опубликованное А.Н. Толстым письмо Чуковского к печати, следует считать открытым, поскольку, во-первых, оно являлось ответом на письмо Толстого, прямо приглашавшее в Накануне. С другой стороны, Чуковский сам только что напечатал «частное» письмо Толстого к нему в петроградских Литературных Записках.
В литературных кругах Петрограда опубликованное Толстым письмо Чуковского вызвало не меньшую бурю, чем в эмигрантских кругах весной 1922 года заявление Толстого о разрыве с эмиграцией. Для объяснения этого следует принять во внимание тот факт, что в самый момент появления письма Чуковского в органе Толстого произошел перелом в официальном статусе газеты Накануне. 31 мая 1922 года редакторы ее Ю.В. Ключников и Ю.Н. Потехин отправились в Москву123. 1 июня в Москве открылась контора редакции124.
Накануне стало единственной «эмигрантской» газетой, официально распространявшейся в Советской России. В связи с этим снова был поднят вопрос о финансовых источниках деятельности Накануне в Берлине. В открытом письме к Н.В. Чайковскому в апреле А.Н. Толстой отрицал какую бы то ни было связь газеты с советскими инстанциями. Как признается в новейшем исследовании, «в лице этой газеты советская пресса имела активного сотрудника за рубежом»125. Р.Б. Гуль в своих воспоминаниях заявляет: «Не знаю, кто финансировал «Накануне», но думаю — через к<акое>-н<ибудь> подставное лицо оно издавалось на советские деньги»126. Осенью 1923 года лидер московского сменовеховства И.Г. Лежнев прямо говорил о «субсидной зависимости» этой газеты с самого начала ее существования127.
Эти события послужили тем фоном, на котором было встречено письмо Чуковского. В анонимной редакционной статье Руля «Cloaca maxima» говорилось:
В редактируемом им литературном приложении к «Накануне» гр. А. Толстой напечатал письмо, полученное им от К. Чуковского. Письмо, по-видимому, не было предназначено для печати — такую наивно неприкрытую лесть, какой оно дышит, можно себе позволить только в частном послании и притом лишь к заведомо не очень взыскательному человеку. Иначе преувеличенная фальшь внушает мысль даже об издевательстве. Точно также только в частном письме можно себе позволить те гаденькие сплетни, в которых изливает свою душу петербургский корреспондент графа Толстого. «Я основал Дом Искусств... И вижу теперь, что создал клоаку». Это не про берлинский — про петербургский Дом Искусств так «выражается» его создатель. К сплетням о товарищах по этому учреждению присоединяется заглядывание в чужие пайки и нечто весьма похожее на критику обоснованности их получения. Кто «милый-милый», так тому выслать посылку Ара128, а кто не милый, так тот оказывается дармоедствующим даже и на пайке советском. Все это венчается доносом по части советской неблагонадежности некоторых лиц.
Именно это последнее обстоятельство всего более убеждает в том, что письмо не было предназначено его автором к опубликованию, ибо доносы надлежит направлять непосредственно по начальству, а никоим образом не окольным путем через «Накануне» в Берлин <...> Нет, такой оплошности не сделал Корней Чуковский, это просто его предал граф Толстой129.
В ответ на обвинения по адресу Чуковского Толстой спешно поместил в своей газете следующее опровержение:
Напечатанное в предыдущем номере письмо К.И. Чуковского было написано мне, как частное письмо. Я напечатал его, не испросив предварительно разрешения на это К.И. Чуковского. Поэтому все упреки и бранные слова прошу направлять только по моему адресу.
Алексей Толстой130.
16 июня в Руле появилась статья А. Яблоновского о письме К.Чуковского131, а 21 июня в той же газете был напечатан стихотворный фельетон Лоло, откликавшийся на этот же эпизод и отчасти перефразировавший известную эпиграмму Пушкина на Булгарина («Не то беда...»)132.
О реакции петербургских литераторов на письмо Чуковского и его публикацию в Накануне мы имеем несколько хотя и косвенных, но вполне авторитетных указаний. В первую очередь — это письмо самого Чуковского к Ященко, приводимое ниже. Оно послано Ященко в машинописном (начиная со слов «Мне больно, что Ал. Толстой...») виде; приписка же в начале текста сделана от руки:
Многоуважаемый Александр Семенович.
Сегодня увижу Ахматову, скажу ей насчет автобиографии133. Боюсь, что откажет. Она ведь ненавидит публичность. Анненков согласен134. Сегодня мы с Замятиным подписываем последний лист «Современного Запада», на днях вышлем Вам. Видели те страницы «Democratic Vistas» Whitman’a о которых я Вам говорил? Они только что вышли в немецком переводе. Посылаю Вам свое письмо, по поводу чепухи с моим письмом к Ал<ексею> Толстому. Если хотите, напечатайте или дайте в какую хотите газету.
Ваш Чуковский.
Мне больно, что Ал. Толстой напечатал мое частное письмо, так оно повредило тому, что мне дорого.
Это — большое несчастье, и произошло оно так.
С марта по июнь я хворал и почти не покидал постели. Во время моей болезни ко мне стали доходить чудовищные слухи об основанном мною «Доме Искусств». Говорили, что с тех пор, как я ушел из президиума, в «Доме Искусств» устроен игорный дом, что на улицах красуются вывески «Казино Дома Искусств», на которых нарисованы четыре девятки. Это, естественно, взволновало меня. «Дому Искусств» я отдал два года работы. Из недели в неделю я устраивал там публичные лекции Кони, Горького, Гумилева, Блока, Белого, Ремизова, Замятина и многих других. В то бескнижное время «Дом Искусств» был чуть ли не единственным местом, где писатели общались друг с другом и со своими читателями. В Студии «Дома Искусств» я пытался сплотить талантливую молодежь Петербурга, распыленную по разным канцеляриям.
И вот мне говорят, что ни Студии, ни лекций нет, а есть игорный дом, казино!
[Естественно, я обвинил в этом А.Л. Волынского, заведующего литературным отделом, и] сгоряча в письме к приятелю излил свое негодование на всех, кого считал причастным к гибели моего любимого дела. Как нарочно, в тот день с утра ко мне приходили обитатели «Дома Искусств» и жаловались на установившиеся там порядки и нравы.
Мою тревогу по этому поводу я не скрыл от самого А.Л. Волынского. Выяснилось, что он и сам сокрушается об участи «Дома Искусств», что мерзкая вывеска появилась без его согласия и ведома, что в отсутствии лекций виноват не он, виноваты современные условия. Когда я стал выздоравливать, он посетил меня и тогда мы решили сплотиться и дружными силами возродить «Дом Искусств».
Но этому помешало письмо, напечатанное Толстым в «Накануне».
Потому-то и не следует печатать в газетах наши частные письма, что в этих письмах сказываются впечатления минуты, случайные, беглые, скоропреходящие чувства.
Подлинные же мои отношения к Волынскому135 сказались хотя бы в том, что когда лет 15 назад против него была поднята общая травля, я неумело, но искренно выразил в печати свое преклонение перед гонимым писателем. Но мало ли что не напишешь под влиянием гнева о самом близком и любимом друге!
* * *
В моем письме к Толстому имеется «страшная фраза»: «они поругивают с<оветскую> в<ласть>». Нашлись идиоты, подумавшие, что этой фразой я защищаю пр<авительст>во от ругающих его интеллигентов.
Эти господа не заметили, что в том же письме я радуюсь тому, что русский мужик победил, что Россия внутренними органическими силами преодолела чужое. Как же я могу вступаться за это чужое.
Эти господа не заметили, что я употребил выражение «поругивать»: не ругать, но поругивать. Поругивание — праздное занятие, ни к чему не ведущее. Это не борьба, но отказ от борьбы. Бороться нужно творчеством, идеями, а не экивоками и анекдотцами.
Говорят, будто я оскорбил петербургских писателей обозвав их быт эмигрантским. Если бы это было так, я первый презирал бы себя. Но конечно, это не так. Как мог бы я ругать петербургских писателей, если за все эти годы я и сам принадлежал к их числу, если и для меня, как для них, за все эти годы каждый день был исполнен смертельного голода и смертельной тоски. Те четыре года, 1918—1921-й, торжественны для меня и священны. Всякий раз, когда я видел Блока, как он [в арестантской казенной фуражке] похоронно шагает по глыбам и ямам умершего города, я чувствовал, что мы все обреченные. Почти на моих глазах умер от голода Батюшков, умерли Измайлов, Венгеров, а потом Блок, Гумилев. Это свято, об этом я даже говорить не хочу.
Но в последнее время, в 1922 году, под влиянием новых условий, наша среда изменилась. В ней появились черты, которых не было раньше. Выдвинулись новые люди. Это-то и вызвало мое осуждение. Но я не мог приписать эмигрантские качества тем, кто мученической жизнью и смертью доказали свою преданность России.
Кто сомневается в этом, пусть прочтет мои «Воспоминания о Блоке»136.
* * *
Однажды в самом начале октябрьских дней я пошел в детский клуб, на Сергиевскую и стал читать свои стишки о Крокодиле. Одна дама сказала мне: как же можно читать для советских детей? Эта фраза изумила меня. Я всем существом ощущал, что советских детей нет, а есть русские дети, точно так же, как нет советских солдат, советских моряков, а есть — плохие или хорошие — русские люди. Потому-то я был фанатическим врагом саботажа в области культурной работы: читал лекции красноармейцам, матросам и радовался, узнавая их ближе.
Об этом я и написал Толстому. Я написал ему, что русский народ и на этот раз победил, отстоял свои идеалы и ценности.
Но на столбцах газеты Накануне эта мысль приобрела другой оттенок, которого она не имела, оставаясь изложенной в частном письме. [Если бы во время писания письма я знал эту газету, как знаю ее теперь, я не послал бы такого письма. Но в то время я прочитал лишь 9 номеров этой газеты, в их числе был целый номер посвященный Набокову. Это-то и обмануло меня. Но] к самому Толстому я продолжаю относиться с доверием. Он не политикан, он органический простой человек, который всем нутром ощутил, что Россия, несмотря ни на что, все же осталась Россией, что русскому жить без нее невозможно.
За это я и послал ему свой (неправильно воспринятый) привет, в чем и посейчас не раскаиваюсь.
К. Чуковский.
28 июня
Петербург.
В данной редакции — печатаемой нами по автографу в архиве НРК137 — текст отличается от двух его, тогда же появившихся публикаций. Первая из них — в берлинской газете Голос России (№ 1007, 16 июля 1922, стр. 5) сопровождалась следующим обращением СТ. Каплуна-Сумского (владельца издательства «Эпоха»138):
Гражданин редактор.
Мною получено письмо К.И. Чуковского в ответ на опубликование гр. А.Н. Толстым частного письма К. Чуковского. Настоящим прошу Вас напечатать это письмо, так как К.И. Чуковский просит меня довести его до сведения заграничных читателей.
С. Сумский.
Берлин, 14 июля 1922.
Сопоставление текста этой публикации в Голосе России с автографом в архиве НРК убеждает, что Сумский получил текст письма не через Ященко, а, по-видимому, прямо от Чуковского. Текст в основном идентичен нашему. Но заканчивалось письмо Чуковского в газете иначе, чем в НРК. Для сравнения приводим ниже эту концовку (она выделена в газете жирным шрифтом):
Но на столбцах газеты «Накануне» эта мысль приобрела другой оттенок, которого она не имела, оставаясь изложенной в частном письме. Если бы во время писания письма я знал эту газету, как знаю ее теперь, я не послал бы такого письма.
Здесь же, на стр. 5—6, был помещен комментарий самой редакции, где, в частности, приводились противоположные отзывы в советской прессе — в Петроградской Правде (Ильи Садофьева) и в литературной газете Новости (Ионы Кугеля)139.
Публикация С. Сумского в Голосе России вышла одновременно с десятым номером Литературного приложения к «Накануне», где А.Н. Толстой, пытавшийся поначалу скрыть усилия Чуковского по «опровержению» собственного письма к Толстому, поместил дополнительное разъяснение:
Разъяснение.
В дополнение к заметке, что письмо К.И. Чуковского ко мне опубликовано мною без его разрешения, — сообщаю, что письмо это напечатано не целиком, но что это отрывки из его частного письма ко мне.
А. Толстой140.
Тогда же направил в печать полученное им письмо Чуковского и Ященко — оно появилось (без рукописной приписки) в седьмом номере НРК за 1922 г. (стр. 41—42; номер вышел в начале сентября). Замечательно при этом, что приведенный нами текст отличается не только от газетной публикации Сумского, но и от текста, помещенного Ященко в НРК, причем опущенные в журнале и зачеркнутые в машинописи места141 элиминированы не Чуковским, а, по всей вероятности, редакцией НРК. Купюры эти немаловажны: они смещают не только характеристику эпизода самого по себе142, но и характеристику, даруемую Чуковским газете Накануне. Момент самооправдания Чуковского и осуждения Накануне звучал в автографе значительно резче:
Если бы во время писания письма я знал эту газету, как знаю ее теперь, я не послал бы такого письма. Но в то время я прочитал лишь 9 номеров этой газеты, в их числе был целый номер, посвященный Набокову. Это-то и обмануло меня.
Таким образом, за мелкой деталью скрыта целая позиций Вычеркнутая в НРК фраза Чуковского как нельзя лучше демонстрирует кристаллизацию негативного отношения советских литераторов его крута к Накануне в июне—июле 1922 г.143 В июне 1922 года с заявлением о прекращении печатания в Накануне выступил Пильняк. В июле 1922 года в третьем номере петербургских Литературных Записок было помещено письмо Ахматовой с протестом против напечатанная Ал. Толстым ее стихов144.
Другой «петербургский» отклик мы находим в статье В. Щуловского, только что бежавшего от ареста в Берлин. Описывая голодный петербургский быт, жизнь интеллигенции и упоминая подопытных собак академика И.П. Павлова, автор писал:
Нужно уметь работать, когда нечего есть. Грызть сухие коренья, работать при 0 гр<адусов>. Работать перед угрозой смерти и писать, убегая от шпика на трамвае.
О боли не нужно думать.
Не нужно писать о большевиках. Не нужно писать о Корнее Чуковском, хотя он и неподражаемый исполнитель критических романсов145.
Он ниже Павловской собаки146.
Волны от публикации в Накануне письма Чуковского продолжали расходиться и позже. В конце августа 1922 года Горький А.Н. Толстому о петроградских делах: «Но, по словам Пинкевича, там весьма настроены против вас литераторы за письмо Чуковского»147. Ср. также в письме А.Н. Толстого к Горькому, октябрь—ноябрь 1922 года, где реферируется письмо одного из «Серапионовых братьев», Всеволода Иванова:
«Про Чуковского пишет, что тот ужасно оправдывается за свое письмо»148. Более детальными сведениями снабжают нас недавно опубликованные воспоминания Евгения Шварца о Чуковском:
У него были основания задумываться и страдать не только по причинам внутреннего неустройства, но и по внешним обстоятельствам. За несколько месяцев до моего секретарства разыгралась громкая история с письмом, что послал он за границу Алексею Толстому. Он приветствовал Алексея Николаевича, сменившего вехи, звал Толстого в Советский Союз и подробно и неодобрительно описывал людей, с которыми ему, Чуковскому, приходилось жить и работать. Я забыл, что именно он писал. Помню только фразу о Замятине: «Евгений Иванович, милый, милый, но такой чистоплюй». И каждому посвящал он две-три фразы подобного же типа, так что на обсуждении кто-то сравнил его послание с письмом Хлестакова к «душе Тряпичкину». Вся беда в том, что письмо Корнея Ивановича приобрело неожиданно широкую известность. Толстой взял да и напечатал его в «Накануне».
Дом Искусств и Дом Литераторов задымились от горькой обиды и негодования. Начались собрания Совета Дома, бесконечные общие собрания. Проходили они бурно, однако в отсутствие Корнея Ивановича. Он захворал. Он был близок к сумасшествию. Но все обошлось. В те дни, когда мы встретились, рассудок его находился в относительном здравии149.
К концу 1922 года вакуум, окружавший Накануне в Берлине, усиливается; газета переживает период крайнего брожения, раздоров и склок. Первоначально выступивший в ней Горький150 советует А.Н. Толстому порвать с органом сменовеховцев:
Слышал, что вы ушли из «Нак<ануне>», — это очень хорошо! Но вам необходимо заявить об этом гласно, напечатав, хотя бы в «Днях», коротенькое письмо: больше в «Н<акануне>» не сотрудничаю.
Сделайте это!151
Об обстановке в редакции Накануне незадолго до отъезда ее ведущих сотрудников в Советскую Россию рассказывает харбинский сменовеховец Н.А. Ухтомский в письме к Н.В. Устрялову:
Лично мое впечатление, что идеологическое вдохновение «сменовеховцев» выродилось в чисто прикладное ремесло «наканунников», возглавляющих доходное и небезынтересное предприятие. Фактическим диктатором — состоит газетный «спец» Кирдецов, энергичный и талантливый по-своему. Подпирает его такой же делец, но менее симпатичный Дюшен, который произвел на меня неприятное впечатление. Лукьянов и Чахотин — фиговые листики, гарнир. О Садыкере и говорить не приходится. Он всецело поглощен хозяйств<енно>-издательскими заботами и в редакцию включен по недоразумению, не «издав» еще, кажется, на страницах «Накануне» ни одной строчки152. Уместнее было бы вхождение в редакцию Гуровича, много работающего в газете, человека с головой, но необычайно скрытного. Политическая хроника в руках бывшего сотрудника «Известий ЦК» Шенфельда-Россова, который с презрением взглянул на «Зарю»153, узнав, что ее призывы к «здравому смыслу» — это тяготение к капитализму, каковое слово в «Накануне» произносится с величайшим презрением. С грустью должен Вам сообщить, что моральный престиж «Накануне» в Берлине и особенно в Москве (да, да) весьма низок154. Меня даже «советчики», люди близкие к Крестинскому, уговаривали не связываться с «наканунниками», в то время как правые круги мне прямо говорили (Ал. Яблоновский), что лучше уж сходиться с советскими официальными кругами, нежели с «Накануне». Даже Ключников, и тот нашел нужным мне с брезгливым видом говорить о «Накануне», упрекая газету в излишнем раболепчестве. (Впрочем, и «Накануне» в свою очередь открещивается от Ключникова и Потехина, считая, что, наоборот, они сделали попытку опередить берлинских сменовеховцев.) <...> Жалкое впечатление производит Ключников, взгляд которого стал еще более бегающим, чем раньше. Выбитый Кирдецовым из «Накануне», он лишен рупора, да и вообще что осталось от его широковещательных писем, которые Вы мне, помните, прочитывали. Он даже меня просил найти средства для издания журнала или альманаха. Сытин155 предложил ему редактировать журнал «Ниву», но поставил условием раздобыть часть денег156.
В ноябре 1922 года симптомы кризиса коснулись и берлинского Дома Искусств, отстаивавшего «беспартийную» платформу. 29 октября в Литературном приложении к «Накануне» (№ 24, стр. 4—7) была напечатана статья широко известного до революции фельетониста И. Василевского (He-Буквы) «Тартарен из Таганрога (О двенадцати новых книгах г. Ильи Эренбурга)», ехидно вышучивавшая все творчество писателя и обвинившая его в саморекламе, низкопробной порнографии и беспринципности («идеология от кафе»). Сравнивая Вербицкую157 и Эренбурга, Василевский приходил к выводу: «Эренбург тяжелее! Вербицкая — это пошлость простая, естественная, у Эренбурга пошлость на ходулях, на цыпочках, квалифицированная, рассчитанная на то, чтобы как можно выгоднее свою интеллигентность, «образованность доказать»158. Определив творчество Эренбургакак «буйное» графоманство, он добавлял: «Что, если здесь срочно нужен психиатр, а вовсе не литературный обозреватель? Что, если здесь, меж нами, на Kurfursten-damm-e бродит душевнобольной, и гримасничает, и хихикает, и забрасывает нас этими своими разнокалиберными, разноликими книгами?»159 Эта статья возмутила многих, и был поднят вопрос о несовместимости пребывания ее автора, «наканунника» Василевского, и редактора Литературного приложения, А.Н. Толстого, в Доме Искусств (членами которого они числились вместе с Эренбургом). «Беспартийная» позиция Дома Искусств и до того вызывала регулярные нападки со стороны «Накануне». В президиум Дома Искусств было подано два заявления, одно из которых было подписано С.Г. Каплуном-Сумским, а другое — группой членов, в том числе председателем президиума А. Белым, Ходасевичем, Шкловским. Как свидетельствует его письмо к М.М. Шкапской от 30 октября 1922 года, к фельетону Василевского Эренбург отнесся с большим спокойствием, чем его соратники по президиуму Дома Искусств: «Кстати, здесь сейчас большой "литературный" скандал вокруг статьи (в литер<атурном> приложении к "Накануне") Василевского обо мне. Статья действительно аховая. Но по-моему — ерунда. А. Белый, Вл. Ходасевич хотят исключить его... из "Дома Искусств" и пр.»160 Вспоминая позднее свою берлинскую жизнь, Эренбург коснулся и этого эпизода, объяснив закулисную подоплеку нападок Василевского:
Я писал поэтессе М.М. Шкапской161: «"Наканунновцы" не хотят простить мне отказа писать у них, но, что делать, я для них слишком левый...» Журналист Василевский-Не-Буква напечатал в «Накануне» хлесткую статью обо мне, вспоминая, как в «Хуренито» мулатка хлестала героя романа Эренбурга ломтями ростбифа по щекам, говорил, что меня следует бить по лицу окороком с хорошей костью162.
Одновременно с обсуждением дела Василевского разыгрались инциденты на заседании Дома Искусств 3 ноября, где был прочитан доклад И.А. Пуни «Современная русская живопись и русская выставка в Берлине». Они произошли между К. Залитом и Н.И. Альтманом и между Маяковским и А. Белым165. За месяц до того избранный президиум ушел в отставку. В это же время распадается и литературное содружество «Веретено».
К концу 1922 года общественно-политические противоречия в русском Берлине резко обострились, происходит крайняя поляризация литературных лагерей. Позиция Ященко и его журнала, с самого начала стремившаяся к «наведению мостов», к сближению полюсов164, — оказывалась все более анахронистичной. Осенью 1922 года в рецензии на журнал A.M. Дроздова Сполохи Ященко писал:
Среди эмигрантских периодических изданий мало таких, которые обнаружили бы продолжительную живучесть и сумели бы найти спокойный и беспартийный тон. Впрочем, первое, по нашему мнению, находится в прямой зависимости от второго: для того, чтобы создать что-нибудь длительное и живучее среди разноголосицы и разброда нашей эмиграции, нужно суметь подняться аи dessus de la melee, нужно обратиться к публике, состоящей не из одних коммунистов, или сменовеховцев, или монархистов, или врангелианцев, или кадетов, или эсеров черновского толка, или эсеров толка Керенского, а надо презреть все эти разделения <...>165
Симптомы кризиса русского литературного Берлина наложили отпечаток на характер журнала с самого начала 1923 года. Раздел «Писатели — о себе» истощился и прекратил существование. В 1921 году единственной линией разделения казалась «территориальная» граница между литературой в коммунистической России и литературой в эмиграции166. К концу 1922 года выяснилась невозможность объединения разнопорядковых идеологических явлений, даже принадлежащих к одному, берлинскому ареалу. Стремление к сохранению нейтралитета роковым образом оборачивалось тенденцией к нивелировке, к стиранию реальных фактов литературной жизни в журнале, целиком их регистрации посвященном. Скандалы, потрясавшие русские литературные столицы в 1922—1923 годах, находили все более бледное отражение на страницах НРК. Агония журнала в 1923 году проявилась и в сужении участия активно в нем сотрудничавших ранее А. Белого, А. Толстого, А. Ремизова, И. Эренбурга167.
Но ликвидации журнала предшествовал экстравагантный шаг — публикация цикла стихотворений М. Волошина «Усобица». Это было первое — и оставшееся единственным — «самостоятельное» (а не в виде цитат) появление стихотворных текстов на страницах библиографического журнала. Провозглашавншй безусловную аполитичность, журнал откликнулся на политические обстоятельства времени публикацией лирических произведений находившегося по ту сторону границы поэта. В этом шаге в такой же степени выразилась «политическая» ориентация Ященко, сколько и его литературная платформа. Ященко начинал свой журнал еще до гибели Блока и Гумилева, и, осуждая тогда большевистский режим за закрытие границ перед поэтами, он тем не менее не считал военный террор направленным против культуры:
Было бы несправедливостью, однако, обвинять большевиков в личном гонении или даже в презрении к русским литераторам или к русским ученым. Наоборот, беспристрастие, которое, к сожалению, в настоящее время не часто встречается, требует признать, что если жизнь кого в России за это время подвергалась наименьшей опасности, то это жизнь писателей и ученых. Несмотря на беспощадный террор, нам известны лишь немногие случаи казни в этой среде <...>168
События последующих месяцев разрушили идиллические надежды Ященко. Публикацией волошинских «Стихов о терроре», нелегально переправленных через границу, он признавал иллюзорность прежней программы и старых чаяний. Редакционная статья Ященко в последнем номере журнала поражает беспомощностью и отчаянностью попытки предотвратить развитие событий, через несколько месяцев окончательно ставших реальностью. Она стремится «уговорить» враждующие стороны видеть в культурной работе, где бы она ни совершалась, общерусское дело, сохранить национальное единство хотя бы в сфере книжного производства, наладить нормальные книжные отношения между всеми центрами русской книгоиздательской деятельности.
Журнал Ященко, являющийся бесценной летописью русской литературы в один из самых ярких критических моментов ее истории, пережил такой же неожиданный, стремительный конец, что и весь русский литературный Берлин. Безнадежно хромая весной 1923 года, журнал закрылся осенью, выпустив с января всего четыре книжки169. Хотя нам неизвестны непосредственные обстоятельства прекращения издания журнала, очевидна связь его с общим кризисом, разразившимся в русском книгоиздательском деле осенью 1923 года. И все же было бы ошибкой в закрытии НРК видеть только одно из проявлений финансового краха издательского дела170 и не замечать крушения самой идеологической платформы, на которой основывалась деятельность журнала. Писатели, творчество которых казалось Ященко залогом расцвета зарубежной русской литературы — и вместе с тем русской литературы вообще, — порвали с эмиграцией. Русский Берлин опустел171. Прекращение журнала означало для Ященко и уход из литературы вообще. Отказавшись от возвращения в Россию и не примкнув ни к какой общественной или литературной группе в эмиграции, — он не вернулся и в литературу. Это обязывает нас судьбу НРК рассматривать в контексте исторических сдвигов, произошедших в русской литературе 20-х годов.
Достарыңызбен бөлісу: |