Глава 15
Я вбежала в комнату, где несколько часов назад умерла бабушка. Мама стояла, отвернувшись к окну, дядя Антуан, утонул в кресле, прикрывая руками лицо и громко всхлипывая, а Лотти, сжавшись в комочек на краешке кушетки, бессмысленно смотрела в пространство перед собой и бормотала что-то бессвязное. Интуитивно бросилась к ней и притянула к себе:
— Милая моя, родная! Как же ты теперь одна? Сегодня же увезу к себе, — бормотала я первые, пришедшие в голову слова... и остолбенела, столкнувшись с двумя круглыми, полными ненависти глазами. Маленькие, пухлые ручки с силой отшвыривали меня прочь.
— Уйди! Это ты... ты во всём виновата. ты убила мою Франки. Далила! Иуда!
Я беспомощно посмотрела на маму, но она... она только безнадёжно махнула рукой.
— Иди домой. Мы справимся сегодня без тебя.
На Антуана я даже не посмела взглянуть; с этой стороны могли последовать только оскорбления.
Не знаю как добрела до дома. В прихожей меня встретил Марсель. Даже не взгляда, одного дуновения воздуха сыну хватило, чтобы почувствовать запах беды.
— Мам, случилось что-то страшное? С папой?
— Нет. С бабушкой. С Франческой. Она умерла.
Марсель, не произнеся ни слова, взял мою руку и повёл в комнату.
— Расскажи, как это случилось. Всё расскажи.
Я и рассказала. Почти всё. О статье в газете, порочащей имя Альваресов, о бабушке, всю жизнь гордо охранявшей фамильную честь, о моём псевдониме и о Лотти, обвинившей меня в смерти её единственной подруги.
Марсель, как он был в этот момент похож на Шарля, слушал молча и не перебивал вопросами. Только, когда рассказ подошёл к концу, сын серьёзно и по деловому попытался меня утешить:
— Мам, на самом деле ты ни в чём не виновата. Но бабушку Лотти я тоже понимаю. Когда у меня ломается игрушка, или не получается задачка, мне тоже нужно найти виноватого и на него рассердиться. В первый момент это очень помогает. Скоро она успокоится и всё будет по старому. У неё всё равно нет никого ближе нас.
— Как это никого? А сын, а Джильберт, младший внук?
— Она не любит их так, как нас. Конечно она переедет жить сюда. Мы отдадим ей угловую комнату с балконом. Оттуда замечательный вид на старую церковь.
Меня окатило волной нежности к сыну. Эта бескомпро-миссная уверенность в моей правоте и непогрешимости! Заслужила ли я такую преданность? Жаль что он, как все Альваресы, не признаёт нежностей. Так хотелось бы прижать это чудо к себе, надышаться запахом пушистых волос и отогреться в родном тепле и уюте.
Чуть позже, спрятавшись в своём кабинете, я забралась с ногами в кресло, подтянув к животу коленки — с детства эта поза всегда помогала справляться с неприятностями — и предалась своему любимому занятию — самокопанию. То, что я рассказала сыну было правдой, но правдой поверхностной, без подводных камней и утёсов. Ведь случилось именно то, чего я боялась, прежде, чем ответила Жаку решительным «Быть». Сердечные приступы после каждой атаки на Норберта бабушка заливала сильно действующими каплями и продолжала жить. Я знала: комья грязи, брошенные в де Бельвилей причиняют ей боль, но не доведут до могилы. Знала, что имя «де Альварес» для Франчески стоит после имени Иисуса Христа. Она, можно сказать, препод-несла мне самое дорогое из того, чем владела. Фамильные драгоценности, кольца, браслеты из костяной шкатулки были для неё просто безделушками, которые дарила нам по всякому поводу, и без повода тоже. Но титул... Да, для неё это было не имя, а титул, или икона, приносящая успех и удачу. А я легкомысленно бросила этот дар в грязь. Зачем? Почему честь какого-то Рутлингера стала важнее здоровья бабушки? Лизелотта права. Это я со своей Далилой навела на след охотничьих псов.
Мой судья уже приготовился вынести обвинительный приговор. Но тут слово взял защитник:
— До смерти довела Франческу не я, а гордыня. Достоинство и честь не в имени, а в деяниях. Что в них, этих именах, если последующие поколения ни чего не прибавят к их прежнему блеску? Сколько можно жить прошлым? Неужели я обязана всю жизнь носить этот титул, как хрустальную вазу, оберегая от пылинок и солнечного света? Тогда нечего было выносить его на сцену, никому не дающую никаких гарантий.
И потом... удержать почётный титул на должной высоте можно лишь действуя, а любое действие — не только риск, но и обоюдоострый клинок. Принося пользу одному, оно неминуемо наносит вред другому. Как за карточным столом — чтобы один выиграл, другой должен проиграть. Или как на суде присяжных: победа защитника неминуемо оборачивается поражением обвинителя. А эти великие Альваресы, более двух столетий трудившиеся на пользу королей? Сколько смертей и изуродованных человеческих жизней покоится на счету этой пользы? Вот и наш злосчастный журналист. Сотворив сенсацию, он заработал горстку денег и пару дней популярности, а моя бабушка заплатила за это остатками своей недожитой жизни.
Почти оправдав себя, поняла, что всё это не имеет ни малейшего значения. Какая разница, кто виноват. Франчески больше нет, и я даже не успела с ней попрощаться. Нет лучащихся, внимательных глаз, нежных узких ладоней, гладивших мои волосы и щёки, нет ощущения любви и защищённости от сознания, что она существует и любит меня совершенно бескорыстно. Почему последние годы у меня никогда не хватало на неё времени? Почему раздражалась за мелкое ворчанье и банальные политические сентенции? Она ушла, так и не узнав правды о своей матери, так и не примирившись с её памятью. Если я и виновата перед ней, то только за это.
Шарль, внимательно выслушав мои самообвинения и самооправдания, перешёл, как всегда к делу:
— Сейчас важно не кто виноват, а что делать. Мне кажется, тебе сегодня не стоит там появляться. Дай маме и Лизелотте оправиться от первого шока. Это первая реакция, но завтра она, надеюсь, уляжется и ты снова станешь дорогой и любимой девочкой. А мне всё равно нужно их навестить. Ты знаешь, с какой нежностью я всегда относился к Франческе. Да и твоей маме сейчас не просто. По себе знаю, как больно терять близких людей. Сейчас она наверняка нуждается в поддержке. Ведь от бывшего мужа в этом смысле проку не много.
— Но как я могу сидеть дома, когда им обеим сейчас так плохо?
— Обещаю, если почувствую, что утренняя сцена забыта, тут же пошлю за тобой.
Но Шарль за мной не послал. Пару часов спустя вернулся домой разбитый и несчастный.
— Они обе выглядят ещё хуже, чем я думал. Шанталь за один день почернела и состарилась, а Лизелотта... господи... она просто потеряла разум. Не ест, не пьёт... сидит в углу и что-то бормочет.
— Но тебя-то она узнала?
— Узнала... и выгнала... как соучастника. Даже не знаю, что и делать.
— Но мама хоть с тобою поговорила?
— Тоже не очень. Поблагодарила за внимание и отвернулась.
— Что же ты там так долго делал?
— Попал в лапы к Антуану. Этот мерзавец лил на меня помои полными бочками. За всё подряд. За Дрейфуса, за всех евреев, живущих на земле, за мои выступления в прессе... и за тебя.
— А почему за меня?
— Считает, я должен был запретить тебе играть Далилу. Ты, якобы, молода и честолюбива, но ни в жизни, ни в семейной чести ничего не понимаешь, а я, старый болван, не проследил.
— Господи, как ты выдержал всю эту гадость?
— Не вызывать же твоего дядю на дуэль?
Шли дни, но семья меня к себе так и не подпускала. Чуть позже пришёл с визитом папа.
Он давно вышел на пенсию. Ариадна, его молодая жена, не сделав сценической карьеры, превратилась в рачительную домашнюю хозяйку и образцовую мать. Мой брат, главная забота и надежда родителей, рос в атмосфере поклонения и обожания.
Папа выглядел неважно. Уцепившись когда-то за нить Ариадны, он надеялся беззаботно выбраться из запутанного лабиринта, ведущего к старости. Но... месть Минотавра настигла его у самого выхода: он как-то оплыл, одряблел и стал меньше ростом. Глаза давно не лучились ни радостью, ни весельем.
Папа довольно кислым голосом выразил соболезнования по поводу смерти бабушки. Надо сказать, они никогда не были большими друзьями, а после его разрыва с мамой Франческа вообще отказалась принимать бывшего зятя в своём доме. Это было единственным пунктом, где расходились их мнения с Лизелоттой. Папа, пришедший по поручению мамы, сообщил мне официальную дату похорон.
Франческа завещала похоронить её в Испании, в усыпальнице Альваресов, рядом с отцом. Это завещание она показала нам лет десять назад, пояснив, что всё давно согласовала с местными властями, внесла заранее необходимые деньги и даже заказала надгробье на свой вкус.
Мы стоим перед свежей могилой, разделившись на группы. Лотти, обвиснув на руках у невестки и сына, бормочет что-то о сестре, убитой бесстыдными, безжалостными злодеями. Антуан, распластавшись на холодном мраморе распухшим от слёз лицом, сотрясается в беззвучных рыданиях. Мария, прикрывшись густой вуалью, приникла к могиле Филиппа Максимилиана Лоренцо де Альвареса. Как когда-то Франческа, она нежно гладит смуглыми, морщинистыми руками чёрный мрамор, нашёптывая какие-то тайны давно ушедшему в небытие отцу. Норберт и Софи не приехали — мама и Антуан категорически запретили.
Шарль, Марсель и я стоим в некотором отдалении. Им всем, похоже, не очень приятно наше присутствие. Они не принимают нас в своё горе. Я, залезшая в самое пекло политических дискуссий, всё ещё виновата в смерти бабушки.
Но чем дольше я смотрела на чёрный помпезный мрамор альваресового надгробья, тем больше он вызывал раздражение. Неужели это судьба? Моя прабабушка, графиня Елена де Альварес, нанесла первый, но не смертельный удар незапятнанной чести графского рода, а я, Елена вторая, окончательно изваляла её в грязи. Туда ей и дорога. Она, эта ни кому не нужная честь, нас обеих лишила семьи.
Чуть позже Мария, откинув вуаль, подошла к нам. Она нежно обняла меня и Марселя и протянула руку для поцелуя Шарлю.
— Детка, зайди часика через два ко мне в отель. Нам нужно поговорить.
До чего не кстати её приглашение! Мы планировали сразу после похорон сесть в поезд и вернуться в Париж, а теперь придётся задержаться ещё на один день. Да и беседовать с Марией совсем не хотелось. Выслушивать новую серию упрёков и увещеваний не было ни сил, ни охоты. Даже если я в чём-то и виновата, то изменить это уже невозможно.
К моему приходу Мария уже успела заказать в номер чай и какие-то сладости. Попечалившись по сестре, по быстротечности жизни и бренности бытия, она ни единым словом не упомянула о моём разладе с семьёй.
Закончив чаепитие, Мария вытащила из уже упакованного саквояжа какой-то ящичек и бережно положила на стол.
— Детка, не знаю, когда нам доведётся следующий раз встретиться... поэтому решила сегодня передать тебе кое-что.
Она отрыла таинственный ящик и вытащила большой, резной ключ.
— А теперь слушай и не перебивай. В нашей семье существует обычай. Ты помнишь два похожих портрета — моей мамы и её прабабушки. Последняя, когда, по семейной легенде, её жизнь окончательно разладилась, нашла старые развалины в одинокой бухте у моря и построила на них маленький, неказистый домик. По преданию, она скрывалась там от маленьких неприятностей и больших бед. Говорила, дом успокаивает, а море помогает принимать правильные решения. Потом домик перешёл к её дочери, моей прабабушке, а та передарила его моей маме. Последние дни перед отъездом в Америку она провела в нём. Ей тоже казалось, что стены дома излучают особое умиротворение. Перед отъездом она передала ключ мне. Надо сказать, я тоже полюбила этот уголок, бывала там по нескольку раз в году, отдыхала, следила за домом, ремонтировала постоянно возникавшие трещины. Короче, бережно сохраняла для последующего поколения.
Мама была почему-то уверена, что одна из её правнучек будет походить на неё. Не знала, правда, какая именно, поэтому просила передать дом и ключ той, кому он будет всего нужнее.
Боюсь... я действительно этого очень боюсь, что тебе он когда-нибудь понадобится.
— Скажи, неужели никто из твоих внучек на ней не похож?
— Ну как сказать? Конечно, некоторые, особенно две младшие, имеют некоторое сходство, но так однозначно, как ты... Да и жизни у них размеренные, благополучные. Без риска. А у тебя... Ну, да дело не в этом. Не перебивай.
Мария вытащила из коробки лист бумаги и развернула его на столе.
— Вот здесь я нарисовала план местности и написала, как туда добраться. Сейчас это уже не богом забытая бухта, как тогда, а рыбачий посёлок. И стоит наше строение не на отшибе, а в компании нескольких, таких же неказистых созданий. От меня до посёлка сейчас всего пару часов езды, но вскоре обещают провести железную дорогу. Тогда будет ещё проще. Всё поняла?
Я рассматривала карту местности и пояснения, написанные аккуратным, мелким почерком. Господи, опять этот голос из прошлого, невидимая связь, предсказывающая судьбу одиночества.
— Мария, а ты тоже винишь меня в смерти бабушки?
— Глупости. Твоя мама просто на минутку попала под влияние Антуана и Лизелотты. Ну с последней спрос невелик; бедолага от горя совсем разум потеряла, а вот Антуан... он просто злой и завистливый человек.
— Но почему завистливый?
— А как ты думаешь? Всю жизнь кичился своим происхождением, а сам так ничего и не добился. Дослужился в министерстве до небольшой должности и проживал сперва приданое жены, а теперь её наследство. Младшему брату всю жизнь завидовал. Сама знаешь, Норберт очень талантливый коммерсант. Твоей маме завидовал — она тоже всего добилась своими талантами, и тебе завидует... вот какой известности достигла... не переживай. Шанталь скоро оправится и всё будет по прежнему. Главное, не ожесточайся, не сердись и постарайся её понять. Ведь ты у нас умница.
— Знаешь, как мне плохо было на похоронах. Они все вместе страдают, а я... как отверженная, как чужая... а ведь я бабушку очень любила... даже больше , чем маму.
— Может, потому твоя мама и отстранилась? Она ведь совсем одна осталась — муж сбежал к какой-то дурёхе, у тебя Шарль и Марсель, Норберт далеко... ей только Антуан да Лизелотта и остались. Она больше тебя в жалости нуждается.
— Ох, милая ты моя. Чтобы я без тебя делала? Всегда, в самые сложные минуты ставишь мне мозги на место.
— Благодари бога, что дал тебе то, что можно на место поставить. Иначе даже я была бы бессильна. Но это ещё не всё. В коробочке осталась одна маленькая вещичка, которую я тоже хочу отдать тебе.
Ворча что-то себе под нос, Мария вытащила на свет кольцо.
— Это тоже осталось от мамы. В последний вечер она сняла с пальца и отдала мне. Сколько её помню, столько и кольцо это помню. Мой отец преподнёс его ей на официальной помолвке, сделав на заказ по её размеру. Мама с ним до последнего момента не расставалась. Только перед самым отъездом вздохнула, сняла и отдала мне. Но видишь, — Мария надела на палец очаровательное колечко с искусно огранённым сапфиром, оправленным мелкими голубоватыми брильянтами, — видишь, мне оно слишком велико. У мамы руки были крупнее чем у нас с Франческой, а тебе, думаю, должно подойти. На, примерь.
Я надела кольцо на безымянный палец и поразилась; оно пришлось точно впору. Мария взяла мою руку и бережно протёрла камень чистой салфеткой.
— Вот и носи его... если конечно хочешь. Она носила его до самого отъезда. До последней минуты надеялась, что муж за ней приедет.
Маленькие брильянты, подхватив лучики заходящего солнца, преломлённые в сапфире, разбросали их многочисленными радугами по белой скатерти стола. Я смотрела на эти радуги и думала о женщине, до последней минуты надеявшейся на чудо, в то время, как он... её «чудо», уже целовал ручки какой-то маркизе.
Мария прервала эти невесёлые размышления внезапным вопросом:
— И где же витают сейчас твои мысли?
— Вокруг маркизы де Пьерак и памятной доски в изголовье могилы твоего отца.
— Значит ты и это знаешь? От Франчески?
— Да. Много лет назад мы побывали там. Она и рассказала о романе под занавес. Но как ты допустила эту доску?
— А ты считаешь, я имела право не допустить? Это его могила и его посмертное желание. Не нам судить как и почему люди проживают стою жизнь так, как считают нужным. Или ты не согласна?
— Ох, Мария, мне бы твою мудрость и всепрощение.
Поболтав ещё с полчаса о всяких мелочах, я почувствовала, что пора уходить. После переполненного грустными переживаниями дня, она явно нуждалась в отдыхе.
Мы нежно обнялись, расцеловали друг друга в щёки и... Если бы я тогда знала, что прощаюсь с Марией навсегда. Она пережила старшую сестру всего лишь на год.
В первые месяцы после возвращения домой регулярно писала маме записки, справлялась о здоровье Лизелотты, о ней самой, получая в ответ лишь одну короткую фразу: « Мы здоровы, у нас всё по-прежнему».
Наконец наступил день, когда мама, даже не предупредив о посещении, влетела в мою гостиную и рухнула на диван.
— Всё. Не могу больше. Так плохо, хоть заживо в петлю.
Выглядела она действительно отвратительно. Ничего не осталось ни от былой моложавости, ни от горделивой элегантности. Наспех уложенные волосы обрамляли усталое, покрывшееся морщинами лицо. Господи, что же ты сделал за эти три месяца с моей мамой?
— Ну что, всё так плохо?
— Хуже не бывает. Самой тошно, а тут ещё и Лизелотта. Совсем с ума сошла. Носится по дому, швыряет всё на пол и кричит. От этого крика у меня в ушах постоянный звон.
— А что врачи говорят? Может ей какое-нибудь успокоительное дать?
— Да они уже всё перепробовали. Или спит по трое суток, не ест и не пьёт, или носится и кричит.
— Но ты такого долго не выдержишь. Что папа об этом думает?
— А что он может думать? К себе взять не может — жена не позволяет. Говорит, если не хочешь возиться — отдай в клинику, а мне жалко. Всё же не собака, а родной человек. Она же не виновата, что заболела.
Прикрыв глаза, мама бессильно отвалилась на диванную подушку.
— Мамочка, я могу тебе чем-нибудь помочь?
Измерив меня колючим, оценивающим взглядом, мама отрицательно помотала головой:
— Да чем ты поможешь. Всё, что могла, уже сделала.
Эта колючее страдание, опущенные плечи и злость, сочащаяся из припухших глаз, вызвали смесь, казалось бы несовместимых чувств: жалость и нестерпимое желание уколоть чем-нибудь острым, чтобы проснулась наконец и пришла в себя.
— Мама, мне кажется ты, заразилась от Лизелотты. Или это микробы от Антуана?
Почему запретила Норберту приезжать на похороны? Что с тобой? Ты же разумная женщина.
Бедолага ожидала всего чего угодно, но не нападения. По приготовленному ею сценарию вслед за материнским упрёком следует дочернее покаяние, а тут... ответная атака.
От неожиданности мама вернулась в вертикальное положение, окончательно распрощавшись с диванной подушкой и, впервые за все эти месяцы, посмотрела мне в глаза.
— А разве Антуан не прав? Разве вы оба, ты и Норберт, не опозорили имя старинного, заслуженного рода? Разве не знали, как моя мама им дорожила? Почему не посчитались с её чувствами?
— Если говорить о чести старинного рода, то это Норберт украсил его новыми звёздами. Это ты прославила его своим талантом, а что сделал для него Антуан? Чванливо живёт на капиталы жены, при этом потихоньку ей изменяя.
Я беззастенчиво повторяла слова Марии, но что делать, если сама до такого не додумалась. На минуту стало неловко за клевету на престарелого дядюшку. Ведь его измены приплела для красного словца: хотелось не только унизить, но и утопить зловредного родственника в маминых глазах.
Но она, ни на минуту не растерявшись, нанесла ответный удар. Взяв меня за руку и прищурив глаза, вопросительно уставилась на кольцо.
— О, да у тебя никак новое колечко? Тоже любовника завела?
— Пока нет. Мне его Мария подарила.
— И почему же?
— А ты действительно хочешь знать?
Мама следила за радугами, отбрасываемыми брильянтами, казавшимися голубыми в косо падавших лучах солнца, а я судорожно решала проблему «Быть или не быть». Нужно ли ей знать эту старую историю, давно расколовшую семью на две враждующие половины.
— И о чём же ты, дочка, задумалась?
— Пытаюсь принять важное решение.
— Давай помогу. Важные решения лучше принимать вместе.
Слава богу, к маме постепенно возвращается спасительный юмор, а значит эта новость не сразит её наповал. И, отбросив последние сомнения, честно рассказала всё, что узнала от Марии.
Мама слушала, не перебивая, не бледнея и не падая в обморок. Закончив рассказ, я удивлённо уставилась на неё:
— А ты что, знала обо всём этом раньше?
— Нет, не знала. Моя мама не любила вспоминать о прошлом, тем более о своей матери. Но какое это имеет значение сегодня?
— Для меня — большое. По еврейским законам дети наследуют национальность матери, а значит Франческа тоже была еврейкой, и ты, и Норберт, и даже наш главный семейный антисемит Антуан тоже еврей... и мы с Марселем продолжаем это... «победоносное шествие»...
Норберту досталось, по-видимому, чуть больше этой крови. По словам Марии, в его лице прабабушка узнала черты своей матери. Даже коммерческие таланты у него в ту семью, как впрочем и у их младшего брата Мигеля, твоего дяди, переселившегося, как и Норберт, в Америку.
Мама долго сидела молча, задумчиво следя за игрой света в старинных камнях. И заговорила, так и не отведя от кольца взгляда:
— Хочешь сказать, моя мама всю жизнь охраняла сокровище, давно превратившееся в прах?
— А как ты думаешь? Мог порядочный мужчина, выгнав на старость лет жену из дома, и едва выйдя из запоя, броситься искать утешения у какой-то маркизы Шанталь де Пьерак? Кстати, Франческа назвала тебя в её честь.
Вокруг маминого рта пролегла горькая складка. Возможно, в этот момент она подумала о своём любвеобильном муже, сбежавшего после двадцати лет супружеской жизни к блеклой, ничего не стоившей девчонке.
Осмотрев меня так, как будто впервые увидела, мама с сомнением спросила:
— А Франческа тоже знала, что ты похожа на её мать?
— Мария сказала, они обе знали. Потому бабушка и предложила мне в качестве псевдонима это имя.
— Надо же, как всё сложно. Слушай, как ты думаешь, мы ведь имеем право написать обо всём Норберту? Получается, он не случайно выбрал в жёны Софи. Голос крови подсказал. То-то они оба порадуются.
— А может и Антуана заодно порадуем?
— Ладно, оставь в покое старого дурака. Его уже не исправишь. У меня другая идея родилась. Может попросить Норберта и Софи поискать в Америке следы графа Мигеля де Альвареса или его детей? Всё же мир коммерции, как и любой другой, достаточно тесен?
— Можно так, а можно у Марии спросить. Ведь она с братом все годы переписывалась.
Мама опять откинулась на диванную подушку, но на этот раз не от бессилия, а от облегчения.
Кризис миновал, и подводным течениям не удалось расколоть остаток семьи надвое. Может, всё же не надо было прабабушке скрывать от Франчески правду? Понимание сути причиняет значительно меньше боли, чем неизвестность.
Отношения с мамой удалось наладить, но состояние Лизелотты лучше от этого не стало.
— Мама, а кого она ещё узнаёт?
— По-моему, никого. К собственному сыну обращается на Вы, а когда он уходит, спрашивает кто это был. Говорит, очень внимательный господин, только слишком грустный.
— Но тебя то она узнаёт?
— Нет. Говорит, я её подруга, но тоже очень милая.
— Значит, если я приду к ней, меня она тоже не узнает, а значит не прогонит?
На следующий день, глубоко вдохнув с детства знакомый запах, я переступила порог маминой гостиной. Лотти мирно восседала за столом, уставив бессмысленные глаза в пространство.
Я вежливо поклонилась и поинтересовалась её здоровьем. Сердце, от тоски и жалости превратившееся в маленький, твёрдый комочек, застряло где-то в горле и мешало дышать.
Бабушка с любопытством всмотрелась в моё лицо и... так и не узнав, вежливо поприветствовала, приняв за новую медсестру.
— А Вы что, новенькая? Так ужасно, что доктор не может приставить к нам постоянный персонал.
Я слушала её ворчанье и с трудом узнавала в этой аккуратно одетой и причёсанной старушке свою любимую бабушку. Куда подевались чудесные ямочки на щеках? Уютные, родные и тёплые округлости, которым я когда-то доверяла свои секреты? Куда подевались смеющиеся, любящие глаза и мягкие губы, подарившие мне столько сочных поцелуев?
За столом сидела сухенькая, ворчливая старушка, жалующаяся незнакомой женщине на бездельника доктора, совершенно не интересующегося своими пациентами.
Через полчаса, сетуя на усталость, она попросила отвести её в постель.
С тех пор я навещала бабушку ежедневно. Приходила днём и помогала справляться с обедом. Её правая рука едва могла удержать ложку. Приходилось кормить, как маленького ребёнка, уговаривая съесть ещё пару кусочков, которые непременно сделают её большой и сильной. Но эти кусочки почему-то не помогали. Наоборот; с каждой неделей Лотти становилась всё меньше и бледнее. Она по-прежнему обращалась ко мне на Вы, но явно радовалась ежедневным посещениям. Советовала больше времени проводить на свежем воздухе, находя новую помощницу слишком худой и бледной, и жаловалась на злых, неблагодарных людей, убивших её любимую сестру, с которой она в ближайшее время собирается воссоединиться.
Лотти не страшилась смерти. Спокойно говорила о ней, как об освобождении то забот и страданий.
— Скоро я тоже смогу наконец отдохнуть. Очень устала. Пора на покой.
Вскоре она вообще отказалась вставать с постели, проводя большую часть дня в полудрёме, утонув в высоких, пушистых подушках. А однажды, так и не проснувшись, перешла в мир иной, покинув нас неузнанными и непрощёнными.
Теперь у меня остались только мама, Шарль и Марсель. Папа с Джильбертом появлялись только по праздникам, а к себе и вовсе не приглашали. Молодая жена не стремилась поддерживать отношения со взрослой дочерью мужа, а я не хотела огорчать этими встречами маму. Норберт регулярно присылал длинные, полные внимания и сочувствия письма, но возвращаться во Францию не собирался. Его коммерция, пустив в американскую землю крепкие, разветвлённые корни, приносила сочные плоды и стабильные доходы, требуя постоянного присутствия предприни-мателя. Найти следы Альваресов ему так и не удалось.
Антуан, оскорбленный нашим примирением, не удостаивал нас с мамой даже поздравлениями к рождеству. Когда-то большая, любящая и любимая семья, развалилась на множество равнодуш-ных друг к другу кланов.
На память о бабушках осталось всего несколько официальных фотографий: напряжённые, серьёзные, чужие лица, не излучающие ни тепла, ни любви.
При виде безликих портретов, вспомнила, как когда-то хотела обучиться этому искусству и ещё раз пожалела о безвременной кончине Рутлингера .
Вместо него моим первым учителем стал его приемник, когда-то участвовавший в создании каталога. Многое переняв от великого мастера, он стал преданным поклонником его таланта. С тех пор техника фотосъёмки, сделав несколько гигантских шагов вперёд, позволяла даже таким дебютантам, как я добиваться определённых успехов.
Первыми жертвами моего обучения стали Шарль и Марсель. Они оказались корыстной моделью, время которой приходилось покупать крупным подхалимажем и мелкими подарками.
Странно, я была так восприимчива к лицам и жестам, но ухватить острые, выразительные моменты не успевала. Как говорил Рутлингер, не успевала остановить мгновение.
Вспомнился первый день в мастерской Маэстро. Он возился с аппаратурой, пробовал вспышку, задавал вопросы, развлекал невероятными историями, а в это время исподтишка ловил удачу. А что, если попробовать так со своими близкими?
В первый же вечер они попались в расставленную ловушку. Крутясь вокруг камеры, делала вид, что ищу удачные ракурсы, просила совета, провоцируя на ядовитые замечания, а сама потихоньку снимала.
Готовые фотографии вызвали взрыв негодования:
— Мама, у меня что, в самом деле такой длинный нос и... торчащие уши?, — кричал Марсель.
— Не может быть, что я так размахиваю руками и выдвигаю вперёд подбородок?, — возмущался Шарль.
— Мама, если не умеешь снимать — не берись. Лучше поезжай в театр и играй «Даму с Камелиями».
Этот протест стал первым успехом, первыми мгновениями, которые удалось остановить. Жаль только, времени на новое развлечение не хватало. Оно, невероятно насыщенное, утекало сквозь пальцы с невероятной скоростью. Новые роли, новые исполнительские эксперименты и бесконечные гастроли не только в Европе, но и в России, о которой с таким восторгом рассказывали Элиза и Софи.
К этой поездке я готовилась особо тщательно; полгода старательно изучала русский язык, перечитала книги известных русских писателей: незадолго до этого переведённые на немецкий язык пьесы Чехова, «Преступление и наказание» Достоевского, прозу Пушкина и конечно же, романы Толстого.
Несмотря на столь тщательную подготовку, Петербург принял меня весьма холодно. Город, покорённый экстрава-гантными Сарой Бернар и Линой Кавальери, остался равно-душным к «тихим прелестям» мадам Альварес. В своё время Элиза назвала петербургскую публику чопорной и холодной, как сам город. О городе не хочу судить строго. Его, как и человека, чтобы полюбить, нужно узнать и прочувствовать. А как узнаешь и прочувствуешь силуэты, мелькающие за окном проезжающего по заснеженным улицам экипажа? Роскошные дворцы, золочёные купола, нарядные дамы и господа в зрительном и банкетном зале, обескураженные моим русским языком. Кому он нужен, если даже официанты и швейцары в отелях гостеприимно изъяснялись с нами по-французски.
А вот Москва... это было незабываемо! Проще, теплее и обаятельней. Но главное... Даже страшно начать... мы сыграли уже три спектакля: один новаторски-современный и два традиционно-классических. Характеры моих героинь менялись в том же диапазоне: от романтично прозрачных, до беспринципно порочных. Это случилось после «Самсона и Далилы». В центральной московской газете появилась статья некоего Константина Станиславского. Он называл мадам Альварес первой и совершенно уникальной французской актрисой, не играющей на сцене, а живущей на ней. Среди прочих исполнительских достоинств он отметил то, над чем я билась годами: «Играя доброго, актриса ищет, где же он злой, а в злом — где же он добрый. Она исходит не только из сценарного действия, но и из сути персонажа, его уникальной психологической ценности».
Усомнившись в знании русского языка, я потребовала дословного перевода. За все годы, проведённые на сцене, я не читала о себе ничего лучше. Эти простые, добрые строчки были в тысячу раз ценнее оваций беснующейся толпы. Это была не слава, и даже не признание, а полное понимание того, чему я посвятила двадцать сценических лет жизни.
Потрясающе! Оказывается Россия богата не только блестящими литераторами, но и умными критиками.
Мой секретарь быстро рассеял случайное заблуждение: господин Станиславский вовсе не критик, а выдающийся артист, постановщик и художественный руководитель Московского Художественного театра.
Два дня спустя на очередном банкете мне представили симпатичного мужчину, явно перешагнувшего своё сорокалетие. Позже оказалось, он всего на три года старше меня. Светлая чёлка редеющих волос причудливо спадала на левую половину лба. Контрастные, чётко прочерченные брови и роскошные усы красиво обрамляли сильно удлинённый овал лица. Это был Константин Станиславский.
По счастливой случайности или по чьему-то доброму умыслу, за столом он оказался моим соседом.
Обменявшись ритуальными приветствиями, мы приступили к знакомству. Его мягкая, ненавязчивая манера говорить и внимательно вслушиваться в ответы располагала к естественной откровенности. Поблагодарив за похвальный отзыв в газете, расположивший ко мне московскую публику, рискнула пожаловаться на русских швейцаров и официантов:
— Готовясь к поездке, я так старательно учила ваш язык, надеялась в России немножко попрактиковаться, но все упорно говорят со мной по-французски.
Вместо ответа собеседник предложил выбор между белым и красным вином по-русски.
О чудо! Я не только поняла вопрос, но даже хватило словарного запаса на членораздельный ответ. Беседа набирала обороты, хотя, вслушиваясь в мои ответы, лицо Станиславского заметно напрягалось.
Спустя пару фраз он, подобно опытному врачу, уточняющему симптомы заболевания, аккуратно заметил:
— У Вас очень симпатичное произношение. У кого Вы брали уроки?
Почувствовав что-то недоброе, я ответила без прежней уверенности:
— У русского эмигранта. Вернее у его сына, родившегося уже во Франции. Он занимается литературными переводами.
— Тогда понятно почему швейцары и официанты предпочитали говорить с Вами по-французски.
— И почему же?
— Ваш учитель преподнёс Вам великолепный язык, использовавшийся литераторами прошлого века. Современные простые люди его уже не воспринимают. Он давно вышел из обихода. Но я рад, что Вы меня понимаете и знаете почему?
Ни в голосе, ни в глазах моего собеседника не было даже намека на насмешку.
Вместо ответа он задал новый вопрос:
— Вы слышали что-нибудь о Чехове?
— Ещё как. Это были мои домашние задания — переводить диалоги из « Трёх сестёр» на французский.
— Потрясающе. Завтра мы даём « Трёх сестёр». Приглашаю на спектакль. Раз знаете текст и понимаете диалоги без параллельного перевода — не заскучаете. Заодно познакомитесь с моей партнёршей по сцене. Она бесподобно исполняет одну из сестёр, Машу. С Ольгой Книппер-Чеховой?
— А почему Чеховой?
— Потому что она жена Антона Павловича, — и на секунду замолчав, добавил, — мои соотечественники завтра разорвут меня на куски, если я и дальше буду отвлекать внимание гостьи на одного себя. Хотя очень хочется поговорить с Вами подольше.
Пользуясь французской свободой нравов, я рискнула взять инициативу на себя:
— Тогда приглашаю Вас завтра после спектакля на ужин вдвоём. Там и наговоримся.
Следующий день запечатлелся в памяти во всех подробностях. Атмосфера Художественного театра, публика, впитывавшая в себя каждый нюанс чувств и действий, и лирический дуэт Станиславского-Вершинина и Маши-Книппер-Чеховой... описать всё это у меня просто не хватит слов.
Наш поздний ужин затянулся часа на четыре. Константин Сергеевич, обнаружив во мне увлечённого слушателя, описывал свою новую систему актёрского мастерства, анализируя параллельно мою игру.
— Понимаете, ведь мысль, прежде чем стать мыслью, была чувством. От этого и надо идти, а многие наши собратья совершают путь задом наперёд. Пытаются осмыслить чувство, а потом подобрать соответствующие выразительные средства: выражение лица, интонации, движения. И получается у них игра, но не жизнь. А как входите в роль Вы?
Вспомнила, как готовясь к Медее, училась испытывать «жажду мести», а пытаясь стать Ольгой — училась чувствовать жалость.
— …Именно поэтому каждый спектакль не похож на предыдущий. Иногда меня охватывает такая острая жалость, что буквально кидаюсь на шею спившемуся папаше, надеясь защитить от новых бед и унижений, а иногда... в этом чувстве больше досады чем жалости. Как можно так бездарно обойтись со своей жизнью! И тогда прощание получается вымученным и напряжённым. Я не знаю откуда эти чувства приходят, но никогда им не сопротивляюсь. Можно сказать, иду у них на поводу.
— А если не приходят?
— Тогда хуже. Бывают дни, когда внутренний фон собственных забот настолько силён, что через них уже ничего не может пробиться.
— Ну и что тогда?
— Тогда не остаётся ничего другого, как не жить на сцене, а играть.
— Мадам Альварес, можно задать бестактный вопрос: как Вы к этому пришли?
— А я к этому не приходила. Меня привели. Более двадцати лет назад. Мой учитель в театральной школе, Шарль Лекок. Посчастливилось попасть в его экспериментальную группу. Он опробовал на нас свою новую систему.
— Потрясающе. Двадцать лет назад он додумался до того, что я только сейчас нащупываю.
Лицо моего собеседника стало поистине печальным.
— Не переживайте. Можно сказать, вы додумались до этого одновременно — к сорока годам. Ведь он на двадцать лет старше Вас.
— Было бы так интересно с ним поговорить. А он ещё жив... простите, я хотел спросить работает ли он ещё в театре?
— В театре он больше не работает. Но слава богу жив и здоров. Мёсье Лекок... мой муж... уже более двадцати лет. А почему бы Вам не навестить нас в Париже? Я покажу Вам настоящий город, не туристский?
— С удовольствием. Но сперва, пока Вы здесь, я познакомлю Вас с настоящей Москвой.
Эти гастроли, как никакие другие, оставили по себе очень яркий след, а беседы с необыкновенным русским режиссером породили целый хоровод новых мыслей. Вспоминая свои откровения, я пришла к забавному заключению. Вопреки утверждению Шарля: «Артист на может всю жизнь играть самого себя», именно это мы и делаем. Погружаясь в обстоятельства чужой жизни, проживаем свои собственные чувства, хранящиеся как в сознании, так и в подсознании. Но каждый раз только свои.
Прощаясь со Станиславским, я взяла с него слово при первой же возможности посетить Париж.
Из России я привезла не только новые мысли, но и массу портретов и городских пейзажей.
После возвращения из Москвы я буквально рвалась между фотографией и театром. Со временем и Марсель пристрастился к новому виду искусства. Мы часами гуляли по Парижу и его пригородам в поисках интересных мотивов.
— Ой, мама, посмотри на это дерево. Оно отбрасывает такую причудливую тень. Дай мне попробовать.
Сын вырывал из рук фотоаппарат и щёлкал затвором. Разглядывая впоследствии проявленные снимки, мы часами спорили, кому принадлежал случайный успех. На неудачи не претендовал ни один из нас.
Со временем стало ясно, что удаются мне только портреты и жанровые сценки. Сказывалась многолетняя привычка наблюдать за людьми, их мимикой, жестами и чувствами, мгновенно меняющими лица.
Через пару лет три толстых альбома в кожаных переплётах, превратились в ценнейшую сокровищницу семейной жизни Лекок — Лавуа.
Эти фотографии сохранили историю взросления нашего сына и нестарения энергичного, мудрого Шарля, почти не изменившегося за прошедшие двадцать три года. К двадцати годам Марсель перерос отца на целую голову, а моя макушка едва доставала ему до плеча. Постоянные занятия спортом превратили нашего крошечного недоношенного мальчика в широкоплечего спортивного красавца. От меня он унаследовал только круглые, серо-голубые глаза, чётко очерченные, причудливо изогнутые брови и темно-каштановые волосы. Всё остальное принадлежало Шарлю. Даже отцовская мимика перешла к нему по наследству. Сердясь, он стягивал рот в тонкую полоску, полумесяцем изгибая его углы к квадратному подбородку. А нежность и радость расправляли их в розовый бутон, наполняя светом не только глаза, но и каждую клеточку крепких щёк, ещё не требующих ежедневного бритья.
Годам к семнадцати его потребность в борьбе за независимость излечилась сама по себе, как излечиваются на исходе подросткового возраста многие детские болезни. Поняв, что никто не посягает на его свободу, он успокоился и научился самостоятельно принимать решения. К его удивлению, даже выбор профессии не встретил с нашей стороны ни малейшего возражения. Марсель не интересовался ни театром, ни искусством. Его страстью были механические конструкции, способные не только передвигаться по земле, но и взлетать в воздух. Блестяще закончив гимназию, сын поступил в университет на инженерный факультет, и уже на втором курсе присоединился к группе «отчаянных»; юношей, увлечённых конструированием и полётами на аэропланах. Первым полётом он открыл не только новую эру своей жизни, но и новую страницу в моём четвёртом альбоме.
Шарль, с любопытством наблюдавший за нашими успехами, предложил отобрать наиболее удачные фотографии и издать первый, серьёзный каталог. Но... Шарль никогда не издал мой альбом, как никогда не встретился со Станиславским, потому что....
Достарыңызбен бөлісу: |