Книга вторая дюссельдорф 2013 Елена Алергант. Я приду снова. Роман-трилогия. Часть II



бет10/17
Дата10.06.2016
өлшемі1.73 Mb.
#126522
түріКнига
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   17
Глава 10

По пути домой мы заехали на пару дней к Марии. В последних письмах она часто жаловалась на слабость и недомогание. В последнюю зиму у неё даже не хватило силпосетить нас в Париже. Дом пустовал. Многочисленные родственники, к моей огромной радости, оставили её на неделю в покое, предоставив полностью в моё распоряжение.

В первый день, неожиданно оживший Марсель, носился по комнатам, разглядывая незнакомые безделушки, картины и вазы. Обстановка дома, сохранившая староиспанский колорит, приводила его в неописуемый восторг.

В одно из таких путешествий он наткнулся на старинный портрет « Дамы в шляпе».

Ой, мама, посмотри... Эта тётя похожа на тебя. Недавно я видел твою фотографию на обложке журнала... помнишь. Там ты тоже в красной шляпе и белой накидке. И стоишь так же боком. Помнишь? У этой тёти твоё лицо.

Я с любопытством взглянула на знакомый с детства портрет, о котором Мария упорно не хотела рассказывать. Раньше я никогда не замечала сходства с этой дамой, но сегодня... То ли свет падал иначе, то ли я изменилась с возрастом, но сегодня наше сходство казалось поразительным.

Мария с любопытством наблюдала за моей реакцией. Подойдя вплотную к портрету, я повторила позу нарисованной на нём дамы.

— Действительно похоже?

Прищурив глаза, Мария разглядывала наши лица.

— Очень. Как будто с тебя написано.

— Но кто она? Ты ни разу не ответила на этот вопрос. Всегда уводила пить чай.

— Это моя мама. Тогда ей было около тридцати, как тебе сейчас. Твоя прабабушка.

— А как её звали?

— Елена.


— Графиня Елена де Альварес? Значит её имя подарила мне Франческа в качестве театрального псевдонима. А она тоже знала, что мы похожи?

— Мы обе это знали. Старая дама, Елеонор, которую ты в детстве видела у меня в доме — её мачеха, знала нашу маму с детства. Она сразу обратила внимание на твою с ней похожесть.

— Но у твоей Элеонор был другой портрет с таким же лицом. Тогда ты сказала. что это две разные женщины?

— На втором портрете нарисована прабабушка нашей матери.

— Надо же, как интересно. Получается, наша внешность повторяется через четыре поколения.

— Получается так. Ладно. Пошли пить чай.

Всё ещё находясь под впечатлением Медеи, я искала разгадку старой истории. Франческа сказала, мать предала всю семью и сбежала с любовником в Америку, не удосужившись попрощаться со старшей дочерью. Неужели прабабушка с моим лицом совершила то, что мне нафантазировалось неделю назад? Неужели по сути своей она была Медеей, и в ночных фантазиях я увидела её жизнь?

Эти мысли мучили меня целый день. Я опять вспомнила слова Жака, сказанные в ранней юности, о пороках, которые мы наследуем от предков. Неужели ярость, охватившая меня пару дней назад — ярость скрытой во мне Медеи? Неужели боги, лишив меня способности страстно любить, решили прервать наконец цепь злодеяний во имя любви?

Мои фантазии, нарушая с таким трудом обретённый покой, опять набирали обороты. Пора, не взирая на сопротивление Марии, потребовать с неё объяснений.

Я подождала до конца вечера, когда Марсель и Шарль спокойно посапывали в своих кроватях, заварила свежего чаю и пригласила Марию к столу.

Её хозяйство всегда вызывало ощущения уюта и красоты. Сервизы, поставленные на стол, были почти антикварны. Дом полон вещей, доставшихся от предков. Старая испанская культура, охраняемая Марией бережно и с любовью, придавала её жилищу особый колорит. Она не любила новых, современных вещей, казавшихся ей холодными и безликими.

Очень состоятельная женщина, она их просто не покупала и не позволяла себе дарить.

Поставив на стол любимые светло-голубые фарфоровые чашки, я вопросительно посмотрела на Марию.

— Знаю, знаю, о чём будешь сейчас спрашивать, — ворчливо произнесла моя драгоценная бабушка, присаживаясь к столу, — но скажи сперва, зачем тебе это нужно? Что изменят в твоей жизни эти, давно забытые всеми истории?

С детства я привыкла быть с Марией откровенной. Она никогда не давала прямых советов, но, рассуждая вслух, умела направить мысли в нужное русло. Когда-то, в самый сложный период сомнений, граничивших с отчаянием, она была первой, кому удалось поставить мою перевёрнутую голову на место.

И на этот раз я не стала прятаться в раковину, как это делал мой сын, а честно рассказала о Медее и страхе, повторить жизнь её матери, естественно, опустив историю кратковременного, нелепого романа. Просто упомянула молодого коллегу, которому предстояло играть Ясона.

Уперев лицо в сплетённые под подбородком руки, Мария внимательно выслушала рассказ, лишь изредка движением указательного пальца останавливала поток моего красноречия, уточняя отдельные моменты.

— Ну что я могу сказать? Вижу, это не досужее любопытство. Хорошо. Расскажу некоторые детали. Твоя прабабушка не была Медеей, но с детства любила одного единственного мужчину — своего мужа. А ещё... была очень талантливым человеком, хотя не занималась, как ты, искусством. Просто талантливым... во всём, что делала, чем увлекалась. И матерью была замечательной. Наша мама никого не предавала. Эту версию придумал отец, чтобы оправдать их разрыв. Вот и всё.

— Но почему произошёл этот разрыв?

— Ох. Так не хочется об этом говорить... Ну ладно... Она была внебрачным ребёнком, а мой отец, вернее род Альваресов, превыше всего ставил чистоту крови. Когда он узнал, кем была её настоящая мать... не справился с этим и выгнал из дома.

— Её мать была публичной женщиной?

— Нет. Ещё хуже... во всяком случае для Испании и для графа Филиппа де Альвареса...

— Разве может быть что-то, ещё хуже?

— Может. Или тогда могло быть. Она была еврейкой.

— Ну и что? Неужели это так страшно?

— Для меня — нет... а для него и для Франчески — да.

— Поэтому она уехала, не попрощавшись с Франческой?

— Не поэтому. Муж запретил её встречаться с нами. Я сама нашла маму и встретилась с ней, а Франческа не искала. Мы с мамой и Элеонор решили, ей лучше не знать правды. В этом смысле она, как отец, очень враждебно относится к еврейской нации.

В этом Мария была права. Вспомнился скандал с Нобертом из-за Софи. С какой убеждённостью она кричала о предательстве евреев!

— Одного не могу понять. Почему, несмотря на нашу с прабабушкой похожесть, Франческа с такой любовью относится ко мне?

Мария переставила чашку подальше от края стола и разгладила слегка сбившуюся под ней салфетку.

— Ты ведь у нас специалист по человеческим душам. Сама знаешь, насколько мы все противоречивы. Думаю, Франческа была очень ревнивой. Отца ревновала к маме, маму — к нам с Мигелем, а ты... ты почти безраздельно принадлежала ей. Ну конечно, были ещё родители, Лизелотта, но они, как мне всегда казалось, оставались на втором плане. В тебе она получила маму обратно, на этот раз для себя одной.

В памяти всплыла сцена в гостинице после посещения могилы графа де Альвареса. Всхлипывающая Франческа, уткнувшая лицо мне в юбку, и слова, смысл которых тогда не был понятен: «Когда ты вот так... мне кажется, она вернулась ко мне снова...».

Господи, зачем людям театр, мировая поэзия и проза, когда собственная жизнь каждого из нас — это драма, трагедия и комедия в одном романе. Достаточно прожить свою собственную жизнь, чтобы так ничего и не поняв, уйти в мир иной таким же беспомощным перед самим собой, как и пришёл.

Перед сном, прокравшись, к портрету прабабушки, я долго всматривалась в наше общее лицо. Да, она была красивой... даже очень красивой женщиной, но... судя по печальной складке у губ, особо счастливой себя не ощущала.

Обратный путь домой мы проделали молча. Марсель мирно спал у нас на коленях, прижавшись головой к моему животу, а ноги обвив вокруг папы. Шарль чувствовал, что я чем-то встревожена, но не задавал никаких вопросов. Он, как наш сын, сам был очень скрытным человеком, мало кого допускал в душу и не считал себя в праве лезть в чужую. Это давно стало основой наших отношений; если мне хотелось что-то рассказать — он внимательно и плодотворно выслушивал, но и молчание воспринимал с пониманием. Ясно, что в данный момент я ни в сочувствии, ни в совете не нуждаюсь.

На самом деле меня тревожила встреча с Франчекой. Последние годы она часто болела, силы убывали на глазах. Обмен визитами с Марией ушёл в далёкое прошлое. Ни та, ни другая уже не решались на длительные переезды. Последние два года, возвращаясь из Испании, я постоянно ловила на себе вопросительные взгляды Франчески. Она, исподтишка вглядыва-ясь в моё лицо, пыталась прочесть правду: говорила ли я с Марией о прошлом. А я, краешком взгляда следя за ней, пыталась понять, хочет ли она эту правду узнать. Теперь, зная её отношение к еврейству, мне окончательно расхотелось об этом говорить — зачем ей такой удар в конце жизни.

Мысли, скользнув в сторону, вернулись к прабабушке и Медее. Граф де Альварес, подобно Ясону, выгнав её на старость лет из дому, тут же бросился на поиски какой-то Шанталь де Пьерак. Но откуда взялся богатый американец, подобно афинскому царю Эгею, предоставивший ей новый дом и кров? Какая-то странная история, заполненная сплошными вопросительными знаками.

Я не стала бы забивать себе голову этими загадками, не будь нашей с ней похожести. Прабабушка была наполовину еврейкой, но я... До сих пор считала себя смесью испанцев, французов и немцев. Еврейская кровь за пять поколений растворилась в этих потоках, но...

Вспомнился давний разговор с Сарой Бернар:

«Не думайте, что я всех осчастливливаю подобными советами. Вы своего рода исключение. Во-первых, я не вижу в Вас конкурентки. Пока до меня дорастёте, успею два раза состариться и четыре раза умереть. А во вторых... даже не знаю как это объяснить... что-то в Вас есть... такое ощущение, что мы — люди одной крови».

Как она это почувствовала? Так звери по едва уловимому запаху отличают своих от чужих. Имело ли это открытие какое-либо значение для меня лично? В тот момент нет.

Вскоре мы начали репетировать Медею. Сценарий, написанный по мотивам трагедии Еврипида, сохранив её психологическую глубину и лаконичность, был адаптирован к современному театру; ни обязательного для древней Греции хора, ни криков, ни заламывания рук в диалогах.

Роль Ясона получил мой Теодоро, которого на самом деле звали Поль. В последний вечер в Италии мы с ним нежно распрощались, взаимно поблагодарив друг друга за три великолепных недели.

Он был одновременно талантлив и благоразумен, что не часто встречается в нашей среде. Его не нужно было вытягивать на главные роли, как я это делала в своих фантазиях. Он их уже имел. А доброе имя своё охранял с тщательностью, поразительной для его возраста. Играя Диану и Теодоро, мы влюбились друг в друга, неужели, став Ясоном и Медеей, нам предстоит друг друга возненавидеть? Прощаясь, мы порешили на этот раз не так глубоко погружаться в своих героев.

Для меня внутренняя структура пьесы была ясна. Слава богу, не нужно было играть совершаемые Медеей убийства и злодейства. Все действия происходят практически в последние два дня перед развязкой. Прошлое упоминается только в диалогах героев.

Поль лепил Ясона великолепно. Он ухватил в нём самое главное. Герой, влекомый дьявольским честолюбием, рвётся, не разбирая пути, к власти. Хочет вернуть трон, отобранный у него родным дядей. Ясон позволяет Медее провести его к цели путём, залитым кровью и усеянным трупами. В тот момент для него хороши все средства. Собственно на той же идее построены детские сказки более позднего времени. Женщина, влюбившись в героя, волшебством и хитростью прокладывает ему путь к победе. Ему остаётся только в последний момент выхватить меч и срубить пару, плюющихся огнём, драконьих голов. Но детские сказки заканчиваются благополучно — влюблённые, победив зло, живут долго и счастливо и умирают в глубокой старости в один день. В них нет « потом», после свадьбы.

В реальной жизни и в греческой мифологии это «потом» наступает. Ясон начинает бояться коварства жены. Её испорченная репутация становится препятствием для дальнейшего продви-жения, и доживать с ней до глубокой старости ему не хочется. Вернее, не уверен, что доживёт. Приходит время от жены избавляться, что он и делает, используя её же коварство и хитрость.

Поль очень тонко и интересно обыгрывал мельчайшие переходы в стратегии Ясона: лесть, откровенное хамство и спекуляцию на былой любви. Его Ясон, бывший герой, вызывал жалость и отвращение. Его действительно хотелось растоптать.

Наш прогрессивно мыслящий режиссер, Эмиль Коклен, был совершенно согласен с интерпретацией Поля, а вот мою Медею не одобрял.

Уже две недели мы спорим из-за каждого эпизода, когда я пытаюсь вызвать сочувствие к несчастной женщине.

— Елена, Вы играете обиженную Пенелопу, а не оскорблённую, взбесившуюся Медею, которая, подобно пышущему вулкану, извергает огненную лаву на то, что когда-то сама взлелеяла и взрастила. Она должна вызывать страх, а Вы её как будто оправдываете. Почему? Чего Вы хотите добиться?

— Попытайтесь меня понять. Я не оправдываю коварную даму. Хладнокровному убийце нет оправдания. Но что мы хотим сказать публике, показывая эту трагедию? Злодейство не проходит бесследно, оно, рано или поздно, возвращается к человеку, его сотворившему. Вы согласны?

— Естественно. А кто с этим спорит? Вы не открыли ничего нового.

— Но ни один человек, сидящий в зале, не признает себя в негодяе. Зато каждый с готовностью узнает в себя в жертве. Поэтому и пытаюсь придать Медее колорит жертвы, пострадавшей за собственные грехи. Есть шанс, что пара зрителей, осознав принцип возвращения зла, воздержатся от дальнейших пакостей.

— Ладно, считайте, Вы меня убедили. Покажите ещё раз эпизод, как Ваша страдалица убеждает Ясона принять отравленное покрывало в подарок новой жене...

Подобное указание прозвучало откровенной издёвкой, не на шутку обидевшей и обозлившей меня.

Вечером, почитав Марселю обязательную сказку, я отправилась за советом к Шарлю, в лицах изобразив дискуссию с Кокленом. Муж, внимательно просмотрел пьесу, разыгранную на домашней сцене, а я... закончив повествование, покорно сложила на коленях руки, предоставив себя на его суд.

— Ну что я могу сказать? Твоё выступление перед Кокленом заслуживает похвалы. Рад, что ты всё ещё помнишь то, что я преподавал тебе в школе. Ну это... как понимаешь... шутка. А теперь серьёзно. Помнишь, когда ты сыграла окончательный вариант Пышки, тебе пришло множество писем от зрительниц?

— Да, такое не забывается. Целый месяц потратила на ответы.

— Если не ошибаюсь, все письма были от женщин, почувствовавших себя бессовестно использованными? Так?

— Так.


— Было ли в этой стопке хотя бы одно письмо от человека, осознавшего, что он всю жизнь использовал других?

— Нет. Таких не было.

— То же самое будет и с Медеей. Как бы ты её ни сыграла, ни один человек не узнает в ней себя, но, возможно, задумаются о ситуации в целом: «Стоит ли пользоваться услугами отъявленного негодяя, наёмного убийцы или убийцы по убеждению?» Ведь Ясон стал заложником Медеи, объектом шантажа. Пока он был компаньоном, всё функционировало замечательно, но как только решил идти своим путём... тут же и погорел. Согласись, по сути мерзавцами были оба.

— Ну так что же делать? Как играть, если то, что я хочу сказать, всё равно никто не поймёт?

— Милая, а не перепутала ли ты роль художника с ролью пастора? Тебе опять хочется поучать свою паству. Прочёл проповедь о десяти заповедях, и всё сразу одумались и перестали грешить.

— А зачем же иначе всё это нужно?

— А зачем Роден годами работает над своими скульптурами? Зачем Моне месяцами трудится над одной картиной? Зачем Рильке десятки раз переписывает одно стихотворение? Разве они кого-нибудь учат? Нет. Они прежде всего выражают себя, свои чувства... а мы... мы берём из их творений то, что нужно нам. Кто-то восхищается формой, музыкой, ритмом слова, игрой цвета или блеском мрамора, кто-то внутренним содержанием, а кто-то, глядя на красивый пейзаж, вспоминает свой отпуск у моря. Это наше право зрителя. Поняла?

— Не знаю. Похоже у меня опять всё перепуталось в голове. А как же наши теории об особом предназначении людей, посвятивших себя искусству?

— Это теории некоторых из наших собратьев, заболевших манией величия, возомнивших себя пророками, ведущими серую, безликую толпу к свету.

— А ты с этим не согласен?

— Не совсем... и это не проповедь, а просто размышления. Человека-творца можно назвать талантливым, а можно назвать одарённым, что гораздо точнее. Природа одарила его особыми качествами — богатым воображением, фантазией, умением остро и эмоционально воспринимать окружающий мир, и в придачу к этому дала инструмент, позволяющий выражать свои чувства и мысли. Но природа не сделала ни одного творца носителем абсолютной истины. Они — просто люди, способные к заблуждениям, как и все остальные. Поэтому особо противны те и из них, кто возомнил себя всезнающими пророками.

— Но почему же ты свои статьи и книги пишешь с таким убийственным сарказмом? Когда их читаешь, можно подумать, ты единственный, кто за особые заслуги всё же получил в подарок эту «абсолютную истину»?

— Ты... думаешь, поймала меня с поличным? Ошибаешься. Я не считаю себя пророком. Наоборот. С удовольствием выслушиваю альтернативные мнения. В частности твои. Подчас они бывают очень даже интересны. А сарказм — это форма выражать мысли, это приглашение к дискуссии. Задеть читателя за живое, расшевелить, если хочешь — обозлить... Это — как вызов на дуэль: разбей меня в пух и прах, если сможешь.

— Да... меня ты кажется разбил. Придётся ещё раз поразмыслить над Медеей. Хотя... на самом деле я тоже не испытываю к этой даме сочувствия. Она получила по заслугам... и не стоит смягчать краски. Но какая ты всё же умница! Двумя фразами расставил всё на свои места. Собственно, мне большего и не надо.

— Да, милая. Я старая, мудрая черепаха, хотя...

— Что «хотя»?

— Да так. Ничего. Этого тебе знать не обязательно.

— И всё же?

— И всё же... Жаль иногда, что мудрость мы получаем в обмен на молодость.

В этот момент лицо Шарля, освещенное слабым светом настольной лампы, вовсе не казалось старым. Он опережал меня на двадцать два года. Через месяц ему исполнится пятьдесят, но время, занятое чем-то важным, забыло прочертить на его лице новые морщины; он почти не изменился и за те восемь лет, которые мы прожили вместе. Разве что седины прибавилось в густых, жёстких волосах. Ему ли, подтянутому, энергичному, успевающему за день сделать столько, сколько другие не одолеют и за неделю, жаловаться на старость?

И впервые за последние два месяца после возвращения с гастролей меня охватило чувство нежности и благодарности к мужу. Ни за что конкретное. Просто за то, что он такой, какой есть. Без него мне было бы гораздо хуже.

Я пересела на подлокотник его кресла и, очертив указательным пальцем контуры бровей и губ,... расстегнула верхнюю пуговицу на воротнике рубашки... До Маргариты мне конечно ещё далековато, но надо же когда-нибудь начинать...

Утром я встала пораньше, чтобы пройтись до театра пешком. На ходу всегда хорошо думается. А размышляла я о собственных странностях. Восемь лет назад, играя тургеневскую Ольгу, я училась подавлять захлёстывающую меня агрессию по отношению к добропорядочной героине, а сегодня пытаюсь заставить себя сочувствовать одержимой местью Медее, не пощадившей даже собственных детей. Неужели я переучилась доброте? Или слишком увлеклась поиском скрытых смыслов и нестандартных путей? Или упрёк в эгоизме, в равнодушии к окружающим, сделанный когда-то Шарлем, настолько глубоко засел в мозгу, что я до сих пор стараюсь вывернуть себя на изнанку, учась к христианскому всепрощению?

Пожалуй, настало время принять себя такой, какая есть, учиться доверять своей интуиции, своим чувствам, не ориентируясь на то, чего ожидают от меня другие.

Упрёк в эгоизме — не что иное, как сильнодействующее оружие, хитрая манипуляция поведением другого человека. «Только плохие люди заботятся исключительно о себе любимом. Ты должен думать и заботиться обо мне», — говорит заядлый манипулянт. — «И тогда я готов признать тебя таким же хорошим, как я сам».

Моё постоянное состояние — угрызения нечистой совести; я вечно не оправдываю ожиданий своих близких. Отдаваясь работе, недостаточно времени уделяю Марселю, заставляя ребёнка страдать от тоски по бросившей его маме. Ожидая внимания и инициативы от Шарля, почти полностью отбила у него охоту к супружеской жизни.

Папа обижается за невнимание к его четырёхлетнему сыну, родившемуся годом позже Марселя. Мой сводный брат, законный продолжатель рода Лавуа, уже сейчас отличается завидной музыкальностью. Когда-то папу очень огорчил мой театральный псевдоним, взятый на прокат у испанских предков. Он рассчитывал, я украшу новыми лаврами его и без того славное имя.

Теперь этот долг был переложен на плечи маленького Джильберта. Приходя к нам в гости, папа всегда берёт Жиля с собой, демонстрируя его разносторонние таланты. Наследник престола носится по всем комнатам, опрокидывая на ходу стулья и роняя вазы. Марсель тоскливо сидя на полу, смотрит на рассыпающиеся в руках неугомонного «дяди» игрушки, и сердито сопит.

Папа, так и не насладившись нашими восторгами, разочарованно морщится и, не дождавшись обеда, покидает негостеприимный дом.

Зато эти визиты приводят в бешенство маму. Она рассчитывала на мою солидарность, а тут такое предательство...

Короче, я не оправдываю ничьих надежд и за это пожизненно награждена титулом главной семейной эгоистки.

Но почему? Все эти ожидания мои близкие придумали сами. Разве я им что-нибудь обещала? Разве я обещала Шарлю стать второй Маргаритой? Обещала маме оборвать все контакты с отцом? Обещала отцу любить и восторгаться его сыном? Может они сами эгоистичны?

Практически все наши обиды построены на неоправданных ожиданиях. Но кто в этом виноват: люди, не оправдавшие надежд, или те, кто требует от других того, чего они им не обещали?

Только перед самым входом в театр, мне удалось наконец отключиться от рассуждений об эгоизме. Пора переселяться в Медею.

Заряженная изрядной порцией справедливого гнева, я, как гладиатор, рванулась на арену, едва успев предупредить Коклена и Поля о подготовленных переменах.

Какое мне дело до ожиданий Ясона, мечтающего запрыгнуть на первый попавшийся трон? Что мне за дело до старого коринфского царя, тревожащегося о благополучии засидевшейся в старых девах дочери? А эти глупые коринфянки, готовые выслушивать моё нытьё о несчастной женской доле! Прикрывшись покрывалом смирения, я сделаю вид, что раскаялась и готова на жертвы, но... Господи, как сладка будет долгожданная месть!

Поль, привыкший на предыдущих репетициях к Медее-страдалице, совершенно одурел от излучаемой мною ядовитой энергии, но... Умный и талантливый мальчик, почувствовав кожей яд моей злости, быстро настроился на нужную волну.

Диалог бывших супругов принял очертания поединка хитрых, хищных гиен.

Коклен был счастлив.

— Елена, что случилось? Вас не узнать. Это то, что надо. Вы просто великолепны.

— Эмиль, спасибо за вчерашнее нравоучение. Оно оказалось очень плодоносным..

Месяц спустя, 15 октября 1894 года, Медея, роль, принёсшая мне впоследствии почти мировую славу, появилась на сцене Одеона, а вот что из этого получилось...



Глава 11

Дело Дрейфуса

Я не пишу исторический трактат. Это всего лишь частный дневник. Эту традицию заложила моя прабабушка. Дописывая последние страницы накануне отъезда в Америку, она ощущала себя мореплавателем, потерпевшим крушение, а свой жизненный путь — путём в одиночество, унаследованным вместе с домиком от предшественницы.

Мой дневник — это диалог одновременно с двумя женщинами; с той, которая приходила сюда до меня, и с той, которая, возможно, придёт после.

Графиня, Вы в своём дневнике много писали о святой инквизиции, обвиняя её в истреблении еврейского народа. Надеялись, с отменой этого инструмента тема антисемитизма навсегда исчезнет со страниц мировой истории. Испания, до последнего державшаяся за «единственно надёжное оружие победы над врагом, опасным для всего христианского мира», вынуждена была распроститься с ним с приходом на трон королевы Изабеллы. Инструмент исчез, а травля евреев... потребность, въевшаяся в сознание, как не излечимая болезнь, остаётся и по сей день одной из основных биологических потребностей человечества.

Хотя... и мне очень хочется на это надеяться, Вы, моя уважаемая правнучка, читая наши дневники в двадцать первом веке, лишь удивлённо пожмёте плечами: «Надо же... неужели в те времена люди не нашли себе более важного и благородного занятия?» Я очень на это надеюсь, потому что конец девятнадцатого века взорвался одним из безобразнейших судебных процессов, вошедших в историю под названием «Дело Дрейфуса».

Я не собираюсь проводить научно-исторический обзор событий тех дней. Лишь напомню Вам, моя уважаемая правнучка, официальную версию этого дела.

Альфред Дрейфус родился в 1859 году в семье зажиточного еврейского фабриканта, поселившейся в Париже после франко-прусской войны 1871 года. Надо сказать, Франция была в то время первой европейской страной, предоставившей евреям равные с французами права. Дрейфусы принадлежали к так называемым ассимилированным евреям.

Альфред окончил военное училище и поступил в армию инженером. В 1889 году получил чин капитана и в 1992 был принят на службу в Генеральный штаб, где оказался, по данным тех времён, единственным представителем этой национальности.

В сентябре 1894 года в Генеральном штабе была обнаружена пропажа нескольких секретных документов, а через некоторое время начальник разведывательного бюро полковник Анри представил в военное министерство препроводительную бумагу, без числа и подписи, в которой адресату сообщалось об отправлении ему секретных документов. Письмо было найдено в выброшенных бумагах германского военного аташе, полковника Шварцкоппена.

Полковник Фабр и эксперт военного министерства признали в этом письме почерк капитана Дрейфуса.

Несмотря на расхождение во мнениях экспертов-графологов относительно авторства уличающего документа, 15 октября 1894 г. Дрейфус был арестован и по распоряжению военного министра, генерала Мерсье, предан военному суду по обвинению в государственной измене. Дело Дрейфуса разбиралось на закрытых заседаниях, доказательства обвинения не были тщательно проверены. Однако клерикальная и реакционная пресса ежедневно публиковала якобы достоверные сведения о преступлениях единственного офицера-еврея в штабе, распустив даже слух, что он уже давно признал свою вину. Военное министерство оказывало давление на суд и даже передало ему, вопреки принятым в Франции нормам судопроизводства, без ведома обвиняемого и его защитника материалы, якобы доказывающие измену Дрейфуса и не подлежащие оглашению в силу их секретности.

В Министерстве возникли серьёзные разногласия: министр иностранных дел Ганото, на основании каких-то данных, не верил этому обвинению и возражал против возбуждения дела, но, судя по газетным статьям того времени, играл двойную роль, не решаясь публично обосновать свои соображения. Военный министр Мерсье, побуждаемый полковником Анри и майором Пати де Кламом, требовали военного суда над Дрейфусом.

Пресса не была допущена в зал суда — заседание трибунала происходило при закрытых дверях. Дрейфус был признан виновным и приговорён за шпионаж и государственную измену к разжалованию и пожизненной ссылке на Чёртов остров, скалу в две мили длинной и полмили шириной, обитателями которой били лишь заключённый и его охрана.

5 января 1895 г. на Марсовом поле в Париже Дрейфус был подвергнут унизительной процедуре — « Гражданской казни».

В последние месяцы « Дело Дрейфуса», став главной темой, обсуждавшейся не только в прессе, но и в каждой застольной беседе, раскололо общество на два враждебных лагеря — дрейфусары и антидрейфусары.

Мы с Шарлем ежедневно проглатывали газеты от корки до корки, пытаясь за витиеватыми, невнятными строчками отгадать истину: что же происходит в суде на самом деле.

Статьи с каждым днём приобретали всё более специфический характер. Дрейфус, его причастность к шпионажу, его человеческая судьба занимали всё меньше места. Фамилия «Дрейфус» всё чаще заменялась кличкой « этот еврей», и спор шёл не о виновности отдельного человека, а о вековой виновности еврейской нации. Францию захлестнула волна антисемитизма, газеты были полны карикатурами и заголовками: «Предатель-еврей Дрейфус», «Богатые евреи хотят замять дело Дрейфуса»

Антидрейфусары, то есть антисемиты, выплёскивали в публику потоки порой абсолютно примитивной, порой хорошо продуманной и лихо аргументированной информации об опасности мирового еврейства. Дрейфусары выпускали ответные стрелы в своих противников, обвиняя их в невежестве и мракобесии. Это противостояние раскалывало не только общество, но и отдельные семьи. В воздухе пахло агрессией и гражданской войной. Все ждали развязки — показательной экзекуции осуждённого.

Накануне пятого января Шарль положил на стол два именных билета — приглашения на трибуну для прессы и важных общественных деятелей, осторожно спросив:

— Ты ведь тоже хочешь присутствовать на этом спектакле?

— А ты что, хочешь туда идти? Зачем?

— Хочу разобраться. Чтобы понять, мне нужно заглянуть в глаза этому человеку... и своим современникам тоже. А ты... ты не пойдёшь?

Вопрос застал меня врасплох. Страх. Гражданская казнь — это не повешение и не гильотина. Там не хлещет кровь и не корчится в предсмертных судорогах человеческое тело, и всё таки... это такой же акт насилия. Казнь духа страшнее казни тела, потому что оставшемуся в живых телу предстоит жить с покалеченной душой..

— Ну что ты молчишь? Хочешь остаться дома?

— Нет, я пойду с тобой. Ты прав, такое нужно видеть своими глазами.

Мы пришли на площадь за полчаса до начала. Трибуна кишела репортёрами, вооружёнными фотоаппаратами и блокнотами. А публика... боже мой... ну точно, как в театре... повсюду бинокли, подзорные трубы, лорнеты. Январский воздух колыхался от предгрозовой духоты и напряжения.

С моего места фигура Альфреда Дрейфуса была хорошо видна. Небольшого роста, стройный с выпрямленными плечами и опущенной головой. Как глупы и нелепы карикатуры на «еврея-предателя», публикуемые нашими бульварными газетёнками — длинный, горбатый вороний клюв, сально торчащие в стороны космы немытых волос, капля алчной слюны, повисшая в углу рта... Вместо всей этой гадости — аккуратные, чёткие черты растерянного, склонённого к земле лица. Он не строил из себя героя-страдальца за свободу и независимость, не произносил пламенных речей, не кидал в толпу свирепых взглядов, призывающих к мести. Ни малейшей игры на публику. Растерянность и непонимание происходящего.

Барабанный бой, громкий, трескучий голос обвинителя, оглашение приговора... и растерянный полушёпот осуждённого: « Но ведь я невиновен, я невиновен...»

Шпага переломлена над по-офицерски поднятой головой, сорваны и брошены в грязь осквернённые ордена и эполеты, казнь духа состоялась и тут...

Из толпы, из переполненных бессмысленной злобой глоток, ядовитыми стрелами, остроугольными камнями, рванулся на площадь антисемитский вой: «Смерть еврею-предателю» « Да здравствует Франция, свободная от евреев!»

Расталкивая плечами и коленями взбесившуюся массу, Шарль поволок меня в боковую улицу.

Надвинув на глаза шляпу, он молча шагал к дому, мёртвой хваткой сжимая мой локоть.

Марсель, сгорающий от любопытства, вцепился в нас с расспросами. Он хотел знать всё до мельчайших подробностей. Но как описать ребёнку гражданскую казнь невинного человека? Как объяснить человеку, начинающему жить, что добро побеждает только в сказках? Как отмахнуться от этих вопросов, глядя в пристальные, напряжённые глаза мальчика, который хочет всё знать? А ведь вечером мне опять играть Медею...

...Слава богу, злодеяния моей одержимой местью героини остались позади. Сверкающая золотом колесница Феба победно уносит её прочь от трупов детей и когда-то страстно любимого мужа. Занавес падает... и напряжённая тишина зала взрывается надсадными воплями.

Я стою на краю рампы, благодарно кланяюсь, улыбаюсь, подбираю летящие в меня цветы и... ненавижу. Ненавижу эту рваную глотку одурманенной собственным воем толпы. Утром она осыпала проклятиями Дрейфуса и евреев, а вечером, с той же одержимостью, скандирует «Браво!» актрисе Елене Альварес. Вот она, цена славы! Вот они, наши судьи! Что может быть страшнее упивающейся своим единением массы! Сегодня она, захлёбываясь восторгом, сажает нового кумира на трон, осыпая его благоухающими цветами, а завтра... забивая камнями до полусмерти, провожает на эшафот. Толпа едина, а значит всегда права!

Нас вызывают снова и снова, и я опять кланяюсь, улыбаюсь и собираю цветы... а может быть камни?

С этого дня во мне что-то опять сломалось — расхотелось выходить на сцену. Как десять лет назад, душу переполнила тоска и апатия. Но сегодня не было ни стыда, ни страха перед собственным несовершенством. Была только злость за годы, принесённые в жертву наивным иллюзиям о силе искусства, делающего людей добрей и счастливее.

В отличие от меня, мировое несовершенство зарядило Шарля позитивной энергией, побуждая ежечасно к активным действиям.

Каждый квадратный сантиметр его письменного стола был завален книгами и брошюрами. За последние дни я уже не в первый раз просматривала приготовленную мужем литературу, открывая для себя абсолютно новое поле для размышлений.

Сегодня на самом видном месте лежала книга Бернара Лазара «Антисемитизм, его история и причины», чуть подальше — толстенькая брошюра «Антисемитизм и революция», а рядом — целая стопка статей того же автора в ответ на нашумевший когда-то антисемитский памфлет Э. Дрюмона «Еврейская Франция», а чуть в стороне — книга Теодора Герцеля «Новое гетто».

Шарль, поправляя на ходу съехавший набок шейный платок, вошёл в кабинет и присел рядом.

— Ну что, Елена Альварес, так на чьей же ты стороне?

— А как ты думаешь?

— Тут может быть по-всякому. Ты, как-никак, прямой потомок испанской и французской аристократии, а они всегда были людьми принципиальными, особенно в отношении евреев.

Глаза Шарля шаловливо блестели, но только на поверхности. За тонюсенькой плёночкой шутки ощущалось что-то совсем другое. Интересно, а на какой он стороне? Случится ли со мной сейчас то же самое, что случилось с прабабушкой более полувека тому назад? Ну что ж, милый, держись:

— А на чьей стороне могу быть я, потомственная еврейка?

— Это как?

— Да очень просто. Помнишь, летом у Марии, вы все удивлялись портрету моей прабабушки, похожей на меня? О ней в нашей семье всегда смущённо молчали. Франческа считала, мать сбежала от мужа к любовнику. В этот раз Мария рассказала, наконец, правду: муж, граф де Альварес, выгнал её из дома, узнав, что она внебрачная дочь испанского аристократа и еврейской женщины.

— И поэтому ты считаешь себя еврейкой?

— Конечно. Недавно вычитала в твоих книгах. По еврейским законам дети наследуют национальности матери, а значит она бала еврейкой, и Франческа, её дочь, тоже еврейка, и моя мама и я... и наш с тобой сын тоже еврей. Вот так-то.

Закончив тираду, я злорадно посмотрела на Шарля, ожидая шквала эмоций и потока нелепых возражений.

Вместо этого, почесав указательным пальцем затылок, он просто спросил:

— А я... прожив с тобой почти десять лет... я тоже стал евреем?

— В твоих книгах не написано, что это заразно.

— А жаль. Хотя нет. Так даже лучше.

— Что лучше?

— Пусть я останусь одним из немногих чистокровных французов, вступившим в борьбу с мировым антисемитизмом, — важно произнёс Шарль и гордо выпятил вперёд подбородок, а я... в который раз за последние восемь лет поблагодарила, уж не знаю какого бога, за самый лучший подарок в жизни, за моего мужа.

С этого дня Шарль сутками пропадал в библиотеках и архивах, делая выписки из старинных фолиантов, написанных не только по французски, но и на латыни. Гора книг и статей об истории еврейского народа и отношении к нему мировой общественности становилась с каждым днём всё выше и внуши-тельней. В свободное от работы время он делился со мной новоприобретёнными знаниями. К моему огромному удивлению оказалось, что антисемитизм, вовсе не средневековое ново-введение. Литература, описывающая якобы нелепые нравы и жестокие обычаи этого народа, существовала ещё до рождества христова, то есть до разрушения Иудеи. Почему-то религия, признававшая только одного бога, вызывала резкую неприязнь у соседей, предпочитавших делить власть над собой между многочисленными богами.

Шарль давал мне читать свои выписки, сопоставляя информацию различных первоисточников и текстов из ветхого завета.

За последние месяцы антисемитизм, вспыхнувший во Франции, подобно эпидемии чумы распространился по всей Европе. В газетах всё чаще проскальзывали сообщения о кровавых погромах в Польше, России, Испании и даже в Алжире.

Вскоре Лекок поместил в газете «Фигаро» свою первую статью, критикующую «чумную эпидемию».

К сожалению, по прошествии стольких лет я не могу дословно воспроизвести его тексты. Могу сказать только одно: его манера резко отличалась от общепринятых полемических традиций. В отличии от большинства собратьев по перу он не бранился с инакомыслящими, не обвиняя их в необразованности, легковерии и непроходимой глупости. Лекок работал не с личностями, а с аргументами. Сперва чётко и профессионально формулировал свою точку зрения, а за тем энергично громил доводы оппозиции, если таковые вообще удавалось обнаружить. В этом была его основная убойная сила — найдя неточности, нелогичности или злостное передёргивание фактов, он обрушивал на эти дефекты всё имеющиеся у него в арсенале остроумие, переходящее временами в сарказм. А запас этот был воистину неисчерпаем. Многие из лекоковских шуток становились со временем крылатыми, входя в золотой запас современного острословия.

Первые же статьи в « Фигаро» привлекли в наш дом сперва Лазара Бернара, а потом и Теодора Герцеля.

В последующие месяцы Бернар стал самым частым гостем. Он был всего на год старше меня, но выглядел уже пожившим и умудрённым жизненным опытом. Рядом с невысоким, подтянутым Шарлем Лазар казался пухлым и расплывшимся. Тёмные короткие волосы, не выдержав напора бушующих в голове мыслей, отступили к макушке, оставив на освобождённой территории высокий и умный лоб. Остатки потерпевшей поражение шевелюры, прочно осели на верхней губе и подбородке, образуя мягкую, идеально ухоженную окантовку сочных, слегка припухлых губ. Круглое пенсне удобно сидело на аккуратной горбинке небольшого носа. Случайный знакомый, не читавший его анархистских рассказов и язвительных статей на литературные темы, мог принять Лазара за милого, обаятельного добряка, но только в первый момент, пока тот молчал.

Его манера озвучивать свои политические и литературные убеждения очень напоминала манеру Шарля: ирония и сарказм, не оставлявшие ни единого живого места на теле несчастного оппонента, имевшего неосторожность вступить с ним в дискуссию.

О его прошлом я знала совсем не много. Предисловие к одной из книг информировало читателей, что родился Бернар Лазар в 1865 году в городе Ниме в семье, соблюдавшей еврейские традиции, хотя сам относился к, так называемым, ассимилировавшимся евреям — после окончания лицея учился на историческом факультете в Париже и к настоящему времени был уже известен в литературных кругах как прозаик-символист.

В эти месяцы молодой человек переживал сложный период внутренней ломки. Ещё совсем недавно в одном из эссе, направленных против антисемитов, он превозносил эманси-пированных евреев Западной Европы, отделяя их от отсталого восточноевропейского еврейства, погрязшего в схоластике. Он, как и Теодор Герцель, считал, что только ассимиляция способна победить антисемитизм. Осуждение Дрейфуса и всплеск шовинизма во Франции полностью перевернули их образ мыслей.

Я не решалась принимать участие в дискуссии титанов, но разливать чай и молча сидеть в углу хозяйке дома всё же не возбранялось. Бернар, поясняя Шарлю своё разочарование, планировал новое направление общественной деятельности.

— Вы можете меня понять, мёсье Лекок? Я ведь всю свою жизнь прожил с убеждением, что только ассимиляция евреев может побороть тысячелетний антисемитизм. Считал,наше обособление грубейшей политической ошибкой. Наивный дурак! Думал, слияние с культурой, научными достижениями, политическими и экономическими интересами той страны, в которой мы живём, сделает нас полноправными гражданами. Единственно, к чему я не призывал своих соплеменников — это менять религию. Зачем? В конце концов, добрая половина европейцев в глубине души уже давно превратилась в атеистов.

Шарль внимательно вслушивался в речи гостя, покачивая в знак согласия головой.

— Ну а каковы Ваши убеждения сегодня?

— Да о какой ассимиляции может идти речь? В чужих домах мы всегда останемся нежеланными гостями. Как и всякому уважающему себя народу, нам нужен свой собственный дом, собственная страна и собственные законы. Я за второй « Исход».

Сидя в углу за чайным столиком, я не могла оторвать глаз от возбуждённого лица Лазара Бернара, физически ощущая и разделяя его боль. Он, как и я, оставив позади себя первую половину отпущенной ему жизни, осознал, что потратил её на наивные, фантазии.

Лазар потерял уважение к прогнившим насквозь соотече-ственникам, а я... я к озлобленной, жаждущей сенсации публике. Что за грустный итог бессмысленно прожитых лет.

Как я уже писала, в те годы тема Дрейфуса и антисемитизма, расколов общество на две неравные половины, переселилась в семьи и их частную жизнь. Моя семья тоже не осталась в стороне от всеобщей войны.

Очередной визит к бабушкам. В тот день по давно сложившемуся расписанию, чаепитие проходило у Лизелотты. Соблюдая еженедельный ритуал, мы с Марселем, накупив целый пакет сладостей, отправились в гости. Для сына только Франческа и Лизелотта были настоящими бабушками. Мою маму, несмотря на всё её возмущение, в этом качестве он так никогда и не признал. Самовольный мальчишка называл её не иначе, как Шанталь, или, что ещё хуже, Шанти. В свои пятьдесят всё ещё гибкая, стройная и экстравагантно одетая, она, по мнению Марселя, явно не дотягивала до настоящей доброй бабушки из сказок. Критически оглядывая её очередную шляпку, он, с присущей ему серьёз-ностью, выносил окончательный приговор:

— Ты, Шанти, до бабушки не доросла. Поживи ещё лет пятьдесят, может тогда и подойдёшь на эту роль... для моих внуков.

В его манере выражаться явно чувствовалось влияние отца и театральной семьи — все в жизни играли какие-то роли. Хотя в чём-то этот маленький философ был безусловно прав.

Чем старше и слабее становились закадычные подруги, Франки и Лотти, тем больше они нуждались друг в друге. Последнее время они расставались только на ночь, расходясь по своим домам. Днём, от завтрака до ужина, пребывали вместе, под той или иной крышей. Им было хорошо, а нам — спокойно. Угасание физического здоровья не ослабило ни умственной активности, ни бурной реакции на события внешнего мира.

В этот раз темой обсуждения был Норберт и его еврейское семейство. Франческа, с раскрасневшимся лицом и горящими гневом глазами докладывала ситуацию с поля боя:

— Норберт окончательно потерял разум со своей еврейкой женой. Он уже переправил большую часть капиталов концерна в Америку и планирует в ближайшие месяцы переехать туда окончательно со всей семьёй.

— А что послужило тому причиной?

— То, чего и следовало ожидать. В деловых кругах все знают, что его тесть — еврей, а концерн у них общий. Вот некоторые из деловых партнёров и отказались от дальнейшей совместной работы с ними. Не испугались даже штрафных санкций за нарушение контрактов. И правильно. Сейчас патриотизм поощряется государством.

Бабушкина настырная глупость действовала мне на нервы. Зачем она, когда-то умная женщина, повторяет эту газетную чушь? Не в силах сдержать раздражения, я вступила в совершенно бесполезную дискуссию:

— Значит его деловые партнёры — предатели. Навредили не только себе, но и государству. В такое сложное время вместо того, чтобы экономику поддерживать, провоцируют финансовый кризис.

Вторая государственная патриотка, бывшая немецкая поданная Лотти, вступается за свою подругу:

— Детка, ну что ты рассуждаешь о том, в чём ничего не смыслишь! Зарылась в классическом репертуаре и дальше своего изящного носика ничего вокруг не видишь! Вот к примеру мерзавец Дрейфус. Такое доверие ему оказали. Невзирая на происхождение аж офицером в Генеральный штаб назначили, а он, тварь продажная, взял и предал отчизну.

Франческа, опираясь на укреплённую подругой позицию, продолжила атаки на сына:

— Вот и мой негодяй. Подумать больно. Урождённый граф де Бельвиль... прямой потомок графов Альваресов... и тоже предателем оказался.

С минуту помолчав и вытерев батистовым платочком выступившие на лбу капельки пота, бабушка печально подвела итог:

— Да какой он собственно граф. После стольких лет жизни с евреями сам таким же стал.

Чувство жалости к двум горячо любимым старушкам, перемешиваясь с раздражением, нашло выход в горькой иронии:

— А что, еврейство заразно, как холера?

— Ещё хуже холеры. Не только заразно, но и передаётся по наследству. Вот так то.

Я смотрела на Франческу, самоотверженно прикусив свой болтливый язык. Бабуля, родная моя, если бы ты только знала, что сама до кончиков ногтей заражена этой самой болезнью и передаёшь её по наследству от поколения к поколению. Что было бы с тобой, узнай под конец жизни правду? Примирилась бы с блудным сыном, по случайному капризу природы «заражённому» сильнее остальных, рождённых тобою детей, или возненавидела бы самою себя? Нет, доживи оставшиеся годы в мире с собой. Ты ведь тоже — каприз природы, столкнувшей в жилах одного человека мировую несовместимость. А на мать обижаться тебе по сути не за что. Она приняла в своё время мудрое решение — уехать, не сказав правды. Видать, действительно любила и понимала твою противоречивую суть.

Подняв с пола выпавший из бабушкиной руки платочек, я перевела разговор на другую тему.

— И что это вы, милые мои бабули, застряли на политике? Почитали бы лучше о наших знаменитых куртизанках. Похоже, парижане помешались на них посерьёзней чем на псевдопредаталях. Ну-ка, посмотрим, что эти дамы начудили в последние дни.

Лотти, поняв политический манёвр, тут же переключилась на эскапады трёх жриц любви, ставших в последние годы чуть ли не главной достопримечательностью Парижа.

Марсель, продолжавший дезориентировать родственников своим показным безразличием, вытянул уши и передвинул игрушки в зону слышимости.

Но по пути домой заговорил не о куртизанках, а о Норберте и заразной болезни, передаваемой по наследству, загнав меня, как всегда в тупик. Единственно, что я усвоила с прошлого лета, ответы типа « вырастешь — узнаешь» с ним не проходят. Он тут же, как улитка, прячется в свой домик, после чего неделями приходится выманивать его на поверхность. Постоянное общение с сыном научило меня излагать основные премудрости в облегчённой, не теряющей объективности форме.

Моя частная жизнь, временами давая крен в ту или иную сторону, двигалась, всё же, в заданном направлении, а значит вперёд.

Несмотря на утрату уважения к залу, я по-прежнему разучивала новые роли, как и прежде вникая в их скрытый, психологический смысл. Сказывались привитые с детства любопытство, обязательность и дисциплина. Наш театр, чутко реагируя на настроения публики, начинил свой репертуар массой новых авангардистских пьес; жёстких, с криминальным сюжетом и преступлениями без наказаний. Билеты в театр были распроданы на два-три месяца вперёд. Странно, но почему-то Медея всё ещё оставалась гвоздём программы: нам приходилось играть её чуть ли не по два раза в неделю.

Не знаю, было ли это заслугой режиссёра и исполнителей, или влиянием общего настроения. Потребности общества в раздражителях переменчивы, как погода ранней весной; временами душа требует перезвона колоколов и взбитых сливок, временами... нет ничего милее барабанного боя и круто наперченного бифштекса с кровью. В данный период, на фоне грозового неба, наша Медея была тем самым бифштексом, обильно нашпигованным острыми приправами и чесноком: местью, злостью и коварством.

И хотела я того, или не хотела, но имя мое стало символом этого времени.

Опять вспомнились слова Марии, сказанные много лет назад: «Почему вы, честолюбцы, не умеете просто получать удовольствие от того, что делаете, не думая ни о славе, ни о бессмертии? Если они придут — хорошо, нет — ну и не надо. Ведь не в этом суть».

Тогда эта сентенция показалось самозащитой, или самооправданием обыденного, будничного героя, обречённого на безвестное прозябание. Зачем стремиться к тому, что тебе всё равно не дано?

Сегодня, опробовав славу на вкус, смогла по достоинству оценить бабушкину премудрость. Манящая, терпкая пряность этого блюда очаровывает на расстоянии. Вблизи оно теряет не только запах, но и смысл. Остаётся только внутренняя суть того, что делаешь.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет