Глава 2
Первое занятие с Лекоком разрушило все наши представлении о возвышенной роли артиста и его ответственностью перед публикой.
Маэстро вывел нас из уютных стен учебного класса и отправил на сцену. Удобно расположившись в зрительном зале, он повелел растерявшимся ученикам заняться «чем-нибудь полезным». Группа, придя в неописуемое волнение, разбежалась по углам. Уже через пять минут в одном из них Отелло вдохновенно душил визжащую от обиды и страха Дездемону. В другом Гамлет мужественно фехтовал с очередным противником, а у них под ногами корчилась в предсмертных муках отравленная королева. В третьем... не помню, что происходило там... возможно там «что- то полезное» делала я.
Минут через двадцать Лекок прервал это повальное безумие и начал урок. Я не буду обременять Вас подробностями его теорий. Все, что он рассказывал, было новым и неожиданным даже для моего отца. Дело в том, что Лекок последние годы регулярно посещал лекции известных в те годы психиатров: Жан-Мартена Шарко, Френсиса Гальтона и Зигмунда Фрейда. Он бредил идеями о сознательном и подсознательном, ассоциативными связями, эмоциональной памятью и энергией, излучаемой сильными чувствами. На основе этих новшеств он создал свою теорию актёрского мастерства, которую и опробовал впервые на нашей группе.
Хотя одно из его основных положений может показаться Вам интересным. Маэстро не уставал повторять, что артист на сцене должен общаться не с публикой, а с партнёром. Обязан проникнуть в душу своего героя, понять не только мотивы совершаемых действий, но и чувства, скрытые в подсознании эмоциональной памяти.
Только тогда, когда чувства исполнителя достигнут высшего накала, они начнут излучать особую энергию. По его мнению, не только животные, но и люди особо восприимчивы к флюидам нежности, страха, лжи, и подавленной злобы. Вот подумайте, музыканты обладают абсолютным слухом, художники — абсолют-ным зрением, а политики и шулеры — абсолютным чутьём на опасность и блеф. Ваш муж безусловно обладал этим талантом, и Франческа, наверное, тоже. Может, когда Вы ей дважды соврали, она бессознательно уловила, запомнила флюиды лжи, потому и поверила версии отца о Вашем предательстве длинною в жизнь?
Простите, за неприятное напоминание. Просто с тех пор, как прочла дневник, постоянно ищу объяснения и оправдания тогдашним событиям.
Ладно, возвращаемся к Лекоку и моей группе. Называть имена соучеников бесполезно. Почти все поменяли их впоследствии на сценические псевдонимы. Единственный, кто прожил всю жизнь под своим собственным, был Жак Малон — мой лучший приятель с первого дня обучения.
Жак был похож на птицу среднего размера. Острый, загнутый на конце клювик, большие круглые глаза и тесно прижатые к голове уши. И, как птица, он находился в постоянном движении. Мой друг говорил много и вдохновенно, но слушал ещё лучше. Если ему становилось интересно, присаживался поудобнее на стул, склонял голову на бок и утыкался круглыми глазами в собеседника. Жак обладал особым качеством, резко отличавшим его от прочих гениев — слушать не перебивая. Наверное поэтому мы и поладили с первого дня.
После занятий мы с Жаком обычно возвращались домой пешком, заходя по дороге в «Старую мельницу». Ссадины и ушибы, нанесённые Маэстро нашему самолюбию, срочно заедали пирожными и запивали кофе, после чего пытались объяснить друг другу, чего же он в конце концов от нас добивается.
Первый учебный год подходил к концу, а значит приближался первый серьёзный экзамен. Каждый курс должен был подготовить и показать на сцене настоящую пьесу.
Лекок, человек разумный и осторожный, не желая вступать в конфликт с руководством консерватории, выбрал самую классическую, самую заезженную и до оскомины надоевшую всем трагедию Расина «Федра». И, что самое ужасное, — роль несчастной Федры поручил мне. Это было наверняка очередной акцией по тренировке актёрской выносливости. Пару раз на занятиях я имела неосторожность отпустить несколько критических замечаний в адрес этой малосимпатичной дамы. За то видать и поплатилась.
Дома раз десять перечитала трагедию, проникалась всё большим отвращениям к проделкам своей героини. Вот и полюби её после этого, вот и породнись с её чувствами!
На репетициях дела шли совсем худо. Маэстро морщился, презрительно поджимал и без того тонкие губы, без конца повторял, что это не игра, а механическое повторение слов. Я нервничала, злилась и под конец взбунтовалась:
— Я не смогу это правильно сыграть.
— Почему же?
— На прошлом занятии Вы рассказывали о процессе оправдывания. Говорили, правда на сцене то, во что мы искренне верим внутри себя. То есть я должна внутри себя принять Федру, и испытать её чувства. Я должна стать ею.
— Ну в общем и целом Вы, мадемуазель, относительно верно передали своими словами содержание прошлого урока. Так в чем же проблема?
— Я не смогу стать Федрой даже на два часа, потому что она мне как человек более чем не симпатична. Её внутренняя суть и действия противоречат элементарным понятиям о порядочности. Единственно, что я смогла бы, это скопировать механически душераздирающие метания по сцене и вопли Сары Бернард, хотя копия получилась бы весьма жалкой. У меня нет ни её темперамента, ни её голоса.
— В последнем я с Вами полностью согласен. Копия получилась бы действительно жалкой.
Мэтр сидел в своей любимой позе — полностью вписываясь в кресло, повторив его линии до мельчайших подробностей. Спина слилась в единое целое с высокой спинкой, руки мягко стекли с подлокотников, обрисовав их округлость узкими подвижными ладонями. Взгляд, жёсткий и ироничный, не отпуская меня ни на секунду, мешал сосредоточиться на внутренних ощущениях.
— И чем же Вам, мадемуазель, так несимпатична Федра?
— Тем, что она совершает одну пакость за другой лишь бы спасти себя от позора. Губит людей, не причинивших ей никакого зла, и при этом требует жалости и снисхождения к себе. Утрируя и сгущая трагические ноты в голосе, я прочла первые жалобы героини:
Безумная! О чём я говорю? Где я?
Где разум мой? Куда умчалась мысль моя?
Зачем, бессмертные, вы к Федре так жестоки?
Смотри, Энона,— стыд мои румянит щёки:
Тебе открылся мой мучительный позор,
И слёзы пеленой мне застилают взор.
Да, я понимаю её. Влюбиться в собственного пасынка, жить с ним под одной крышей, ежеминутно в каждом углу натыкаться на предмет обожания и скрывать свои чувства... это конечно серьёзное испытание, требующеё стальных нервов, но зачем же так, как она... за чужой счёт...
Любимого врага преследовать я стала.
Роль злобной мачехи искусно разыграла:
Упрёки, жалобы — им не было конца,
И вынужден был сын покинуть дом отца.
Иными словами, бедный Ипполит был с позором вышвырнут из отцовского дома.
Ещё отвратительнее эта дама обошлась со своей преданной служанкой.
Перепугавшись до смерти сделанным Ипполиту признани-ем в любви и убоявшись мести «случайно вернувшегося с того света» супруга, Федра разыгрывает перед служанкой очередную сцену покаяния, практически подталкивая её к преступлению.
Цитируя Энону, я ссутулила плечи, расслабила живот, превращаясь в грузную пожилую даму.
Меня всё больше захватывала эта двойная игра. Перевоплощение то в молодую, экзальтированную госпожу, то в пожилую, рассудочно-расчётливую служанку сочеталось с мгновенным переселением из одной души в другую, и это было очень забавно.
Я всё скажу сама, а ты молчи... К обману
Прибегну, совести наперекор своей.
О, встретить легче бы мне тысячу смертей!
Но как тебя спасти? Нет способа другого!
Энона для тебя на всё, на всё готова.
И опять я испытываю злость и возмущение, захлёстывающие меня каждый раз при чтении этого эпизода — включается «эмоциональная память» на несправедливое обвинение. Тогда это была детская, невероятно острая обида на маму. Обычно весёлая и добрая, в тот день она была чем-то раздражена. Мы играли на полянке у дома. Мама с силой швырнула мне мяч, а я, замешкавшись, не успела его поймать. Мяч, весело подпрыгивая на кочках, скрылся в кустах.
— Боже, какая ты сегодня неповоротливая! Теперь мне придётся лезть в шиповник и доставать его, — мрачно ворчала мама, с сомнением глядя то на кусты, то на своё нарядное, светлое платье.
Мне стало жалко их обоих — маму и её платье. Похоже, сегодня на них обоих сплошным потоком сыплются неприят-ности.
— Стой на месте. Я сейчас сама принесу — прокричала я, и, гордая своим само-пожертвованием, юркнула в колючий шипов-ник.
Минут через пять, стряхивая расцарапанными руками шипы и грязь, прилипшие к ещё недавно белому платью, я торжественно протянула маме спасённое сокровище.
Её глаза бессмысленно уставились на мои боевые ранения, а я, стоя с трофеем в руках, терпеливо ждала похвалы, благодарности и утешений. Чтобыло дальше? Да ничего.
— Господи, почему ты сегодня такая несносная?, — бросила мама, и, нелепо ссутулив плечи, зашагала по направлению к дому.
Не знаю почему эта, по сути ничего не значащая мелочь, застряла у меня в подсознании, но сейчас я не могла простить неблагодарности Федры по отношению к Эноне. Она, совершив преступление во спасение любимой хозяйки, ждала похвалы и благодарности. Даже пыталась утешить несчастную:
Мы — люди, свойственны нам слабости людские.
Зачем под тяжестью любовного ярма
Так убиваешься? Ведь знаешь ты сама,
Что боги, за грехи суля нам наказанье,
Шли, как и мы порой на прелюбодеянье.
А что получила вместо благодарности?
Пусть небеса отмстят злодейке поделом!
Да будет казнь твоя вовеки образцом:
Да видят все, что ждёт низкопоклонных тварей,
Потворствующих всем порокам государей.
С трудом переводя дыхание, я вопросительно посмотрела на Мэтра. Понял ли он, что я хотела сказать?
Мэтр явно оживился: отделившись от спинки кресла, распрямив и вытянув вперёд длинные худые ноги, он оторвал руки от подлокотников и скрестил их под подбородком:
— Ну что я могу сказать, господа? Мадемуазель Лавуа показала нам великолепный пример добросовестной подготовки к уроку — текст выучен наизусть и продекламирован практически без малейшей ошибки.
Наклонившись слегка вперёд и переместив пальцы на уровень живота, Лекок наигранно сочувственно спросил:
— Миленькая Вы моя, но для чего столько стараний? Что Вы так трогательно пытались сообщить? Простите меня, старого, непонятливого дурака, но я и вправду ничего не понял.
За целый год обучения мы давно свыклись с высокомерием и иронией Мэтра, лишь изредка снисходящего до нас, грешных и бездарных, с высоты своего Олимпа. Но ведь можно, хотя бы иногда, оставаться человеком? Я действительно растеряна. Как можно играть, не уважая и не любя своего героя?
Учитель, как будто прочтя мои мысли, заговорил вдруг нормальным голосом:
— Мадемуазель, не сердитесь на меня, но я действительно не понял, зачем вся эта демонстрация «в лицах». Текст трагедии Расина мы все знаем наизусть, а трудности, с которыми Вы столкнулись, свойственны всем начинающим, и звучит это так: «Чтобы искренне и честно сыграть роль, героя нужно понимать и одобрять». Но любой спектакль, впрочем как и сама жизнь, — это столкновение добра и зла. Если следовать Вашей тезе, хорошо сыграть можно только положительных героев? А что же тогда делать с остальными?
Резкая отповедь Мэтра смутила меня окончательно. Откуда ему, самонадеянному вершителю человеческих судеб, знать, что чувствует прикованный к позорному столбу нищий, посмевший на рынке отведать яблоко из чужой корзины! Откуда ему, убеждённому в своей избранности человеку, знать, что моя дерзость и самонадеянность лишь защитная маска, неловко скрывающая пугливую, вечно сомневающуюся в себе натуру?
Надев самоуверенную физиономию и пожав равнодушно плечами, я буркнула в ответ:
— Просто хотела попросить для заключительного спектакля роль Эноны, а не Федры.
— ...и продемонстрировали нам, как хорошо заучили обе,— продолжил свои издевательства олимпийский бог.
— Сядьте, пожалуйста, на место, мадемуазель Лавуа, и сосредоточьтесь на следующем вопросе. И все остальные тоже, — отвернувшись от меня, профессор вцепился взглядом в притихшую группу. — Я понял проблему с отрицательными героями, но нужно ли так сразу выносить им обвинительный приговор? Во всех цивилизованных странах даже самый заядлый преступник имеет право на защиту. Не так ли? И ни один уважающий себя адвокат не откажется защищать подсудимого, даже если преступление считается полностью доказанным. Наоборот. Найдёт множество аргументов, смягчающих наказание, и в этом проявит свой талант. Так вот, мадемуазель Лавуа, — ястребиный взгляд светлых, полупрозрачных глаз опять вонзился в пристыженно вжавшуюся в стул незадачливую ученицу, — назначаю Вас адвокатом госпожи Федры. Подготовьтесь хорошенько, ведь в Ваших руках человеческая жизнь. Суд присяжных заседателей состоится завтра.
Лекок опять вписался в своё любимое кресло, скрутил ноги немыслимым узлом и торжествующе уставился в наши растерянные лица.
— Да, кстати, в тот же день будет заслушиваться дело господина Пер Гюнта. Редкостный симпатяга, не правда ли? Так вот, — Мэтр окидывал наши ряды хищным взглядом, примеряясь к следующей жертве, — мёсье Малон, надеюсь Вы не откажетесь вступиться за этого бедолагу перед присяжными заседателями? Вот и хорошо. На сегодня все свободны.
Мы с Жаком совершали давно ставшую ритуальной прогулку через парк к маленькому уютному кафе «Старая мельница». На этот раз пирожные оказались слишком жирными, кофе — слишком горьким, а Жак — слишком болтливым.
— Сегодня наш маэстро превзошёл сам себя. Это же надо до такого додуматься — защита Пера Гюнта. Я Ибсена вообще не люблю, а его Гюнт — просто монстр. То же мне, современный Одиссей! Последнего защищать и то было бы легче. Ну мотался он двадцать лет по разным островам, зависал с бесконечными нимфами и цирцеями, вопя при этом:
«Хочу домой, хочу к Пенелоппе!», но ведь не по своей же воле. Срок отбывал. Сама знаешь, осудил его Посейдон на двадцать лет скитаний, вот он и скитался.
А мой красавец! Добровольно носился по свету и пакости творил. Видите ли дома ему не сиделось.
— А уж эти дуры, Пенелоппы да Сольвеги, — вторила я Жаку, — делать больше нечего, как сидеть дома и ждать. Так всю жизнь свою и «просидели»...
Жак замер на середине фразы, вздёрнул подбородок... и повелительным жестом велел мне замолчать:
— Молчи, мудрая женщина. Кажется, у меня родилась идея.
Вечером я давала бабушке обязательный ежедневный отчёт об уроках в театральной школе. Жаль, конечно, что родители опять на гастролях. От них было бы больше проку — всё же профессионалы, пусть каждый по своему. Но их нет, зато бабушка сидит за столом и внимательно вслушивается в мои жалобы.
— Я понимаю, детка, что ты хочешь сказать. Но знаешь... я видела Сару Бернар в этой роли раза три. Первый раз, когда та только начинала... Замещала заболевшую главную исполнитель-ницу. Тогда она была действительно слишком экзальтированна и неубедительна, а вот позже, лет через десять... Мне и в голову не пришло осуждать Федру. Наоборот, было её очень жалко.
— Но почему жалко? Какой ты её увидела?
— Трудно сказать... Она напоминала попавшего в клетку, перепуганного зверя. Мечется, бьётся о решётку, ищет выход и не находит. В этом и состоит трагедия человеческой жизни — с одной стороны чувства, вспыхивающие помимо воли, а с другой... разум и общественная мораль, осуждающие эти чувства. Это в спокойном состоянии мы можем обдумывать свои поступки, соизмеряя их с нормами порядочности, а в таком... хватаемся за любую соломинку, кажущуюся в данный момент спасительной..., а потом сожалеем об этом до конца жизни.
Сейчас, прочтя Ваш дневник, Графиня, я по-новому воспринимаю слова, сказанные в тот вечер Франческой. Жаль только, что её мудрости и всепрощения, самых ценных приобретений старости, не хватило на великодушие по отношению к собственной матери. Или чужих понимать и прощать легче, чем своих?
Мнение бабушки, чувствительной, но не сентиментальной, принесло кое-какие плоды. Я поняла главное: чувства и разум живут независимо друг от друга, и в их извечном противостоянии далеко не всегда побеждает последний. Людям рациональным удаётся обуздать разбушевавшиеся эмоции, но Федра... слишком темпераментная, каждый раз в панике выбирала губительную стратегию. Мне удалось подобрать пару неплохих аргументов в пользу своей подзащитной, но для оправдательного приговора их было недостаточно. Не хватало чего-то, самого главного. Сожалея о бедности собственной фантазии, я с тяжёлым чувством отправилась на урок.
Зал судебного заседания. Первым заслушивалось дело Пера Гюнта. Маэстро, взявший на себя роль обвинителя, кратко перечислил основные пункты: соблазнённые и брошенные на поругание женщины, работорговля, подстрекательство к гражданским войнам в целях спекуляции оружием, поддельные подписи и мелкие кражи. Поблагодарив присяжных заседателей за внимание, он предоставил слово защитнику. Жак вышел на сцену.
Боже! Где он успел достать этот реквизит? Чёрная адвокатская мантия мягкими складками ниспадала до самого пола, густые локоны рыжего парика рассыпались по плечам, руки утонули в не по росту длинных и просторных рукавах. Весь вид его, величественный и печальный, внушал уверенность в предстоящем успехе.
Жак вглядывался несколько минут в лица присяжных, давая им время проникнуться безусловной правотой предстоящей защиты.
— Уважаемые дамы и господа. Сегодня мы все имели несчастье ознакомиться с преступлениями мёсье Пера Гюнта. Их много и каждое из них само по себе заслуживает самого тягчайшего наказания. Да, я не боюсь это повторить: каждое..., если их измерять по обычным человеческим меркам. А если по необычным? Да, сегодня нам всем вместе предстоит решить очень сложный, философско-этический вопрос: по каким меркам мы судим гениев; поэтов, художников, музыкантов, артистов? Кто по прошествии столетий хочет знать о том, что великий Микеланд-жело был жадным, ревнивым к чужой славе драчуном? Кто через сто лет будет вспоминать, как великий Бальзак, завернувшись в доминиканскую рясу, удирал от своих кредиторов через чёрный ход? Сейчас весь мир боготворит Виктора Гюго. И разве имеют какое-либо значение для потомков его любовные эскапады или политически нестабильные взгляды в сравнении с тем, что он создал и что останется на века? Нет, и ещё раз нет!
Поэты, мечтатели, творцы — совершенно особые люди. Они не вмещаются в обычные человеческие рамки. Они живут не здесь, не в нашем суетном мире, а парят над ним. Влекомые фантазией, вдохновением и страстью, они витают в своём собственном, непонятном для нас, иллюзорном пространстве. И судить творцов можно лишь по законам этого пространства. Почему я сегодня говорю с Вами об этом, уважаемые дамы и господа? Да потому, что Пер Гюнт, которого мы судим по законам нашего, обыденного мира, на самом деле — поэт и романтик. Творец собственной жизни. Страстный, вдохновенный, наделённый неисчерпаемой энергией и фантазией в поисках новых, еще не изведанных вершин. Познать жизнь во всех её ипостасях, испробовать, пережить, победить или проиграть — это всё равно. Главное — двигаться и творить.
Жак сделал многозначительную паузу, давая зрителю возможность осознать всю глубину поднятой им проблемы. Доведя напряжение до высшей точки кипения, он, устремив взгляд в заоблачное пространство, продолжил низким, охрипшим от волнения голосом:
— Творить, жить и надеяться, что где-то на краю земли, в маленькой лесной избушке нас ждёт самая чистая, самая нежная, самая преданная в мире женщина... наша Сольвейг... Жить под чужими масками, терпеть обиды и унижения и, не смотря ни на что, сохраниться, остаться самим собой... пусть хотя бы в душе, любви и вере ждущей нас женщины — это ли не воплощение мечты каждого поэта?
Жак сделал нестерпимо длинную паузу. Рукава чёрной мантии взметнулись вверх и упали, как подломленные крылья.
Господа, я не прошу у вас помилования Перу, не прошу смягчения его наказания... я молю о жалости и снисхождении к женщинам, умеющим ждать... Так отдайте же поэтов им... и, если это возможно, пожизненно…
Жак стоял с опущенной головой, а мы, господа присяжные заседатели, окончательно потеряв дар речи, были не в силах оторваться от созерцания фигуры, воплощавшей мировую скорбь по непризнанным поэтам и преданным им женщинам.
Я украдкой взглянула на Маэстро. Оторвавшись от спинки трона и вытянув шею, он с изумлением взирал на защитника чести Пера Гюнта.
— Да, я много наслушался на своём веку, но такого... Ладно,— окончательно покинув председательское кресло, он ударил воображаемым молотком по столу и объявил перерыв, напомнив, что после перерыва слушается дело госпожи Федры.
В коридоре все, окружив Жака, продолжили обсуждение темы «Суд поэтов», а я, спрятавшись под лестницей, ещё раз проверяла аргументы в пользу своей подзащитной. После фейерверка, выпущенного предыдущим «коллегой», они казались ещё более бледными и жалкими. Вдруг на пороге моего убежища возник Жак.
— Во, смотри, что я для тебя приволок, — весело прочири-кал «коллега», бросая мне на руки белоснежный халат с золотой окантовкой, — стащил из костюмерной под шифром «Одежда султана. Акт второй». Если надеть его задом на перёд и без пояса, получится очень впечатляюще.
Примерив халат, замечательно оттенявший мою развалившу-юся причёску, я с сожалением вернула Жаку султаново покрывало.
— Спасибо, друг, но копировать гениев — бездарно, да и аргументы у меня уж больно жидкие. Не поможет. Осудят сегодня присяжные бедную женщину по высшему разряду.
— А ты не тушуйся. Главное — побольше куража и высокопарных слов. Ведь мы не адвокаты, а всего лишь артисты. Вот и играй, как хочется.
— Да, — уныло протянула я, — от этой дурацкой Федры одни неприятности, а с куражом у меня сегодня из рук вон плохо.
Я покинула своё убежище под лестницей и побрела в зал заседания.
Маэстро опять ударил молотком по столу, требуя внимания присяжных и зрителей, и зачитал список прегрешений мадам Федры: клевета, интриги, подстрекательство к убийству и само-убийству, приведшее к гибели двух, ни в чём не повинных людей. Дочитав список, обвинитель передал слово защите.
Горло у «защиты» пересохло, будто не было позади целого года обучения и сотни сыгранных этюдов.
Я включила «процесс оправдывания», и память выплеснула на поверхность подготовленные дома «жидкие» аргументы о противостоянии двух миров: эмоционального и рационального. Любопытные глаза зрителей, приросший к трону Маэстро, нелепость самой ситуации... Всё уплыло куда-то за горизонт, уступив место азарту.
Заразившись темпераментом Федры, я описывала проигран-ный её разумом поединок, во спасение собственной чести и репутации любвеобильного, погрязшего в распутстве мужа.
Сделав выразительную паузу, я нанесла последний, сокрушительный удар обвинению:
— И потом, милые дамы, у кого из нас хватит мужества подойти к любимому мужчине и первой открыто объясниться ему в любви? Мы прибегнем к сотне хитрых, проверенных ещё нашими бабушками уловок — взмахнём ресницами, печально вздохнём, случайно уроним платочек, а уж если совсем «В атаку!» — невзначай рухнем в обморок в надёжные руки своего героя, а вот так... прямо и честно... глядя в глаза, едва надеясь на взаимность... Вот так-то! А вы говорите «низкая, мелочная интриганка»
Устало уронив руки вдоль тела, я представила как, объясняюсь в любви нашему Мэтру. Только от одной мысли по спине побежали мурашки, а лоб покрылся крупными каплями пота.
— Уважаемые дамы и господа! Я не настаиваю на помиловании своей подсудимой, не прошу смягчить её наказание... я... я просто снимаю перед ней шляпу!
Жак, поняв вверх большие пальцы обеих рук, поздравил меня с полной и окончательной победой.
Женская часть группы, не выдержав напряжения, кинулась с ходу обсуждать горячую тему.
Розали Депрео, полная, темпераментная брюнетка, предпочитала чистосердечному признанию обморок в любимых руках.
— Ну да, а если он мне откажет! Это ведь такой позор!
— Вот тогда и рухнешь в обморок... от стыда, — кричал Казимир Коклен, — только смотри не промахнись. Падать нужно в надёжные руки.
Элиза Дебрю, отвергая личную инициативу, настаивала на гордом одиночестве.
— А я и платочков ронять бы не стала. Если любит, пусть наберётся мужества и признается, а если нет... Уж лучше остаться одной, чем так унижаться.
После продолжительных и горячих обсуждений присяжные всё же вынесли моей подзащитной оправдательный приговор: влюбилась она не по своей воле, а по замыслу мстительной Афродиты и вела себя при этом благородно и мужественно.
Маэстро проявил на этот раз абсолютно не свойственное ему терпение. Дождался оглашения приговора и только после этого торжественно закрыл судебное заседание.
— Сегодня вы, уважаемые дамы и господа, на собственном опыте прочувствовали как важно уметь отказываться от привычных схем, от привычных суждений и посмотреть на ситуацию с другой стороны. Это и называется системой оправдывания героя.
.
После этого упражнения дела с Федрой пошли на лад, хотя именно сцена объяснения в любви по прежнему не давалась.
Думаю, всё дело было в Анри, игравшем Ипполита. Я никак не могла в него «влюбиться». А что Вы хотите? Анри был красив, как греческий бог. По Вашей, Графиня, классификации он принадлежал к Аполлонам, и был бы действительно божественен, если бы, подобно мраморной статуе, умел молчать. Но Анри, к нашему всеобщему сожалению, именно этому и не научился. Он был восхитителен в любых ролях и этюдах, с лёгкостью перевоплощался в злодея и в святого, но возвращаясь в себя... начинал шутить настолько назойливо и нелепо, что выдержать это изобилие юмора мог бы только трижды мёртвый.
Сегодня я уже в десятый раз объясняюсь в любви Анри — Ипполиту, смотрю на его изумительный профиль микеландже-ловского Давида, мужественные плечи, едва прикрытые туникой, терпеливо ждущий чего-то взгляд и не могу влюбиться. Сегодня, сколько ни бьюсь, не могу найти ничего привлекательного в красивом, глуповатом Анри.
Группа откровенно скучает, Маэстро сердится:
— Послушайте, барышня, где витают сегодня Ваши мысли? Ещё вчера Вы были в него так страстно влюблены, а сегодня смотрите... глазами протухшей рыбы? В чём дело? Объясните пожалуйста.
— Сколько раз можно объясняться человеку в любви, если это всё равно безнадёжно? Не любит он меня, я имею ввиду Федру, и никогда не полюбит. Сколько бы я ни старалась, ничего из этой затеи не выйдет. От этой безнадёжности не только у рыбы, у человека глаза протухнут.
— А вот с этим я не согласен. Главное волшебство театра — это надежда. Зритель наизусть знает содержание пьесы, и всё же приходит на неё пятый и шестой раз. Почему? Почему он каждый раз взволнованно и напряжённо следит за действием? Потому что каждый раз надеется на чудо. А вдруг сегодня монах окажется расторопнее и спустится в усыпальницу за пять минут до прихода Ромео? А что, если сегодня Отелло будет спокойнее и доверчивее? Выслушает объяснения Дездемоны вместо того, чтобы сразу душить? Что, если сегодня Федра сумеет убедить Ипполита, покорить своей искренностью и мужеством и вызовет ответное чувство? Каждый новый спектакль — это надежда. Так ищите способ покорить Ипполита. Может как раз сегодня — Ваш единственный шанс.
Я с сомнением посмотрела на Маэстро, а потом на Анри.
— Да нет у Федры никаких шансов. Они же не впервые встретились. Пасынок знает её много лет и терпеть не может
Лекок, вскинул вверх подбородок и приоткрыл рот, готовый начать очередное поучение, но вдруг передумал.
— А знаете, сегодня я не буду вам ничего объяснять. Лучше покажу маленький этюд. Пару дней назад один приятель принёс мне свежий перевод из незаконченного романа одного русского писателя, Пушкина. Роман называется «Арап Петра Великого». Там было несколько фраз, которые произвели на меня неотразимое впечатление. Мне вообще хочется написать сценарий по мотивам этого романа и поставить его в своём театре. Ну да дело не в этом. Мадемуазель Лавуа, надеюсь Вы не откажете мне в любезности и подыграете в этюде? Сядьте, пожалуйста, за рабочий стол и займитесь чем-нибудь полезным. К примеру — вышиванием.
Я присела в удобной позе к столу, взяла в руки воображаемое вышивание и стала подбирать нитки к воображаемому рисунку. Маэстро не слишком решительно направился в мою сторону. По дороге он несколько раз останавливался, борясь с желанием повернуть назад, наконец, махнув рукой, отбросил в сторону последние сомнения, и, уже легко преодолев последние метры, остановился у стола.
— Мадмуазель, — поклонившись, он протянул мне руку, но не поцеловал протянутых в ответ пальцев, а лишь уверенно потянул к себе, вынуждая подняться.
Маэстро бесконечно долго вглядывался в моё лицо, продолжая держать за руку, потом отступил на шаг и заговорил слегка охрипшим голосом:
— Я знаю, что уже давно не молод, не слишком хорош собой, да и характера непростого. И тем не менее прошу Вашей руки и сердца, потому что люблю Вас.
Я испугано взглянула на учителя и не узнала привычного лица. Глаза, всегда белесые до прозрачности, сгустились, мерцая из под ресниц тёмно-васильковым, а тонкие, бесцветные губы припухли и по-детски округлились. Вся поза с наклонёнными вперёд плечами, выражала покорность судьбе... и надежду. Постояв несколько секунд с опущенной головой, он поднял на меня нестерпимо просящие, потемневшие глаза и закончил фразу:
— Я не стану требовать от Вас любви. Буду довольствоваться лишь верностью, а дружбу приобрету постоянной нежностью, доверенностью и снисхождением.
В этот момент я забыла о публике, о сценарии, о теории игры. Оторопело всматриваясь в незнакомое лицо, судорожно сжимала в руке воображаемый клубок ниток.
— Простите, если напугал Вас, но не торопитесь с ответом. Обдумайте моё предложение. Я подожду... Я умею ждать.
Стоящий передо мной незнакомец, нежно и приветливо улыбнулся, взял у меня клубок ниток и приложил к незаконченному вышиванию:
— А цвет Вы подобрали действительно очень удачно.
На прощанье он прикоснулся к кончикам моих, онемевших от напряжения, пальцев, решительно развернулся и пошёл к креслу.
Минут через пять лицо Маэстро пришло в привычное нам состояние, и он продолжил урок.
— Ну что, дамы и господа, вы прочувствовали, что такое «излучение» и как оно воздействует?
Дамы и господа, молча сглотнув застрявший в горле комок, дружно кивнули головами.
— Мадемуазель Лавуа, я должен сделать Вам комплимент. В этом этюде Вы были великолепны. Я наконец понял, в чём Ваша главная трудность, и, кстати, не только Ваша. Этим в большей или меньшей степени страдают все. Одна половина души принадлежит герою, а другая осуществляет роль критика. Вы всё время держите себя под контролем, боясь сфальшивить или переиграть. Отпустите себя, не контролируйте, будьте на сцене такой, как будто это ваша жизнь, а не чужая. Так, как вы делали пять минут назад.
Пару часов спустя, сидя с Жаком в « Старой мельнице», я благословляла его болтливость. Он вдохновенно восхищался гениальным перевоплощением Маэстро, а я медленно приходила в себя от последствий этого перевоплощения. Перед глазами всё ещё стояли детские припухшие губы. Но что ещё важнее, его слова о самоконтроле.
Вечером пошла за советом к папе. Мне было важно, как он, в начале своей карьеры, с ним справлялся .
— Знаешь, дочка, это проблема всех начинающих. Мы все поём дифирамбы вдохновению, озарению свыше в моменты творчества, но страх сцены, открытого пространства, незащищён-ности четвёртой стеной — это то, к чему годами приходится привыкать. Лет через пять ежедневной работы перестаёшь замечать этот провал в темноту, но страх сфальшивить, поскользнуться и упасть остаётся всегда.
— Значит я не единственная, кто боится сцены как таковой?
— Нет. Я думаю, это инстинкт самосохранения. Знаешь, как зимой, выходя из светлого дома в тёмный, заснеженный парк, за каждым деревом видишь дикого зверя или злого разбойника. Такое же чувство охватывало меня по началу на сцене: тёмный зал, а там шевелится многоголовое чудище. Что ни голова, то враждебно настроенный критик. Как же здесь без самоконтроля.
— Ну а как было потом?
— Потом понял, что мне просто нравится петь остроумные куплеты, прочувственные арии, нравится танцевать, ощущать себя каждый вечер заново влюблённым и каждый раз в новую женщину, что в реальной жизни, к сожалению, не одобряется... И плевать хотел по большому счёту, что напишут об этом в завтрашних газетах. Важен стал сам процесс. Но это, Элли, приходит с годами.
В папиных рассуждениях я узнавала себя — пережить на сцене то, что « не одобряется в реальной жизни». Жить по чувству, а не по разуму... и не нести за это личной ответственности. Да, этот «выигрыш» может дать только творчество: отпустить на волю причудливо-грешную фантазию, свалив все последствия на вымышленного героя.
Скорее бы это пришло. Уж не знаю, как впоследствии переживу критиков, но сейчас хотелось бы пережить хотя бы мёсье Лекока.
После этюда с Маэстро и папиных признаний дело пошло на лад. Как будто прорвало внутреннюю плотину, построенную самоконтролем. Похоже, изобилие теорий и учительского сарказма иногда здорово мешает.
Первой большой победой над собой явилась влюблённость в Ипполита. Наконец удалось совместить его с балбесом Анри. Вернее, изумительный профиль и красиво изогнутые губы партнёра наполнить благородным совершенством его героя. Теперь я, как Федра, замирала от восхищения и робости, повествуя ему о любовных муках.
Наша наивная, юношеская неопытность! Бедолага перепутал сказку с былью. Решил, так играть может лишь реально влюблённая женщина... и, решив за мной поухаживать, буквально утопил в бурном потоке безобразного юмора.
Жак, поводя в сторону острым клювиком и подмигивая круглым птичьим глазом, советовал приглушить на репетициях поток страсти:
— Если ты и дальше будешь ежедневно потрошить его слабое сердце, то до премьеры оба не доживёте. Он захлебнётся в твоей любви, а ты — в его шутках.
Вопреки всем опасностям и подводным рифам, мы благополучно дотянули до премьеры и сдали свой первый экзамен. Профессора консерватории одобрили энтузиазм и слаженность игры актёров, хорошее знание текста и осмысленность интонаций. В то же время сама трактовка трагедии и сделанные в ней акценты вызвала строгие нарекания экзаменационной комиссии: «Комеди Франсез» наверняка отклонила бы подобную версию, да и у «Одеона» возникли бы определённые сомнения. Ну и пусть. Эта рассудочная критика меня в те дни совершенно не волновала.
Я была пьяна первым успехом и первой страстью, за которую заплатила жизнью не я, а моя героиня.
Учебный год остался позади. Родители уехали с театром Оффенбаха на гастроли в Мадрид, а мы с бабушкой — в Андалузию к Марии.
Дом её, как всегда, переполненный бесконечными членами семьи, походил на лесной муравейник. Как Вы помните, у неё было трое своих детей и две дочери от первого брака мужа. Все они давно обзавелись семьями, нарожали детей, и отличить их друг от друга или, хотя бы просто запомнить имена, оказалось для меня непосильной задачей.
Но этот визит запомнился на долгие годы. Мария предложила нам с бабушкой навестить одного из её сыновей, Эстебана. Лет пять назад он с семьёй переселился в дом, в котором прошла Ваша юность. После смерти Вашего отца он достался его жене Элеонор, а она завещала его Марии, разрешив подарить тому из детей, кто захочет там жить. Главное — он не должен пустовать. Эстебан, с детства влюблённый в этот дом и парк, отремонтировал его, практически нечего не меняя ни в архитектуре, ни в атмосфере доисторического строения. Бабушка долго сопротивлялась поездке, отговариваясь жарой, плохим самочувствием и отсутствием интереса к месту, в котором побывала всего один раз в жизни, но я насела на неё с таким упорством, что бедолаге пришлось, хоть и нехотя, смириться со своей печальной участью. Честно говоря, меня мало интересовали дядя Эстебан и его старый дом. Просто у Марии в то лето было настолько тесно и шумно, что об отдыхе после напряжённого года учёбы нечего было и мечтать.
Ехать пришлось часов пять. В дороге я больше дремала, чем смотрела в окно, но почему-то перед самым подъездом, уже на главной алле, меня охватило странное возбуждение. До сих пор помню это смутное ощущение: то ли я всё это уже видела, то ли меня ждёт здесь что-то необыкновенное.
Представляете, Графиня, я побывала тогда в Вашем доме, приблизилась к Вам почти вплотную!
Читая дневник неделю назад, узнавала каждую деталь: каменную лестницу, по которой Вы, волоча намокшую юбку, бежали навстречу раненному мужу, главную аллею, окантованную липами... Столетние гиганты, сцепив высоко в небе свои вершины, превратили дорогу в торжественную анфиладу... А голубые тени до сих пор лежат на жёлтом песке, будто и не заметили Вашего отъезда.
Окно, это проклятое Вами окно... Оно постоянно притяги-вало меня к себе, будто я тоже кого-то ждала, хотя ждать было некого. Просто стояла и смотрела на дорогу, не понимая откуда она, эта острая, щемящая грусть...
Как и Вы, я часами носилась по парку, царапая руки о когти шиповника и ежевики, каждый день открывая для себя его терпкие, пропитанные запахом разомлевшей на солнце листвы, тайны.
Жаль, что тогда ничего не знала о двухствольном дереве и беглой вишне! Хотя врядли им удалось дождаться моего приезда.
А вот в беседке из роз побывала, и привела меня туда Франческа. В один из дней она с утра жаловалась на недомогание, на тяжесть в сердце и шум в ушах. После обеда, решив подлечиться свежим воздухом, собралась в парк. Вдруг, уже стоя на крыльце, обернулась ко мне и предложила пойти вместе.
— Элли, погуляй со мной. Мне что-то сегодня одной страшновато. Ноги плохо держат.
— Баб, может лучше отлежись дома?
— Нет-нет. Надо пройтись. Потом станет лучше, — и бабушка зашагала вперёд с такой энергией, что догонять её пришлось вприпрыжку.
Выглядела она и в самом деле странно: на щеках два пунцово-красных пятна, седые пряди выбились из всегда аккуратно уложенной причёски и странно блестящие глаза. Я испугалась за неё не на шутку:
— Пожалуйста, прошу тебя, пойдём домой. У тебя наверняка температура. Ты ляжешь в постель, а я пошлю за доктором.
— Я тоже прошу тебя, пожалуйста, не мешай гулять. Иди молча.
Мы долго кружили по дорожкам, как будто она что-то искала и не могла найти. Наконец, слегка пригнув голову, юркнула в кусты. Мы оказались в Вашей беседке. Оказывается её то она и искала.
— Уф, наконец то, теперь можно и передохнуть, прошептала еле слышно Франческа и опустилась на каменную скамью.
Я пристроилась рядом, разглядывая это странное место, куда до сих пор ещё ни разу не забредала.
Старые, истёртые камни почти утонули в густой траве. Засохшие от времени ветки роз сплелись в глухой, почти непроницаемый для света купол и только по краям, куда пробивались случайные лучи солнца, зеленели, усыпанные крупными красными цветами, свежие побеги.
Сидя рядом с молчавшей бабушкой, я вдруг испытала такое же беспокойное напряжение, как и при подъезде к дому. Я далека от мистики, и от сентиментальности, но неужели на меня так действовала близость к Вам? Или слишком сильно было излучение, сидевшей вплотную ко мне бабушки?
Опустив голову и тихо шепча что-то себе под нос, она, казалось, забыла о моём присутствии... потом вдруг удивлённо вскинула глаза, взяла за руку, и бесконечно долго поглаживала её своими тонкими нежными пальцами.
Наконец, почти проснувшись от своих мыслей, она тяжело вздохнула, обняла меня за плечо и неуклюже уткнулась носом в шею. Так мы молча и просидели на каменной скамье почти до темноты.
— Ну вот,— бабушка наконец встрепенулась и оторвалась от меня, — а ты боялась. Прошлась немного по воздуху, посидела в тенёчке и всё прошло. Пошли, а то скоро совсем стемнеет и мы, не дай бог, заблудимся.
По дороге, окончательно оправившись от приступа слабости, она завела разговор о моей артистической карьере:
— Знаешь Элли, что я подумала. Тебе не стоит выступать под именем Лавуа. Оно слишком известно, и тебя будут всё время сравнивать с отцом, а это не хорошо. Тебе нужно взять сценический псевдоним.
— Я тоже об этом подумывала, только ничего путного в голову не пришло.
— А как тебе нравится имя Альварес? Елена Альварес.
— Очень красиво. А что это за имя?
— Моё девичье. До замужества меня звали графиня Франческа де Альварес. Только тебе не нужно ни графини, ни де, просто Елена Альварес.
Так бабушка подарила мне часть Вашего имени, Графиня.
Достарыңызбен бөлісу: |