— Да, — ответил я, обхватив ее лицо ладонями, — да, я хочу поцеловать тебя, и пусть тебе полегчает.
— Отлично, — сказала она. — Тогда можно приступать.
И мы поцеловались немного, а потом, храня на губах вкус поцелуев, спустились в метро на «Саут-Кенсингтон» и по Дистрикт-лайн доехали до «Бэронз-Корт». «М-м-м-м-м? — подначивал меня поезд, то набирая, то замедляя ход. — М-м-м-м-м?»
— Сам знаю, — сказал я.
Жила Ленор на третьем этаже; дом поминутно содрогался от проносящихся внизу поездов. По каким только лестницам я не поднимался за свою жизнь, то с робкой надеждой, то без тени сомнения, а после спускался обратно — и в прямом смысле слова, и в романтическом, подчас очень скоро, а подчас и не торопясь; но бедра у Ленор были роковые, и я понял, что мимолетной интрижкой дело не кончится.
Дверь в ее квартиру тоже оказалась черной. Помигали и ожили лампы дневного света, розовые и голубые, но лишь оттенявшие новую черноту, что воззрилась на нас со стен бывшей гостиной, а ныне студии без окон, пропахшей красками и льняным маслом, даммарой, скипидаром и холстами. Никакой мебели, только мольберт со скамеечкой и засохшей палитрой, банки с кисточками, всевозможные пузырьки и перепачканная краской скомканная тряпка. И незаконченное полотно на подрамнике — темный фон, и какой-то смутный призрак движется по дорожкам дернового лабиринта.
— Не смотри на это, — сказала она. — Это еще не случилось.
Потом я заметил и другие холсты, но все они стояли лицом к стенам. Два-три портфолио и несколько узорных подушек на полу, пара картонных коробок с книгами и дисками для CD. Ленор выбрала какой-то диск, скрылась в спальне и вернулась под очень современные звуки кларнета, скрипки и фортепиано, явно складывавшиеся во что-то пресерьезное, без дураков. Я ухитрился не заскрежетать зубами — только стиснул их покрепче.
— Он сочинил это в силезском концлагере «Шталаг VII», в Герлице, — сообщила Ленор.
— Кто — он?
— Мессиан. Это «Квартет на конец времени». По мотивам 10-й главы Апокалипсиса34.
И она стала читать из своих записок:
И видел я другого Ангела сильного, сходящего с неба, облеченного облаком; над головою его была радуга, и лице его как солнце, и ноги его как столпы огненные…
Продолжалось это довольно долго, и пока она бубнила, я успел как следует рассмотреть стены студии. Они чуть не сплошь были расписаны фиолетовым по черному, рисунками в стиле «Капричос» Гойи, но по содержанию ближе к босховскому «Саду наслаждений». Оттуда Ленор позаимствовала расколотые яйца на ножках и заполнила их сценами собственного изобретения. Не стану утверждать, что они не поддаются описанию, — просто описывать их не желаю. Красовались на стенах и другие твари, то причудливые гибриды разрозненных человеческих органов, то более традиционные зверолюди с головами, торчащими из зада или черт его знает откуда.
Часть стены напротив входа в квартиру, куда еще не успел расползтись этот Сад чего-ни-попадя, была отведена под две увеличенные репродукции одной из «Тюрем» Пиранези — седьмого листа, который в моем альбоме именовался «Тюрьмой с деревянными галереями и разводным мостом»35. Размером эти копии были где-то 24 х 36 дюймов. Слева висела первая стадия, справа — законченный офорт.
В таком увеличении гравюры буквально подавляли тяжеловесностью камня и невозможностью выбраться из лабиринта мостов, галерей и лестниц, ошеломляюще грузных и запутанных, — взгляд тщетно скользил снизу вверх в поисках выхода. Разведенный подъемный мост, бросавшийся в глаза в первую очередь, вырастал откуда-то из теней, клубившихся у левого края гравюры, а справа терялся в нагромождении колонн.
— Дай угадаю, — сказал я. — Ты любишь Пиранези, потому что считаешь, что жизнь — тюрьма?
— Это само собой, — пожала плечами Ленор. — Ты лучше взгляни на первую стадию.
Я ее и раньше видел не раз в своем альбоме: на первой стадии тюрьма казалась такой легкой и воздушной, совершенно невесомой, несмотря на всю эту каменную кладку, канаты и огромную лебедку в левом нижнем углу, на все эти башни и мосты в проеме гигантской арки.
— Смотри вон туда, — указала она. — На винтовую лестницу слева, вот эту, вокруг башни. На первой стадии он наметил ступени до самой вершины.
— Ну и что?
— А теперь посмотри на окончательный вариант. Он стер ступени в том месте, где лестница делает первый поворот. Теперь этот пролет обрывается какой-то мохнатой тенью и просто перекручивается там петлей, как выжатое полотенце.
— Но второй пролет никуда не делся, — возразил я.
— Ясное дело, но теперь туда не попасть.
— Да что ты такое говоришь, Ленор?!
— Ничего я не говорю. Просто думаю об этой лестнице.
И мы немного подумали о ней вместе, пока мои руки неторопливо блуждали там и сям. Потом Ленор забыла про Пиранези, уставилась на меня плотоядно, ухватила за ширинку на манер «привет, дружище, будем знакомы» и потянула в спальню, где стены тоже были черные с фиолетовой росписью, но картинки — поинтимнее, а персонажи — разнообразнее, чем в гостиной.
— Попробуем выбраться из этой петли, — пробормотала она. — Вдруг получится?
***
И мы выбрались из этой петли несколько раз, не помешала ни музыка, ни тряска и грохот Дистрикт-лайн; бесстыдно раскинувшаяся на всю комнату кровать так и подстрекала к сумасбродствам, да и мы сами хотели произвести друг на друга впечатление.
На маленькой индийской тумбочке у кровати стопкой лежали «Полное собрание стихотворений Эмили Дикинсон», «И Цзин», «Мост короля Людовика Святого» Торнтона Уайлдера и «Сказки дядюшки Римуса» Джоэля Чандлера Харриса36, тысяча девятьсот семнадцатого года издания, с иллюстрациями А.Б. Фроста37. Мы с Ленор лежали в обнимку и сообща торжествовали победу в тепле утоленной страсти, я перелистывал «Дядюшку Римуса», и тут она спросила:
— Почитаешь мне вслух?
— Запросто, — сказал я. — Что именно?
— Про Смоляное Чучелко, — попросила Ленор. — Ты американец, у тебя хорошо получится.
— С удовольствием, — сказал я. Сквозь окно в спальню долетал шум оживившейся к вечеру улицы. Отдернув занавески, я полюбовался октябрьскими сумерками и золотыми окошками соседних домов. Потом вернулся в постель, включил лампу в стиле тиффани38, поудобнее устроил голову Ленор у себя на плече, раскрыл книжку на седьмой странице и начал читать:
— Что же, Лис никогда-никогда не поймал Кролика? А, дядюшка Римус?
— Было и так, дружок, чуть-чуть не поймал. Помнишь, как Братец Кролик надул его с укропом?
Вот вскоре после этого пошел Братец Лис гулять, набрал смолы и слепил из нее человечка — Смоляное Чучелко.
Взял он это Чучелко и посадил у большой дороги, а сам спрятался под куст. Только спрятался, глядь — идет по дороге вприскочку Кролик: скок-поскок, скок-поскок…
Когда я дочитал до конца, до того, как Братец Кролик подбил Братца Лиса бросить его в терновый куст и улизнул с бессмертным возгласом: «Терновый куст — мой дом родной, Братец Лис! Терновый куст — мой дом родной!» — Ленор хихикнула и заметила:
— Отличная политическая аллегория, а?
— Братец Лис и Братец Кролик? Политическая аллегория?
— Ну, ясное дело: Братец Лис — белый угнетатель, Братец Кролик — черные рабы, а Смоляное Чучелко — стереотип, который им навязывали. А терновый куст — это всякие напасти, к которым они с детства привыкли и умеют преодолевать.
— Да уж, — усмехнулся я, — век живи — век учись.
— Главное — правильно выбрать учителя, — уточнила Ленор.
10
КСТАТИ, ОБ АВТОБУСАХ
В среду, после того сна со старухой, строившей из себя черную кошку, больше всего на свете я хотел разыскать Амариллис. Я понимал, что не стоит слишком усердствовать, но все равно отправился бы на поиски, если бы еще за пару недель не договорился пообедать в этот день с Шеймусом Фланнери. Он преподает в Национальной киношколе, так что мы с ним подолгу болтаем о кино да и обо всякой всячине. Встречаемся раз в месяц, непременно в «Иль-Форнелло», что на Саутгемптон-роу, близ Рассел-сквер. Кухня там итальянская, но официанты все больше испанцы, между собой только по-испански говорят, хотя под настроение могут пару слов связать и на итальянском. Хулиано и Пако, которые нас обслуживают чаще других, произвели Шеймуса в Professore — наверно, за лысину. А я, как младший, удостоился у них звания Dottore.
Обычно мы всегда заказываем одно и то же: Шеймус — лазанью, я — пиццу «Делла Каза». Но прежде чем сделать заказ, долго сверяем часы над полупинтами светлого — выясняем, какие перемены постигли каждого из нас за прошедший месяц.
— Что ты думаешь насчет автобусов? — спросил Шеймус.
— В каком смысле — автобусы? Как средство передвижения или как символ?
— Как разумные существа.
— Объясни толком.
— Ну, помнишь разумный океан в «Солярисе», он еще отзывался на мысли и воспоминания и воплощал их в реальность?
— Да.
— Так вот, один мой студент пишет сценарий о том, как лондонские автобусы отзываются на мысли и чувства человека на автобусной остановке.
— Ну что ж, можно и так объяснить их поведение. Гипотеза не хуже прочих, — буркнул я.
— Вряд ли такой фильм когда-нибудь снимут, — продолжал Шеймус, — но интересна сама идея взаимодействия между автобусами и людьми. Признаться, я и сам иногда чувствовал, что тут дело нечисто. Вот недавно и беднягу Гарольда Клейна четырнадцатый автобус задавил.
Старина Гарольд Клейн, историк искусств, погибший на семьдесят третьем году жизни, был наш общий приятель39.
— У Гарольда насчет четырнадцатого автобуса всегда пунктик был, — заметил я. — Не удивлюсь, если окажется, что в какой-то момент он просто решил, что с него хватит, шагнул на мостовую и дал четырнадцатому себя прикончить.
— Знаешь, что он говорил? Будто все красные четырнадцатые день ото дня меняют оттенок ему под настроение, — сообщил Шеймус.
— Кстати, об автобусах, — перебил я. — Как тебе многоэтажный автобус, склеенный из бамбука и рисовой бумаги?
— На слух — смотрится занятно.
Я пересказал Шеймусу сон, где впервые увидел Амариллис.
— Говоришь, она хотела, чтобы ты поехал с ней?
— Да, она поманила меня за собой.
— Ах, поманила! Знаем мы этих манящих чаровниц, спасибо Аньензу40.
— Вот-вот, «Манящая чаровница». Я как раз пишу такую картину.
— Но ты за ней не пошел?
— Нет, я вдруг испугался, сам не знаю чего.
Кружки опустели. Мы заказали еще по полпинты и обычный обед. Шеймус задумчиво поглаживал лысину, переваривая мой рассказ.
— Знаешь, я тоже не знаю почему, — заявил он вдруг, — но ты, по-моему, мудро поступил, что не пошел.
— Наверное. Я, во всяком случае, не жалею. — Не обмолвившись больше ни словом об Амариллис, я сменил тему и припомнил «Мост короля Людовика Святого»41. — Только что перечитал его в четвертый раз, — сказал я Шеймусу. — Удивительная книга, с каждым разом в ней открывается что-то новое. Помнишь, как Перикола и дядя Пио «изводили себя, пытаясь установить в Перу нормы какого-то Небесного Театра, куда раньше них ушел Кальдерон»? Какой волнующий образ: люди, посвятившие себя невозможному.
— Ну, на том и свет стоит, — заметил Шеймус, и мы уткнулись в свои лазанью и пиццу. А я все думал, уж не замахнулся ли я сам на невозможное с этой Амариллис.
Потом мы отправились в «Верджин» на Оксфорд-стрит и накупили кучу видео, среди прочего и фильмы, которые у нас уже были записаны с телевизора, — не устояли перед красивыми коробочками. Распрощавшись с Шеймусом на Тоттнем-Корт-роуд уже в сумерках, я по-прежнему стремился душой на поиски Амариллис, но решил, что утро вечера мудренее, двинулся домой и завалился спать. И приснилось мне, будто стою я на пустынном пляже, и смотрю на море, и слушаю, как пересыпается галька в волнах растущего прилива. Так приятно, так покойно.
11
ВОТ ТАК УМНИЦА ГОСПОДЬ БОГ
В четверг утром я взглянул на свою «Манящую чаровницу», ту самую недописанную картину с женщиной, что мало-помалу отворачивается от зрителя и приближается к краю пропасти. Чего только я не передумал о краях пропастей. Бывают они обычные, из земли и камня, бывают и другого свойства — вроде тех обрывов, к которым время от времени приводит жизнь. Впрочем, одно другому не мешает. Я посмотрел-посмотрел, взял мастихин, соскоблил все начисто, прошелся по холсту наскипидаренной тряпицей и сделал другой подмалевок — начну все заново.
В рассказе Оливера Аньенза прелестное привидение морочит голову одному писателю и в конце концов сводит его с ума. Та манящая чаровница требовала многого, но всегда оставалась призрачной, неуловимой, — ничего общего с этим плотским существом, вышедшим из-под моей кисти. А ведь я всего-то и хотел, что создать образ красоты, вечно манящей, но недостижимой, сотворить лицо, которое будет неотвязно преследовать всякого, кто увидит его хоть раз. Только и всего — а завлечь зрителя за край утеса у меня и в мыслях не было.
Как раз таким ореолом недостижимости была окутана Амариллис. По-моему, завладеть каким-то человеком вообще невозможно, но с Амариллис это было еще очевидней, чем с любой из женщин, которых я знал. Эту-то неовладеваемость я и хотел изобразить. И чем больше я об этом раздумывал, тем нелепей казалась попытка передать ее в каком-то сюжете. Просто портрет с того лица, что преследовало меня теперь наяву и во сне, — вот что надо написать на самом деле. Согласится ли она мне позировать? Остынь, одернул я себя. Не гони лошадей. Н-да, обычно собственные советы мне не указ.
Я провел занятия, обойдясь на этот раз без приключений, и решил, что пора все-таки разыскать ее. Она сказала, что дает уроки... интересно, кончился ли у нее рабочий день? Может, я найду ее на том же месте? Памятных мест пока набралось только два — Музей наук и кафе «Гринфилдз». Я закрыл глаза и дал ее образу медленно проступить перед мысленным взором, как в лотке для проявки фотографий. И вот все лишнее растаяло и я увидел ее лицо вполоборота, эту прелестную округлость щеки, укрытую тенью навеса перед кафе «Гринфилдз».
И сошел я в мир подземный, всей душою стремясь к Эвридике42, что выведет меня из тьмы на свет. Странно: я и не понимал, какой беспросветной была моя жизнь до встречи с Амариллис. И вышел я на «Саут-Кенсингтон», к солнцу, туристам и прочей всячине. Протолкался сквозь очередь на автобусной остановке, перебежал дорогу перед носом у машин, прищурился, выискивая ее взглядом, и увидел — за тем же столиком, за которым мы сидели третьего дня. И вот ее лицо предстало мне крупным планом, и я поразился, сколько же в нем еще такого, чего я не замечал до сих пор, — какое оно сложное в своей красоте, сколько в нем нюансов, не различимых с первого взгляда. Вот, наверное, почему Уотерхауз рисовал так много лиц, похожих одно на другое и притом совершенно разных. Сегодня на ней была футболка с надписью:
Вот так умница Господь Бог, что прорезал у кошки две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее глаза.
Георг Кристоф Лихтенберг43
— Я когда-то даже подчеркнул это в моем пингвиновском Лихтенберге44, — сказал я. — Но там по-другому: «Он удивлялся тому, что у кошки прорезаны две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее находятся глаза».
— У меня лучше, — возразила она. — Где ты пропадал последние три ночи?
— Отель «Медный», Венеция и старая хибарка невесть где, — перечислил я. — Старался найти тебя, но не получилось.
Амариллис смерила меня скептическим взглядом. Действительно, если вдуматься, не так уж я и старался. Во снах мне явно не хватало настойчивости.
— Прости, пожалуйста. А ты все эти три ночи так и ездила на автобусе?
Она кивнула.
— Пришлось лягнуть нескольких человек в лицо, — сказала она, — но я выкрутилась, и каждый раз удавалось проснуться до Финнис-Омиса.
— А что там такое?
— Не знаю. Ни разу там не была.
— Почему же тогда ты его боишься?
— Я и не говорила, что боюсь. У тебя что, никогда не бывало дурных предчувствий насчет незнакомых мест?
— Бывало, наверное. Обидно, что у меня ничего не вышло с этими снами. Ну, может, на четвертый раз получится.
Но Амариллис мои неудачи не обескуражили.
— Намерения у тебя самые лучшие, вот что главное. Другое дело, что своими силами ты, похоже, не справишься. Я уже вижу.
— А тебе попадались такие, кто это умел?
— Нет, но я надеялась, что ты окажешься достаточно чуднЫм.
— А ты сама всегда это умела?
— Нет, у меня все началось в тринадцать, с первыми месячными. Я настроилась на своего учителя английского и затащила его в любовную сценку, совершенно непристойную. На следующий день он не знал, куда глаза девать.
— И часто ты с тех пор такое проделывала?
— Пожалуйста, Питер, давай пока не будем выкладывать друг другу все как на духу, а? Лучше будем раскрываться понемногу, как водяные лилии.
Ей было всего двадцать восемь, как я узнал потом, но иногда рядом с ней я чувствовал себя мальчишкой, внимающим опытной наставнице.
Я принес нам кофе; прихлебывая из своей чашки, Амариллис рассеянно смотрела сквозь меня и, должно быть, обдумывала какие-то варианты. Наконец она сказала:
— Если я приду к тебе на ночь, найдется для меня место, кроме твоей постели?
Я чуть не схватился за сердце. Провести с ней ночь под одной крышей!
— Ты можешь спать в кровати, а я — на диване.
— Нет, лучше наоборот. Твоя задача труднее моей, так что тебе нужно устроиться поудобнее.
— Ты хочешь помочь мне втащить тебя в мой сон?
— Вот именно.
— Тогда имей в виду, что на диване я засыпаю быстрее и сплю крепче. Люблю там вздремнуть — это же против правил.
— Ладно, так и быть.
Я поставил правую руку на стол, словно приглашая Амариллис померяться силами. Она сделала то же, и наши пальцы переплелись. Все застыло стоп-кадром; мы сидели без звука, не шевелясь. Немного погодя я предложил выпить, мы поднялись и двинулись на Олд-Бромптон-роуд. Держась за руки и предвкушая, как мы будем спать порознь и вместе смотреть один и тот же сон.
12
УТЕСЫ И ПРОПАСТИ
Бар «Зетланд-Армз» был старожилом уже в те далекие времена, когда прохожие на улицах еще не переговаривались по мобильникам. Медная табличка на створке его двойных дверей предупреждала просто и доходчиво:
В МОКРОЙ И ГРЯЗНОЙ ОДЕЖДЕ ВХОД ЗАПРЕЩЕН
Покончив с этой неприятной обязанностью, бар гостеприимно распахивал двери и вел в уютную прохладу, к неярким светильникам и клубам табачного дыма, теням и полутеням, а от столика, за который мы уселись, — и к свету дня, льющемуся сквозь темную и стройную, в стиле ар-нуво, деревянную арку над входом и дверные стекла, изгибающиеся двускатными сводами. Цветочные арабески портьер, алые с золотом и зеленью, притязали на родство с Уильямом Моррисом45; ковер наверняка был наслышан о килимах46. Гравированные зеркала и пляшущие цветные огоньки разнообразили задний план, а континуо47 скромно притопывавшего и подвывавшего музыкального ящика вплеталось в тихий гул голосов. Одни фигуры чернели силуэтами, другие были словно проработаны кьяроскуро48; подчас из тьмы на свет выныривала чья-то рука или полупрофиль. Старые часы, когда-то вытиктакивавшие свои «спаси-бо» редингской пивоварне, теперь лишь снисходительно смотрели вниз со стены, невесть сколько лет тому назад застыв на полуночи.
Единственный свободный столик нашелся по соседству с гладко выбритым стариком. Первым делом я приметил его нос, сломанный явно не однажды. На старике были брюки в тонкую полоску на подтяжках, белая рубашка без воротника с короткими рукавами и начищенные до блеска черные ботинки. Подтяжки были красные, на пуговицах. На обоих предплечьях красовались татуировки — за мамочку и за «Юнион Джек»49. Старик потягивал пиво, а у ног его храпела дряхлая бультерьерша. Под носом у нее стояла пустая фарфоровая плошка.
— Знакомьтесь, это Квини, — представил ее старик. — Здесь родилась, здесь и выросла. Вкалывала всю жизнь за троих.
— Чем занималась? — спросил я.
— Смотрела. Ждала.
— Чего?
— Пока дела пойдут на лад.
— Да, работенка та еще.
Квини тихонько рыкнула во сне.
— Совсем измучилась, бедная, — вздохнул старик. — Чертовы яппи!
И уткнулся в кружку.
— Горького? — предложил я.
— А то. В самый раз по жизни нашей тяжкой.
— Какого именно?
— «Джона Смита», и для Квини.
— А ты что будешь? — спросил я Амариллис.
— То же, что и ты.
Я заказал старику пинту горького и большой виски и пинту для Квини, а нам с Амариллис — по пинте и по большому виски.
— Спасибо, — кивнул старик. — По какому случаю?
— Дама пьет со мной в первый раз.
— Мои поздравления! — Старик отсалютовал нам кружкой. — Дай бог не в последний. Если Господь хотел, чтобы люди ходили трезвые, так зачем тогда сотворил солод и хмель? — Он перелил пинту Квини в плошку, псина встрепенулась на знакомый звук, вздохнула и заработала языком. — А вы, кажись, не из яппи, — дружелюбно добавил ее хозяин.
— Не настолько я молод, да и карьеры вроде не делаю.
— За это и выпьем, — заключил старик и опять поднял кружку. Квини прекратила лакать и рыкнула.
Амариллис сидела в задумчивости.
— За встречу во сне! — сказал я.
Она улыбнулась, заглотнула разом половину виски, уткнулась в стакан и расплакалась.
— В чем дело? — спросил я. — Что стряслось?
Амариллис утерла глаза, высморкалась, допила виски, приложилась к пиву и потянулась за моей рукой.
— Вечно я все порчу, — заявила она.
— Что — все?
Она широко взмахнула свободной рукой, словно попытавшись обхватить пол-зала.
— Все, чего ни коснусь.
— А поподробнее?
— Не сразу. Думаешь, почему я тебе ничего сказала — ни своей фамилии, ни телефона, ни адреса? Думаешь, почему я тебе почти ничего о себе не рассказываю? Я просто боюсь того, во что мы можем ввязаться. Я уже пыталась найти людей, которые смогли бы жить со мной в обеих жизнях, но ничего не вышло. Может, с тобой и получится, но я ужасно боюсь, что опять все испорчу, если стану торопить события, а ездить на том автобусе без тебя я не хочу. Знаешь, от чего жуть берет? Я вот думаю, а вдруг жизнь во сне — настоящая, а эта, которая здесь, — только чтоб убить время от сна до сна. Ты со мной?
— Амариллис, я люблю тебя! — Нет, я не собирался этого говорить, да вот вырвалось. Я ведь и правда был в нее влюблен, еще с той первой встречи на «Бальзамической».
— Ох, Питер! — Она схватила мою руку и поцеловала. — Не надо, не влюбляйся в меня пока… а может, и вообще не надо. Если это случится слишком быстро, то и окончится слишком скоро. И будет очень больно. Пойми, ты ходишь по краю пропасти и непременно сорвешься, как только…
— Что?
— Как только увидишь, какая я на самом деле.
— А какая ты на самом деле?
— Совершенно ненадежная. Может быть, как и ты. Некоторые люди просто не могут не влюбляться, и ты, по-моему, из таких. И я тоже, но потом влюбленность пройдет, и если я разлюблю раньше, для тебя это будет тяжело.
— Я тебя не разлюблю, Амариллис.
— Будешь любить во веки веков?
Я вспомнил Ленор и не нашелся, что ответить.
Амариллис взглянула мне в лицо:
— Ты уже обещал любить кого-то во веки веков?
— Да, но то было другое.
— Другое — в каком смысле?
— Во всех, Амариллис. Слишком долго объяснять. Пожалуйста, не надо меня допрашивать… Ты же можешь сама понять, что я чувствую! Можешь почувствовать!
— По-моему, ты чувствуешь то же, что и я. Я люблю влюбляться, но не знаю, что такое любовь. Она вроде фейерверка — вспыхнет и озарит все небо, а не успеешь глазом моргнуть, как уже снова темно, и ничего не осталось, только запах пороха. А что потом — не знаю, ни разу не дождалась. А ты?
Достарыңызбен бөлісу: |