Люди у слома времен



бет4/6
Дата24.07.2016
өлшемі431.5 Kb.
#219916
1   2   3   4   5   6

14. Кубрик

В кубрике было тесно и смрадно, пахло давно не мытым телом, слежавшимися перевязками, пропитанными кровью и гноем, и плошка пустила длинную струю копоти.

Бредил Митя Мельников, ворочался Федя, спал как будто Алеша Голоденко, и во сне у него странно подрагивали плечи, точно он плакал. А Бирилев лежал лицом вниз, подложив под голову руку, и думал свою неотвязную думу. Вероятно, если бы его не застиг Федя, когда он бился, как бесноватый, он бы поплакал, поскулил и пополз бы дальше, к немцам. Теперь ему казалось, что со страхом покончено, что не боится он больше смерти и даже способен на подвиг. От этой мысли сердце его наполнилось умилением. Тоска нет-нет, а все же теснила грудь, но где-то в тайниках души родилось стыдливое и робкое сознание своего малодушия, безволия. Так человек, проснувшись от кошмара в темной комнате, не ведая, где он и что с ним, вдруг обнаруживает освещенную под дверью щель.

Осторожно ступая среди спящих, Яков Билик прошел к плошке, чтобы поправить ее.

— Зачем, зачем тушишь?.. — закричал Митя Мельников.

— А я не тушу, что ты! Ну как, легче тебе? — спросил Яков, склоняясь над ним.

Но Митя Мельников никого не узнавал, а метался, что-то невнятное бормоча.

— Ложись, Яша, сюда. Тут места на двоих хватит, — сказал Алеша Голоденко. Оказывается, он вовсе не спал, а смотрел на Якова блестящими в сумраке глазами.

— А ты почему не спишь? — спросил Яков, укладываясь рядом с ним.

Алеша пожал плечами.

— А я и сам не знаю. Уж как спать хотелось, а теперь — ни в одном глазу. — Он вдруг увидел, что Билик невероятно постарел, и подумал, что и он, Алеша Голоденко, должно быть, тоже постарел и переменился.

— По-очему та-ак? — растянул Яков сквозь охвативший его мгновенно сон.

Алеша ничего ему не ответил, так как Яков уже спал, беззвучно и мертво, как камень.

Тогда Алеша достал письмо, бережно разгладил его. Это письмо только и осталось от Ханона, верного друга. Его сразила снайперская пуля вчера перед вечером в час затишья. Письмо это было давнее, от матери Ханона, веселого и смелого цыгана, единственного человека, который мог поспорить с Алешей по тонкости слуха и зоркости глаз.

Что может быть ценнее письма на фронте? Недаром же почтарь с его кожаной сумкой — это существо почти священное.

И вот Алеша Голоденко в тишине кубрика перечитывал письмо от матери Ханона, горюя над погибшим товарищем и над страданиями его матери.

«...все только о тебе думаю, сыночек мой, встаю с этой думой, день-деньской хожу с ней, и спать ложусь с ней, и во сне ее вижу. Про нашу жизнь что сказать? Живем как все, работаем сколько надо и у каждого сердце на фронте».

Незаметно Алеша заснул, но и во сне он вздыхал и всхлипывал совсем по-детски.

В кубрик сунулся кок Лебанидзе, притащивший термос с кипятком.

— Эй, молодцы, кому горло промочить, налетай! Пустопорожний чай, первосортный капиток, сладкая какавелла на сахаре, шоколад-фри, черт его побери!

— Не трепись, Шалва! — остановил его Федя, досадуя на то, что кок разбудил его, когда он только-только начал засыпать. — Перебил ты мне лучшие сны. Попал я в продовольственную базу... Эх ты, «капиток»! Где твоя совесть? Как у тебя со стыда печенка не лопнет!

— Какой грозный, скажи пожалста! — буркнул ошарашенный нелюбезной встречей кок.

— Будешь грозный: на ремне дырок не осталось, затягивать некуда.

В ответ, как бы приставив к губам невидимую флейту, кок вдруг заиграл тихий и нежный мотив.

— Черт! На тебя и сердиться нельзя, Шалва! — сказал Федя и улыбнулся.

Кубрик оживлялся, одни вставали, чтобы заступить на вахту, другие возвращались с вахты. Все потягивались, зевали, облизывали пересохшие губы. Первую кружку с кипятком поднесли Мите Мельникову. Он пришел в себя.

Некоторое время люди молча и жадно прихлебывали горячую воду, вместе с которой, казалось, в них вливаются новые силы. Потом Алеша Голоденко с сердцем сказал:

— До чего как глупо человек устроен, жрать ему каждодневно подавай. В радости жрет и в горе не отстает. Крестины, свадьбы, поминки для того и придуманы, чтобы пожрать. Ох, хлопцы!



Белугу паровую с хреном
Умял бы, братцы, с три кила
И выпил бы, ей-ей, без крену
Бочонок крымского вина...

— Здорово! — с восхищением сказал кок. — Сейчас куплет придумал?

— Как же, держи карман шире. Не подсолнухи, вирши все-таки, понимать пора. Тут тебе и рифмы и ритмы.

— Стишки вроде и ничего, — сказал Федя. — Кружка пива — пены много, а пить нечего.

Алеша было обиделся. Но тут вдруг заговорил изнуренный лихорадкой раненый боец Панюшкин с горящими глазами.

— Чудной мне сон приснился. Будто провожают меня всем колхозом на войну. Ну, дома какие проводы — слезы. Слезы... — повторил он с хлипом. — А у меня жинка с характером... когда уходил на фронт, ни одной слезинки не проронила.

Митя Мельников, к которому ненадолго вернулось сознание, прерывисто засмеялся.

— Видать, у меня... никакого у меня характера. Слезами заливался, — проговорил он медленно, врастяжку.

Люди улыбнулись; кто-кто, а Мельников был известен своим непреклонным характером!

— А характер тут ни при чем, — сказал Федя. — Мы вон как провожали отслуживших срок службы — и то всплакнули. Пять лет вместе, не шутка. Боцман уж на что человек-кремень, а и тот прослезился. Какие там проводы без слез, да еще на войну...

— Нет! — упрямо и резко сказал изнуренный боец Панюшкин голосом, полным мучительного раздумья, смятения и страдания. — Оно и лучше... зачем нюни распускать? И без того муторно, полное расстройство чувств. — Он смотрел прямо перед собой каким-то сумасшедшим взором, точно видел свои злые воспоминания, и вдруг, сжигаемый мукой поздней ревности, обдал жену ушатом брани и проклятий.

Федю особенно поразил этот взрыв предсмертного отчаяния человека, который всегда отличался ровным, спокойным, сдержанным и деликатным характером. В то же время Сергей Панюшкин был малый ершистый и никому не позволял ездить на себе и воду возить. К женщине он относился с уважением, никогда не разрешал себе сальностей и не любил слушать скабрезные анекдоты. Воевал он вдумчиво, толково, с пленными обходился без лишней жестокости... Что же с ним случилось?

Федя было попробовал, по своему обыкновению, пошутить и начал рассказывать про боцмана, чей язык считается «самым длинным концом на корабле», но тут вмешался Яков Билик.

— Ну и гуся же ты поймал, Федя! Стопроцентный гад! Чистый ариец. «Сколько, говорит, вас здесь, на батарее, — батальон или больше? Валите, говорит, всем табуном к нам, мы вас помилуем». Слыхали, братва? — И, ожесточаясь с каждым словом, Яков рассказал, что немецкое командование обещает своим солдатам со взятием Севастополя бани, отдых и отпуска.

— Ишь паразит! — возмутился Федя. — Дорого ценит свою собачью шкуру: батальон или больше русских моряков... Ну, бани — это можно, пожалуйста, горячие, свинцовые, и отпуска тоже дадим — бессрочные, на тот свет.

Он вдруг подумал, что неспроста фашист предлагает за себя такой выкуп: чего-то боится, не прорвали ли наши кольцо окружения?

— Может, он чего пронюхал? — сказал Федя, всем сердцем поверив в то, что говорит. — Мы ведь отрезаны, ничего не знаем, а там, может, заварушка началась... Как под Москвой: отходили, отходили — и вдруг «в последний час»: на триста километров отбросили.

— А ведь верно! — подхватил Яков с заблестевшими глазами. — Как это я раньше не смекнул... Голова! Десант был под Керчью, а Севастополю вышла передышка. Как в лесу, крикнешь здесь, а эхо там...

И Мельников медленно проговорил, прерывисто и шумно дыша:

— Нам отсюда не видно... Собрались наши с силами. Довольно отступать... Будет... Куда пустили немца. Может, в другом месте штормит, а сюда волна пришла... — Он говорил отрывисто, негромко, с необыкновенной значительностью и верой.

И так желанно было людям, чтобы действительно начался перелом, и так страшно было им уходить из жизни с сознанием бесплодности их жертв, что они затаив дыхание слушали Мельникова, стоявшего уже одной ногой в могиле. Они верили в правдивость и сбыточность каждого его слова. А он говорил все тише и медленнее, вдруг охнул и умолк, и весь исказился от боли, зажегшей все тело его адским костром, и по лицу его покатился пот.

Все задумались и молчали. Бирилев презирал «все эти пустые, глупые мечтания» Феди, Якова, Мити. Он не улавливал в них искренности и правдивости, они казались ему привычно казенными, лживыми, парадными. Он вновь почувствовал тоску и злобу, вновь страх смерти обуял его.

— Пустое, — сказал он вслух, отвечая своим мыслям. — Пустое, говорю.

Федю покоробило от его слов. Он был простоват, но не наивен и уж конечно не глуп. Он подчас принимал людей такими, какими им хотелось казаться, хотя и видел их сущность.

— Молчи, припадочный! — бросил он Бирилеву с угрозой в голосе.

Бирилев испугался, — как бы Федя не вздумал болтать о том, что было... Предупреждая воображаемую опасность, он кинулся ей навстречу.

— Я что, я ничего... Пустая, говорю, надежда. Ведь чего придумал, фашист. «Сдавайтесь, морячки! Мы вас помилуем». Как же, помилуете... Ах ты, зараза! Пересчитают, ровно скотину, и марш за колючую проволоку. А там бурда-похлебка и кожура от картошки — и работай, рус, работай.

И то, что мучило его, терзало и унижало, подавляя и разрушая его волю, его человеческое достоинство, его гордость, то, с чем он боролся, что было его пыткой и казнью, воплотилось вдруг в образе этого проклятого воображаемого фашиста.

Он говорил с раздражением, неудержным, как рвота, и вдруг оборвал на полуслове, встретив неподвижный взгляд Феди. Тогда он заговорил с заискивающей улыбкой на дергающихся губах, стараясь отвести от себя подозрение Феди:

— Ведь такое придумать надо... «Сдавайтесь, русские моряки!» Когда ж то было, чтоб сдавались моряки!

Федя прислушался, и не столько к его словам, сколько к звуку его голоса, в котором было что-то настораживающее. И внезапный вороватый блеск в глазах Бирилева, словно пойманного с поличным, как бы обнажил самые сокровенные мысли его: пусть без руки, без ноги, но только живьем уйти отсюда...

И Федя отмахнулся от него одним словом, в котором выразил всю меру своего презрения:

— Сопля!

— А ну, братва, притихни, спать надо, — сказал Яков, потягиваясь.

Но Феде в эту ночь больше спать не суждено было. Когда затихло, он увидел, как Бирилев, осторожно оглянувшись, выполз из блиндажа.

— Уйти, уйти, — бормотал Бирилев с безумной решимостью.

Ночь еще не кончилась и даже темнее сделалась, как всегда перед рассветом. Но теперь темнота была Бирилеву на руку, он боялся света, он переждал, укрывшись в воронке, пока погаснут певучие, звенящие, посвистывающие ракеты. На его счастье, немцы реже жгли ракеты.

Он ползком спускался по крутой, острой, закаменевшей тропинке, изрытой минами и перетянутой обнаженными, красноватыми, словно из глины, корнями деревьев. Он был точно одержимый и думал только об одном — как бы уйти отсюда, спастись. А какой ценой достанется ему спасение — этим вопросом он не задавался. Он знал, конечно, что немцы не жалуют русских моряков, которых прозвали «полосатые дьяволы» или «черная туча», даже, говорят, в плен не берут. Но, вероятно, думал он, все это сильно преувеличено. И потом Бирилев шел сдаваться добровольно, немцы, разумеется, это примут во внимание. И вот последний дозор. Бирилев бросил оружие. И вдруг застыл. Кто-то быстро нагонял его. Тогда он достал нож.

15. Военный суд

Сон наконец свалил Воротаева. Это было какое-то хаотическое забытье, наполненное видениями, беспорядочно несущимися, как несутся льдины в паводок, налезая друг на друга, громоздясь, ломаясь и крошась. Он видел себя юным краснофлотцем, впервые пришедшим на корабль. Крейсер стоял в сухом доке, на ремонте. Открытый от киля до клотика, то есть снизу доверху, огромный, подпертый со всех сторон бревнами, он возвышался среди каменных стен, на гигантских подставках, меж которых зияли просветы. И юный Алешка Воротаев пролез в просвет, чтобы прихвастнуть потом — побывал, дескать, я под килем корабля.

Пока Воротаев спал, Озарнин дополнил запись в вахтенном журнале о допросе «языка».

В блиндаж, словно пущенный из пращи, влетел Бирилев и распластался на земляном полу. Следом за ним появился Федя.

Воротаев проснулся и с недоумением уставился на обоих, не понимая, что случилось. После короткого сна, не давшего ни отдыха, ни покоя, он чувствовал себя еще более разбитым.

— В чем дело? — спросил он сердито.

— К немцам полз, — сказал Федя прерывистым голосом, еще не отдышавшись от быстрых движений.

— Врет, все врет!.. — взвизгнул Бирилев, вскакивая на ноги.

— А зачем мне врать? — удивился Федя, проникаясь все большим отвращением к нему. — Мне врать ни к чему. — И, отвернувшись от него, добавил: — Руку мне прокусил, пес бешеный! — Он оттянул рукав бушлата: действительно, рука выше кисти припухла и покраснела. — Я и нож у него отнял.

Воротаев вдруг побледнел.

— Где ты его задержал? — спросил он тихо.

— У последнего дозора, товарищ командир батареи! — Не ожидая более вопросов, Федя рассказал все, как было, начиная с того момента, как он, возвращаясь с вахты, увидел Бирилева, катающегося по земле в приступе страха.

Странно, но Бирилев не перебивал его, а молча слушал, как будто рассказ шел не о нем, а о ком-то постороннем, не имеющим к нему, Бирилеву, никакого отношения.

Стало очень тихо, и как-то глухо, сдавленно прозвучал голос Воротаева:

— Куда ты полз, Бирилев?

— Никуда не полз, — отвечал Бирилев со слезой в голосе.

— А у последнего дозора оказался, — сказал Воротаев, вспомнив вдруг, как странно бежал Бирилев, петляя, точно заяц, спасающийся от погони. И тут же вспомнил свое удивительное, ничем не объяснимое, темное желание застрелить его. — Как ты, такой, на флот попал? — спросил Воротаев. — Как тебя не разглядели до сих пор? «Немцев много, а нас мало...» Но оттого, что тебя с нами не будет, нас меньше не станет.

Тут безысходность и отчаяние Бирилева, так долго сдерживаемые чувства, прорвались неожиданно клокочуще и бурно.

— Всем нам конец. Как курей передушит... — Им овладело вдруг изнеможение и безразличие утопающего, окончательно выбившегося из сил, и он умолк.

Озарнин смотрел на Бирилева со смешанным чувством удивления и боязни. Самое страшное заключалось в том, что еще вчера этот человек был своим, а сегодня он уже навсегда и безнадежно потерян. Но что погнало его на измену? Трусость? Смельчак со страху способен струсить и в первом бою, а трус — полезть на рожон. Смерти все боятся — и тот, кто нисколько не дорожит жизнью, и тот, кто безмерно любит жизнь.

— Э, черт, действительно, сутки еще не кончились! — сказал Озарнин раздраженно вслух, не умея объяснить себе «этого проклятого Бирилева».

Тут равнодушие вновь оставило Бирилева, и он заговорил быстрой, невнятной скороговоркой. Нет, нет, к немцам он не полз! Разве он не знает, что моряку в плену хана? Это известно всем, даже малым детям. Зачем же он пойдет на верную погибель?

Но Воротаев приказал ему замолчать.

— Довольно! Объяснишь все суду. Сейчас же, сию же минуту!

Он тут же своей властью назначил состав военного суда: батальонный комиссар Озарнин — председатель, мичман Ганичев — член суда.

Воротаев не хотел самолично решать участь изменника. Он понимал, как тягостно будет людям узнать о предателе, но он также понимал, как важен для них суд над предателем.

И, пока старый Терентий, озадаченный и потрясенный случившимся, бегал за мичманом, Озарнин записывал в вахтенный журнал обвинительное заключение. Он писал, близоруко щурясь, порой вглядываясь то в Бирилева, совсем ослабевшего и прислонившегося к стене, то в долговязого Федю, который превратился в обыкновенного конвоира. Чем яснее становилось дело, тем ожесточенней — сердце.

Явился Ганичев. Он, видимо, еще не совсем усвоил это поистине «чрезвычайное происшествие». С опаской и недоверием смотрел он на Бирилева. Он не был о нем высокого мнения, но все же измены от него не ожидал.

Начался суд. Сперва Озарнин зачитал обвинительный акт, написанный скупо и ясно. Затем Федя повторил свои показания, ставшие много подробней и сумбурней. Потом Бирилев, дергая ртом и заикаясь, стал всеми правдами и неправдами отстаивать свою жизнь, понимая, что погиб.

Оттого, что люди делали резкие движения, огонек коптилки дрожал и колебался, и по стенам блиндажа метались большие, уродливые тени.

«Хоть бы сухопутный был, — думал Ганичев. — И как его, такого, занесло на флот?» Он вспомнил, как еще по первому году службы Бирилев, которого укачало в море, не захотел вернуться на корабль и его пришлось тащить силой. Но все-таки от трусости до измены далеко. Тогда что же толкнуло Бирилева на измену? Может, он чем-нибудь был недоволен, может, родня его пострадала в коллективизацию? И хотя мичман никаких вопросов Бирилеву не задавал, потому что не знал, как эти вопросы задают, он мучительно искал на них ответа у себя.

Озарнин вел дело как заправский судья. Он припер Бирилева к стенке, вырвав у него наконец признание: да, он полз к немцам, но измены не замышлял, а только хотел спасти свою жизнь.

— Как это можно предавать, не будучи предателем, и изменять, не став изменником? — сказал Озарнин.

Эти слова почему-то взорвали Бирилева. Он закричал с пеной у рта. Он сыпал быстрой скороговоркой, отрывистой, сбивчивой, бессвязной, почти нечленораздельной. Слова наскакивали друг на друга, ломаясь и корежась, лишенные окончаний и смысла. Нельзя было понять его речи. То он твердил, что действовал в припадке безумия, то каялся, просил прощения и пощады ради старой матери, на которую падет позор его преступления, то вдруг вспомнил своего классного руководителя в школе, которому ничего не стоило в ученическом сочинении прибавить две лишние запятые, чтобы неугодный ему ученик получил «неуд». Вдруг Бирилев стал молиться матери, чтобы она заступилась за своего сына.

Мичман Ганичев, который всегда и безотказно всем помогал, кто ни попросит его, почему-то вспомнил, что он и Бирилеву отвалил полтораста целковых, чтобы послал своей больной матери.

— Когда мать вспомнил! «Тоню, тоню»! — сказал он зло.

И старик Терентий угрюмо заметил:

— В России матерей — вся Россия.

Воротаев сидел в стороне, не вмешиваясь, хотя и находил, что суд слишком затянулся.

Как водится, Бирилеву было предоставлено последнее слово. Он испуганно озирался. Он был окончательно сломлен. Его лихорадило, его трясло, он икал. Все в нем отупело, остановилось, в нем не стало больше ни страха, ни жизни. И если он продолжал еще цепляться за жизнь, то, как утопающий, судорожно и безотчетно.

Когда Озарнин спросил мичмана Ганичева, каков будет его приговор по долгу и совести, Тимофей Яковлевич не задумываясь ответил:

— Расстрелять!

— Мстишь, сука?! — крикнул Бирилев диким голосом. В нем снова вспыхнула жажда жизни; это была последняя вспышка.

Ганичев опешил, его лицо стало медленно заплывать кровью. Он был оскорблен и взбешен: никогда не станет он из личных побуждений приговаривать человека к смерти.

— Разве ты моряк? — сказал он негромко. — Какой ты моряк! Крыса ты, вот кто.

Никто еще не видел Тимофея Яковлевича в такой ярости. Старый Терентий даже заробел.

«Крыса бежит с корабля», — думал печально Озарнин, оглашая приговор.

Воротаев тут же приговор утвердил, приказав Феде поднять людей по тревоге. Как ни подл был Бирилев, но Федя по доброте своей теперь жалел его: «Дать бы ему разика два, чтобы скособочило его, — и дело с концом».

Вдруг все вокруг смолкли. В тишине раздались мелодичные звуки московских позывных, потом торжественно, призывно и хорально зазвучала песня «Идет война народная, священная война...», и знакомый голос диктора возгласил: «В последний час...»

16. Начало дня

Бирилева расстреляли перед строем в орудийном дворике, даже не накрыв его, по морскому обычаю, брезентом. Он кричал, плакал, молил о пощаде, но на всех лицах читал смертный приговор и в последний миг притих, точно тронулся рассудком. Его труп столкнули с горы вниз, туда, где валялся неубранный труп фашистского майора.

Никто не произнес ни слова, лишь Ганичев, полный неутихающего негодования, коротко бросил:

— Собаке собачья смерть.

Вставало утро среди тишины и того едва уловимого предвесеннего запаха обнажившейся кое-где земли, который ударяет в голову, как брага. Еще все сковано морозом, и снег поскрипывает под ногами, а уже чувствуется, что скоро, очень скоро, быть может через несколько часов, сверкнет на солнце первая весенняя капель. И как ни удручен человек, ни болен, как ни несчастлив, все равно в нем возрождается жизнь, проникнутая смутными, но целительными надеждами.

Распускалась заря, красно-желтая, как рябина, освещая и окрашивая гряду холмов, опаленную горную долину, Севастополь, весь в дыму, и море, блеснувшее сквозь туман так ярко и заманчиво, что Воротаев не мог отвести от него глаз. Ему слышались далекие всплески волн.

И Федя, возвышаясь над всеми, смотрел как зачарованный на море. Он вдруг увидел его как бы с высоты фор-марса. Море казалось неподвижным и прочным с чуть заметными морщинами и складками. Но вот оно начинает медленно приближаться то слева, то справа, и морщины на поверхности его превращаются в клокочущие бугры, и так же медленно, стихая и каменея, оно отступает в такую глубь, что сердцу на миг тягостно и пусто становится в груди. А навстречу, неся твердые, как дробь, брызги, летит ветер, на который смотреть и радостно и глазам больно.

Яков, стоя в другом ряду, как раз напротив, не мог понять, на что именно устремлен взгляд Феди, такой печальный и тревожный. И Алеша Голоденко, возбужденный и гордый от сознания, что его сегодня приняли в партию, смотрел на море, на товарищей и улыбался слабой и тихой улыбкой.

Подобно тому как лучина, погруженная в банку с кислородом, горит необычайно ярко и сильно, так люди в эти последние часы дышали особенно сладостно и не могли надышаться. И Воротаев помедлил с минуту, чтобы дать людям насладиться.

Озарнин ни о чем не думал, а только дышал, поглощая сухой морозный воздух, в котором уже чувствовались ранние запахи южной весны, горьковатый запах миндаля, близкого половодья, первой почки, лопающейся в ночной тиши с звуком приглушенного поцелуя и выпускающей втайне от людских взоров первый нежный росток. Эти запахи будили ненужные воспоминания о прошлой жизни, почти потусторонней и неправдоподобной, о близких людях, о которых лучше бы не думать и не вспоминать, чтобы не расслаблять сердце.

Так хорошо, так славно дышалось ему, и тело, утомленное, давно не мытое, измученное и зачерствевшее, расправлялось в каком-то могучем, всепобеждающем порыве жизни.

Потом Воротаев сказал батарейцам несколько слов. Это были прощальные слова, и все это понимали.

Он сказал, что враг собрал огромные силы и рвется в Севастополь, не считаясь ни с какими потерями.

— Но если за каждую пядь земли ему придется платить, как за нашу высоту, намного ли его хватит? Пока мы здесь, наши собираются с силами там, там... — резким, коротким движением руки он указал на север. — А нам отступать некуда. За нами суши нет...

Оборванные, заросшие, с черными от порохового дыма губами, стояли люди в строю. Многие дрожали от холода, слабости, недоедания, от неисчислимых бессонных ночей.

Люди сознавали свой долг и свою безысходность. Они были суровы и спокойны. И все понимали, что через несколько часов батарея, расстреляв последние снаряды, уподобится тонущему кораблю, который со всем своим экипажем погружается в морскую пучину.

С моря раскатисто грохнул крупный калибр, тотчас откликнулись ревом шестиствольные немецкие минометы.

Пробиваясь сквозь дым, поднявшийся с земли, скользя, исчезая и вновь появляясь, взошло огромное лиловое солнце.

Наступил новый день, такой же, как вчера и третьего дня, высоту объяло пламенем, люди невольно разевали рты, чтобы не оглохнуть.

Сорок минут невозможно было поднять голову из укрытия. Люди неподвижно лежали, потные, тяжело дыша, беспомощные и ничтожные, оглушенные и подавленные хаосом и буйством звуков — от нежного посвиста смертельных осколков до невыразимо мощного грохота землетрясения и горных обвалов. Казалось, сама земля разверзлась, выбрасывая невидимые снаряды, которые пролетали над людьми с воем, скрежетом и свистом и возвращались в землю, дробя ее, коверкая и сжигая. Вдруг звякнул осколок, ударившись в железную каску Воротаева.

А когда смолк гром артиллерийской подготовки немцев, сделалось сразу невыносимо тихо, до звона и боли в ушах. Воротаев приказал Феде выяснить, каковы потери в орудийных расчетах. Но телефон не действовал. Тогда Алеша Голоденко выскочил из укрытия и на виду у оторопевших людей передал приказ командира немым морским кодом с помощью двух бескозырок вместо флажков. И тут же принял ответ: ни повреждений, ни потерь.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет