Т.Н. Джаксон (Москва, Россия)
Русско-скандинавские отношения раннего средневековья были предметом детального изучения в последние два века. Скандинавская активность в Восточной Европе совпала по времени с эпохой сложения ранних государств в этом регионе, хотя степень скандинавского участия в этих процессах до конца не ясна. Благодаря комплексному анализу письменных источников, археологического, нумизматического и лингвистического материала исследователи приблизились к пониманию места и роли викингов в социально-экономических процессах, протекавших в Восточной Европе в конце первого – начале второго тысячелетия. Однако многие проблемы остаются до сих пор не решенными.
Одна из них – это выяснение характера русско-скандинавских межэтнических связей. Для ее разрешения важны топонимические данные. Они не только отражают этнические и национальные стереотипы, существовавшие в скандинавском сознании по отношению к восточным соседям, но также приоткрывают исторические, экономические, политические, религиозные и культурные факторы, которые вели к возникновению этих стереотипов. Настоящий доклад посвящен тем топонимам, которые использовались в памятниках древнескандинавской письменности IX–XIV вв. для обозначения земель за Балтийским морем. Эта этногеографическая номенклатура формировалась одновременно с проникновением скандинавов в Восточную Европу. Две этногеографические традиции, зафиксированные в скальдических стихах, рунических надписях и ранних королевских сагах, с одной стороны, и в поздних королевских сагах, географических сочинениях, скальдических тулах и сагах о древних временах – с другой, отражают определенную пространственную и временную очередность проникновения скандинавов в Восточную Европу, их продвижение по пути «из варяг в греки».
В докладе обсуждается общее представление скандинавов о Восточной Европе как о территории в Austrhálfa – в восточной четверти ойкумены викингов. В нем также идет речь о древнейшем скандинавском обозначении Руси Garðar, возникшем применительно к цепочке укрепленных поселений (называемых местными жителями «городами»), лежавших на пути скандинавов из Ладоги по Волхову вглубь славянской территории. Кроме того, рассматриваются двенадцать названий древнерусских городов – Hólmgarðr, Aldeigjuborg, Kænugarðr, Súrdalar, Pallteskia, Smaleskia, Móramar, Rostofa, Sýrnes, Gaðar, Álaborg, Danparstaðir, – первые восемь из которых практически единодушно отождествляются исследователями с Новгородом, Ладогой, Киевом, Полоцком, Смоленском, Суздалем, Муромом и Ростовом. В целом информация в древнескандинавских источниках, относящаяся к древнерусским городам, позволяет определить область наиболее ранних и наиболее интенсивных славяно-скандинавских контактов (Верхняя Русь – Garðar / Garðaríki – с городами Ладога Aldeigja / Aldeigjuborg и Новгород Hólmgarðr), а также установить характер скандинавского присутствия. Отсутствие более детальной информации определенно указывает на то, что контакты с местным населением осуществлялись только по магистральным путям и были приурочены к основным центрам на этих путях.
И, наконец, поскольку конференция посвящена 1150-летию первого упоминания Новгорода в русских летописях, много внимания уделяется древнескандинавскому обозначению Новгорода Hólmgarðr – его возникновению, значению и употреблению, а также тому образу Новгорода, который имелся в сознании средневекового скандинава и который можно реконструировать на основании совокупного анализа перечисленных выше источников. Хольмгард выступает в древнескандинавских источниках в качестве столицы Гардарики (Руси), где находится и «главный стол конунга Гардов». В целом же Новгород представлен в самом обобщенном виде: здесь находится двор конунга и палаты княгини, палаты для варягов, нанимающихся на службу, церковь св. Олава, торговая площадь, – т. е. перед нами как бы некий традиционный набор характеристик столичного города. Почти все события, происходящие на Руси, связываются в сагах с Новгородом: здесь сидят все русские князья (сочетание «конунг Хольмгарда» становится стереотипной формулой), сюда приходят скандинавы искать прибежища или наниматься на службу, здесь живут некоторое время четыре норвежских конунга (Олав Трюггвасон, Олав Харальдссон, Магнус Олавссон и Харальд Сигурдарсон), отсюда скандинавы отправляются к себе на родину или плывут в Иерусалим, сюда приезжают и скандинавские купцы.
T. Jackson (Moscow, Russia) Old Rus through the eyes of medieval Icelanders
In the course of the last two centuries Russian-Scandinavian relations of the Early Middle Ages have been thoroughly studied. Scandinavian activity in Eastern Europe was simultaneous with the formation of the early states in this region, though the forms of Scandinavian participation therein are unclear. Due to the complex analysis of written sources as well as of archaeological, numismatic and linguistic materials scholars have achieved certain insights into the place and role of the Vikings in the social and economic processes in Eastern Europe at the end of the first and the beginning of the second millennium. However, many problems are still open to discussion.
One of them is the evaluation of the character of Russian and Scandinavian inter-ethnic relations. Toponymic data are of great importance here. They do not only reflect ethnic and national stereotypes that existed in Scandinavian consciousness in respect to their eastern neighbours, but also uncover the historical, economic, political, religious and cultural factors that led to the formation of those stereotypes. The present paper deals with those place-names that were used in the Old Norse-Icelandic written sources of the ninth through the fourteenth centuries for the designation of the lands beyond the Baltic. This ethnogeographical nomenclature had been formed simultaneously with the Scandinavian infiltration into Eastern Europe. Two different ethnogeographical traditions (those of skaldic poetry, runic inscriptions and early sagas, on the one hand, and of geographical treatises, þulur and late sagas, on the other) reflect a certain chronological sequence of Scandinavian penetration into Eastern Europe, a progression in which Scandinavians moved along the route ‘from the Varangians to the Greeks’.
The paper discusses the general concept of Eastern Europe as a territory in the Austrhálfa – the eastern quarter of the oecumene of the Vikings. It also comments on the origin of the earliest Old Norse-Icelandic name for Old Rus (Garðar) – as a designation of a chain of fortified settlements, called by the local population goroda, on the way from Ladoga down the Volkhov into Slavonic territories. It also deals with the names of twelve towns that are considered by the medieval authors, as well as by their modern publishers, to have been Old Russian towns. These are Hólmgarðr, Aldeigjuborg, Kænugarðr, Súrdalar, Pallteskia, Smaleskia, Móramar, Rostofa, Sýrnes, Gaðar, Álaborg, Danparstaðir. The first eight of them are practically unanimously associated with Novgorod, Ladoga, Kiev, Polotsk, Smolensk, Suzdal, Murom and Rostov. On the whole, information pertaining to the Old Russian towns in Old Norse-Icelandic literature allows to delineate in detail the zone of the earliest and the most intensive Slavic-Scandinavian contacts, namely Northern Rus (Garðar, Garðaríki) with Ladoga (Aldeigja, Aldeigjuborg), and Novgorod (Hólmgarðr), to discover the towns and regions that had closest northern contacts, as well as to bring to light the character of Scandinavian presence in Eastern Europe (the lack of more detailed information definitely points to the fact that the contacts with local population were achieved only along the main river routes and were attached to the main towns on these routes).
And finally, since the conference is dedicated to the 1150th anniversary of the first mention of Novgorod in medieval chronicles, much attention is paid to the Old Norse-Icelandic designation of Novgorod Hólmgarðr – to its origin, meaning and usage in the sources, as well as to its image that must have existed in the minds of mediaeval Scandinavians and that can be reconstructed on the basis of these sources. Hólmgarðr is the capital of Garðaríki (Old Rus), where the main seat of the “King of Garðar” is situated. On the whole, Novgorod is presented in the most generalized way: one finds here the King’s court, the Queen’s yard, a special yard for the Varangian guard in the King’s service, St. Óláfr’s church, a market place. All these features create an image of a big town, a capital. Nearly all the events that take place in Old Rus are somehow connected with Novgorod: all Russian princes are seated here, Scandinavian warriors come to Novgorod to join the prince’s guard or to seek refuge, four Norwegian kings (Óláfr Tryggvason, Óláfr Haraldsson, Magnús Óláfsson and Haraldr Sigurðarson) spent a number of years at the court of the Russian prince; from Novgorod Scandinavians go back home to Scandinavia or on a trip to Jerusalem; Novgorod is often visited by Scandinavian merchants.
Дж. Джеш (Ноттингем, Великобритания)
Норманны в Западной Европе XII столетия
Свидетельства как рунических надписей, так и скальдической поэзии указывают на то, что т.н. «активность викингов» (т.е. набеги и торговля скандинавов) в XI в. все еще продолжала ощущаться на европейском континенте, и эти свидетельства подтверждаются также некоторыми континентальными источниками (подробности см. в: Jesch 2001, 80-88; Jesch 2004). По-видимому, это была «лебединая песня» эпохи викингов, так как XI в. традиционно рассматривается как конец этого периода и как время, когда отношения Скандинавии с остальной Европой переместились в другую плоскость. Имело место усиление культурно-политических, а также экономических и военных контактов, чему способствовало официальное признание христианства в Скандинавии и, соответственно, ее вовлечение в религиозные и культурные процессы, связанные с Римом. В самом конце эпохи викингов, такой феномен как паломничество, дало скандинавам дополнительный импульс для путешествий на юг, а к XII в. также для посещения Святой Земли в походах, которые можно считать «крестовыми».
Для XII в. рунические надписи дают мало полезной информации о таких походах, однако скальдические сказания продолжают фиксировать заморские приключения и столкновения. В данном докладе сделана попытка исследовать отраженный в стихах опыт двух правителей-«крестоносцев»: Сигурда Крестоносца, короля Норвегии, и Регнвальда Кали Кольссона, оркнейского ярла, которые совершили поход в Святую Землю в XII в. как с религиозными, так и военными целями. Путешествие Сигурда описано его придворными поэтами, а Регнвальд и сам был поэтом. Здесь основное внимание уделено тем частям путешествий, которые проходили через Западную Европу (таким образом, мы опускаем их знакомство со Святой Землей). Мы исследуем, как два этих поэтических корпуса (разделенные во времени полувеком) описывают Западную Европу и то, чем скандинавские путешественники-«крестоносцы» занимались на своем пути. И по форме, и по своему основному содержанию эта поэзия уходит корнями в эпоху викингов, уделяя особое внимание флотам, отдельным сражениям и походам, и используя традиционные словарь и систему образов. Тем не менее, в частности, Регнвальд, хотя и описывает свое собственное путешествие, подражая как можно ближе сказанию о крестовом походе Сигурда, все-таки будучи поэтом, рассматривает его в новом и отличающемся ракурсе, фиксируя и другие события, кроме битв и походов, и создавая таким образом поэтику новую по форме, хотя и традиционную по стилю.
Это поэтическое знакомство с Западной Европой двенадцатого века и ее различными обитателями показывает, как скандинавы, пусть и придерживаясь своей собственной культурной традиции и выражая свое скандинавское самосознание, тем не менее, подвергались культурным, политическим и религиозным трансформациям, вызванных такими контактами. Традиционные и устойчиво сформировавшиеся культурные модели могли адаптироваться и перерабатываться по мере того, как менялся характер скандинавских походов на юг.
(Перевод с английского А.В. Гилевича)
J. Jesch (Nottingham, United Kingdom)
Norsemen in Western Europe in the Twelfth Century
The evidence of both runic inscriptions and skaldic verse shows that what we might call ‘viking’ activities (i.e. both raiding and trading, by Scandinavians) were still taking place on the European continent in the eleventh century, and this evidence is supported by some continental sources (see Jesch 2001, 80-88, and Jesch 2004 for further details). This seems to be the last gasp of the Viking Age, as the eleventh century is traditionally seen as the end of that period, and as a time when relationships between Scandinavia and the rest of Europe move on to a new footing. There are increased cultural and political as well as economic and military contacts, all facilitated by the official adoption of Christianity in Scandinavia and thus its inclusion in the religious and cultural networks emanating from Rome. At the very end of the Viking Age, activities such as pilgrimage become a new reason for Scandinavians to travel southwards and, by the twelfth century, to journey to the Holy Land on voyages that might be figured as ‘crusades’.
By the twelfth century, runic inscriptions do not provide useful information about such voyages, but the skaldic tradition continues as a medium for recording adventures and encounters abroad. In this paper, I will explore the experiences, as reflected in poetry, of two ‘crusading’ rulers, Sigurðr jórsalafari, King of Norway, and Rögnvaldr Kali Kolsson, Earl of Orkney, both of whom journeyed to the Holy Land during the twelfth century on voyages that were both pious and martial. Sigurðr’s journey was recorded by his court poets, while Rögnvaldr was a poet himself. I will concentrate on those parts of their journeys that went through Western Europe (thus leaving out their encounters with the Holy Land). The paper will explore the ways in which these two bodies of poetry (composed around half a century apart) figure both Western Europe itself and the activities in which the Scandinavian voyagers, or ‘crusaders’, indulged along the way. In its form and much of its content, this poetry still harks back to the Viking Age, focusing on fleets, and individual battles and raids, and using traditional vocabulary and imagery. But Rögnvaldr in particular, while closely modelling his own journey on Sigurðr’s crusade, takes a new and different attitude to it as a poet, recording other kinds of experiences along with the battles and raids, and producing verse that is innovative in theme while still traditional in style.
These twelfth-century poetical encounters with Western Europe and its various inhabitants reveal how the Scandinavians, still exploiting their own cultural memories and expressing their Scandinavian identities, nevertheless underwent cultural, political and religious transformations resulting from those encounters. Traditional and well-established cultural forms could be adapted and re-invented as the nature of Scandinavian expeditions southwards changed.
В. Карпентье (Кан, Франция)
История культурного ландшафта побережья Нормандии в эпоху викингов на примере устья реки Див (Франция. Кальвадос), IX-XI вв.
Устье р. Див, в центральной части нижней Нормандии, откуда Вильгельм Завоеватель отправился на покорение Англии, имеет в наши дни форму обширного треугольника с богатой растительностью, демонстрируя, однако, лишь слабое отражение своего древнего облика. В IX-X вв., после многочисленных трансгрессий и регрессий, которые здесь можно проследить с эпохи мезолита, площадь этой территория простиралась на 12 км вокруг морского залива. Общее представление о ней дают карты и планы XVII-XVIII вв. По крайней мере, с эпохи бронзы (III тысячелетие до н.э.), местные условия речной долины определили возможность использования прибрежными общинами ее важнейших ресурсов, связанных с системой приливов и отливов, рыбной ловлей, животноводством и добычей соли, древность которой доказана археологически. Для средневековья эпохи викингов важнейшие элементом прибрежного пейзажа около 1000 г. могут быть восстановлены с помощью данных палеоэкологии (исследование отложений и палинология) и помещены в контекст письменных источников, чья значимость возрастает, начиная с IX в.
Хотя начало поселения в форме vicus в этом месте восходит, по меньшей мере, к римскому времени, как об этом свидетельствуют археологические находки на самом памятнике и подводные открытия на р.Див, г.Див как порт впервые упомянут лишь в середине IX в. в картулярии аббатства Сан-Пьер-де-Шарт в связи с набегом викингов, возглавляемых, согласно хронистам, неким Гастингом – без сомнения, легендарным персонажем. Помимо общей исторической информации, этот документ оказывается важен для нас, поскольку он свидетельствуют о существования в это время порта в устье Дива, который впоследствии в XI в. передал свое название (Pons Divae) поселению Див-сюр-Мэр, так же как и функциональную характеристику portus, которая в каролингском дипломе применяется в отношении Руана и прочих прибрежных поселений на р.Сене, точная локализация которых в настоящее время невозможна. Очевидно, этим термином в IX в. описывалось торговое поселение, морское или речное, подчиненное контролю представителя королевской власти, в обязанности которого входил сбор налогов и торговой пошлины. Несмотря на сложность проверки нашей гипотезы, представляется вполне возможным, что portus Див был стратегически важным пунктом в системе обороны побережья Манша уже в меровингское время, унаследовав эту миссию еще от римской эпохи.
Эти отрывочные сведения дополняют краткое упоминание Дива в дипломе Карла Лысого от 28 мая 876 г., которым он уступил аббатству Сан-Пьер-де-Жумьеж, «curtiles et grava quae sunt in Diva». Этот распоряжение было логическим продолжением предыдущего диплома, выданного в 849 г. и заключающего в себе длинный перечень доменов, переданных этому монастырю после его разграбления викингами 24 мая 841 г. В дипломе 876 г. термины «curtiles» и «grava» описывают, очевидно, сельскохозяйственные земли и песчаные отмели, пригодные для добывания соли: две взаимодополняющие формы эксплуатации этой территории, известные с эпохи железа (c. 600 до н.э.) вплоть до конца средневековья (XIV в.). Король даровал этим землям иммунитет и уточнил, что все светские чиновники должны передавать монахам в собственность остатки судов, потерпевших кораблекрушение и выброшенных морем на берег, на которые они отныне могли претендовать на законном основании.
Позднейшие свидетельства демонстрируют, что villae Див и Кобург, расположенные по двум сторонам залива, были подчинены податям герцогов Нормандских уже в первой XI в. до изменения этого положения после 1066 г. в эпоху Вильгельма Завоевателя. Античный portus Див-сю-Мер после набегов викингов и создания герцогства Норманнского также поддерживался связанными с морской спецификой разного рода привилегиями, отобранными у публичных властей и переданными Вильгельмом после покорения Англии главным образом в пользу аббатства Сан-Этьен в г.Кан и в меньшей степени - аббатству Сан-Мартан де Троарн: двум монастырям, чья роль в духовной и экономической жизни Нормандии подчеркивалась деяниями герцога. Природа этих привилегий весьма интересна по своим особенностям, неразрывно связанным в морским наследием не только скандинавов, но и всего прибрежного населения Манша и Северного моря, которые, так или иначе, посещали берега Нормандии и привнесли в ее жизнь культуру и лексику, унаследованные местными жителями в XI в. Так, мы находим среди перечисленного рядом с древними промыслами - рыбной ловлей и добычей соли, более специфичные элементы культурного субстрата северных морей, такие как китовая охота, (« Walmans »), или строительство больших судов, шитых из досок в накрой, как они запечатлены на знаменитом ковре из Байе.
После 1066 г. порт Дива становится на несколько десятилетий активным центром церковной баронии с явно выраженным морским характером. Вurgum был основан на месте более древнего поселения. Ставшие относительно многочисленными письменные источники описывают динамично развивающуюся экономику, построенную на культурном двуединстве территории, удобной для сельского хозяйства и богатой морскими ресурсами, связанными с рыбной ловлей, китовой охотой, торговлей и кораблестроением. В течении XI-XII вв. поселение все еще характеризуется гармоничной экономикой, удачно балансирующей между благоприятной для сельского хозяйства природной средой и привнесенной культурой морских промыслов и портовой активности, которые были существенными источниками дохода для аббатств и герцогской администрации. Без сомнения, в гораздо большей степени, чем достаточно примитивные портовые функции, интересы Дива были связаны с его географическим положением и благоприятной топографией берегов с глубокой гаванью и плодородным устьем речной долины, где укоренилась сельскохозяйственная деятельность. Песчаные отмели оказывались удобны для причаливания плоскодонных судов скандинавского типа (esnèque), как они изображены на ковре из Байе, будучи защищенными от моря цепочкой дюн и от господствующих ветров - поросшими лесом высотами. Вверх по течению реки приливы достигали римской насыпи, служившей морской дамбой и дорогой в Варавиль. Чередование приливов и отливов способствовало навигации в устье и речному судоходству. Эти географические и морские факторы сыграли главную роль в событиях 1066 г., когда Вильгельму Завоевателю было необходимо максимально использовать фактор приливов, дабы вывести в море значительный флот приблизительно в 1000 судов и избежать его рассредоточения – стратегическая задача, которая в это время была напрямую связана с мореходными качествами кораблей.
Этот порт оказался расположен весьма удачно, чтобы собрать здесь одновременно людей, продовольствие, вооружение и строительные материалы. Эта задача в 1066 г., без сомнения, являлась еще одним важным моментом герцогской стратегии. Удобства расположения порта позволяли противодействовать негативным последствиям, которые могли быть порождены долгим ожиданием готовой к бою армии. Именно этот фактор создал дополнительные проблемы англо-саксонскому войску Харальда, проведшему в ожидании боевых действий весь сезон сбора урожая. Очевидно, Вильгельм смог их решить только благодаря удобному местоположению Дива. Местная флотилия, предположительно, состояла из плоскодонных судов, о существовании которых говорят впоследствии письменные источники. Ее формирование должно было быть сложной задачей, масштаб которой сегодня трудно ценить. Эту задачу можно было решить путем неизбежного найма судов для целой армии, прождавшей все лето в отдании благоприятного ветра. Необходимо отметить, что этот порт был также благоприятным местом пересечения сухопутных и морских дорог, обеспечивающих сообщение с экономическими и политическими центрами Нормандии; Кан, Байе, Руан, Бонвилль-сюр-Тук.
Сочетание возможностей, существовавших в середине XI в. в устье р.Див и связанных с местоположением порта в целом сравнимо с тем, что можно предполагать в эпоху раннего средневековья. Совершенно логично, что это не ускользнуло, от мореплавателей, возглавлявших набеги викингов на берега Нормандии. С этой точки зрения, события 1066 г. оказались прекрасно вписаны в развитие событий, предшествующих эпохе викингов. Тридцатью годами ранее, Гийом из Жумьежа, автор Gesta Normannorum Ducum, был свидетелем похожей попытки высадки в Англии, предпринятой отцом Вильгельма против короля Кнута, которая закончилась катастрофой, вызванной штормом, и воспоминания об этом событии всегда присутствовали в сознании претендента на английский трон. Тогда, в 1033 г. Роберт Великолепный выбрал отправным пунктом своего так и не состоявшегося похода на Англию большой графский порт Фекамп, отмеченный как присутствием церковных и политический властей Нормандии, так и развитыми экономическими возможностями, связанными с деятельностью герцогской власти и рассчитанными на прием значительного количества людей. Весьма вероятно, что порт Дива, сегодня достаточно скромный, в середине XI в. мог рассматриваться как место, представляющее существенный стратегический интерес для выполнения задач военной логистики, что было связано с его местоположением, заданными еще предшествующими эпохами.
(Перевод с французского А.Е. Мусина)
V. Carpentier (Caen, France)
Histoire environnementale des côtes de la Normandie à l’époque viking : l’exemple de l’estuaire de la Dives (France, Calvados), IXe-XIe siècles
L’estuaire de la Dives, au centre de la basse Normandie, forme de nos jours un vaste triangle de verdure qui n’offre qu’un pâle reflet de son ancien visage. Au IXe-Xe s., à la suite d’une longue série d’épisodes trans- et régressifs dont la succession peut être retracée depuis le Mésolithique, cet espace offrait en effet jusqu’à 12 km dans les terres l’aspect d’un golfe inondé dont les cartes et plans des XVIIe-XVIIIe s. signalent encore les contours. Au moins dès l’âge du Bronze (IIIe millénaire), les conditions locales du fond de vallée présidèrent à l’exploitation par les communautés riveraines d’importantes ressources vivrières et énergétiques offertes par les marais, en particulier de vastes parcours de pêche et de pâture pour le bétail, ainsi que des salines dont l’ancienneté a été depuis peu révélée par l’archéologie. En ce qui concerne plus spécifiquement le Moyen Âge « viking », entendu ici du IXe au XIe s., les grandes composantes du paysage estuarien ont été reconstituées à partir des données archéoenvironnementales (sédimentaires et palynologiques) antérieures à l’an Mil, couplées aux sources textuelles dont l’importance décuple au cours du IXe siècle.
Bien que son origine remonte selon toute vraisemblance au moins à l’Antiquité romaine, probablement sous la forme d’un vicus ainsi qu’en témoignent diverses découvertes archéologiques sur le site ou au large de l’embouchure de la Dives, le port de Dives n’est pour la première fois mentionné comme tel que vers le milieu du IXe s. dans le cartulaire de Saint-Père de Chartres, à l’occasion du passage de bandes vikings dont le commandement a été attribué par les annalistes à un certain Hasting – personnage sans doute légendaire. Au-delà de l’anecdote, ces mentions nous sont pourtant précieuses ; elles nous signalent en particulier l’existence à cette époque d’un pont à l’embouchure de la Dives, qui aurait d’ailleurs conféré son nom ancien (Pons Divae, XIe s.) à la bourgade de Dives-sur-Mer, ainsi que celle d’un port ou portus, vocable en usage dans les diplômes carolingiens à propos de Rouen et d’autres sites portuaires riverains de la Seine dont la localisation exacte s’est perdue. Ce terme désignait explicitement au IXe s. une place marchande, maritime ou fluviale, soumise au contrôle d’un agent du pouvoir royal chargé d’y percevoir tribut et tonlieu. Bien qu’il soit difficile d’en confirmer l’hypothèse, il semble peu douteux que le portus de Dives revêtait déjà une importance stratégique certaine dans le dispositif mérovingien de défense des côtes de la Manche, hérité du Bas-Empire.
Ces lambeaux d’information rejoignent une courte mention du site de Dives (ou de la Dives) dans un diplôme de Charles le Chauve, daté du 26 mai 876, par lequel le souverain concéda à l’abbaye de Saint-Pierre de Jumièges « curtiles et grava quae sunt in Diva ». Cette libéralité venait à la suite d’un précédent diplôme, délivré en 849, portant une longue liste de domaines restitués à ce monastère après son saccage par les Vikings, le 24 mai 841. Dans le diplôme de 876, les termes « curtiles » et « grava » désignaient vraisemblablement des terres cultivées et sans doute des grèves sableuses propices au fonctionnement de salines, deux formes intercomplémentaires de la mise en valeur des rives de l’estuaire attestées depuis l’âge du Fer (c. 600 BC) jusqu’à la fin du Moyen Âge (XIVe s.). Le souverain ajoute l’immunité et précise que tous les officiers publics devront aider les moines à entrer en possession du poisson et des épaves rejetées par la mer, auxquels ils peuvent désormais légitimement prétendre.
Les pièces ultérieures montrent sans ambiguïté que les villae de Dives et Cabourg, situées de part et d’autre de l’embouchure, ont été versées au fisc ducal dans la première moitié du XIe s. avant de connaître un remaniement après 1066 sous l’égide de Guillaume le Conquérant. L’antique portus de Dives-sur-Mer s’est ainsi maintenu après les incursions vikings et la création de la principauté normande à travers un ensemble varié de droits maritimes relevant de l’autorité publique et concédés par Guillaume le Conquérant, après la conquête de l’Angleterre en 1066, en faveur essentiellement de l’abbaye de Saint-Étienne de Caen et dans une moindre mesure de celle de Saint-Martin de Troarn, deux monastères placés sous la garde ducale et dont le rôle, matériellement et spirituellement parlant, fut sans doute prépondérant dans cette entreprise. La nature de ces droits est particulièrement intéressante de par sa variété comme ses aspects techniques et culturels indéniablement associés à l’héritage maritime non seulement des Scandinaves mais aussi de l’ensemble des populations riveraines de la Manche et de la Mer du Nord qui ont fréquenté d’une manière ou d’une autre les côtes de la Normandie et véhiculé dans leur sillage un apport métissé de gestes, de matériel et de vocabulaire dont la Normandie du XIe s. fut l’héritière. C’est ainsi que l’on trouve énumérés, aux côtés de productions fort anciennes comme la pêche ou l’industrie salicole, des éléments plus spécifiques du substrat culturel des mers nordiques comme la chasse baleinière, pratiquée par des « Walmans », ou la construction de grands navires à clin telle qu’elle est illustrée par la célèbre Tapisserie de Bayeux.
Après 1066, le port de Dives devient en quelques décennies le centre actif d’une baronnie ecclésiastique au caractère maritime affirmé. Un burgum est fondé à l’emplacement d’un habitat plus ancien, tandis que les sources écrites de plus en plus nombreuses révèlent une économie dynamique, bâtie sur la dualité unissant un riche arrière-pays agricole aux ressources maritimes : pêche, chasse des cétacés, commerce, armement de navires. Au cours des XIe-XIIe s., le site se caractérise ainsi par un juste équilibre - qui pourrait sembler aujourd’hui paradoxal - entre l’environnement « naturel » très présent et l’éventail complexe des droits et activités portuaires, sources de revenus substantiels pour les abbayes et l’administration ducale. Sans doute plus que dans ses installations portuaires proprement dites, réduites dans la plupart des havres de ce temps à leur plus simple expression, l’intérêt premier du site de Dives résidait alors dans une topographie et un environnement favorables, sur la rive abritée d’un estuaire profond et au débouché d’une vallée fluviale riche et fertile, siège d’un très large éventail d’activités agricoles. La grève sableuse offrait en outre un échouage idéal aux esnèques à fond plat de type scandinave, telles qu’elles nous sont représentées sur la Tapisserie de Bayeux, protégé de la mer par un cordon dunaire et des vents dominants par une série de hauteurs largement boisées. Vers l’amont, la mer venait battre à marée haute une chaussée surélevée, d’origine romaine, qui faisait office de digue marine et supportait une voie desservant le village de Varaville. La forte influence des courants de marée jouait un rôle moteur pour la navigation d’estuaire et la batellerie. Ces facteurs topographiques et nautiques ont assurément pesé dans le choix du site pour le rassemblement de 1066 : il fallait en effet que l’utilisation de la marée soit optimale pour permettre à une flotte aussi importante, estimée à un millier de navires, de prendre la mer en convoi, en évitant au mieux la dispersion - nécessité stratégique qui, pour cette époque, relevait du défi compte tenu des capacités nautiques des navires. Le bénéfice de ce port d’estuaire pour l’acheminement vers la mer des hommes, des vivres, de l’équipement et des pièces de construction constitue sans doute en 1066 un autre point essentiel de la stratégie ducale. Cette situation permettait de faire face à une longue attente pour une armée sur le pied de guerre, entreprise qui força l’armée saxonne à endurer un état de guerre prolongé durant toute la saison des moissons et qui, en d’autres circonstances, eût été irréalisable. D’évidence, la flottille locale constituée d’embarcations à fond plat dont plusieurs textes postérieurs révèlent l’existence dans les marais de la Dives, a dû être mise à contribution active pour mener à bien une immense tâche de transport batelier dont on a peine aujourd’hui à mesurer l’ampleur, au vu des estimations du fret nécessaire à une telle armée stationnée tout l’été dans l’attente des vents favorables. Le port était aussi le point de rencontre privilégié entre les routes terrestres et fluviale, offrant des facilités de communication avec les pôles économiques et politiques environnants, sièges de la puissance militaire et de l’administration normandes : Caen, Bayeux, Bonneville-sur-Touques, Rouen.
L’éventail des disponibilités offertes par l’estuaire et le port de Dives au milieu du XIe s. était sans doute comparable à ce qu’il était au haut Moyen Âge. En bonne logique, ce fait n’a guère échappé aux professionnels de la mer venus conduire des expéditions vikings le long des vallées normandes. De ce point de vue, l’entreprise de 1066 s’inscrirait bel et bien dans le droit fil de ces antécédents de l’époque viking. Une trentaine d’années plus tôt, Guillaume de Jumièges relate que le père de Guillaume avait déjà tenté un débarquement similaire dans l’Angleterre du roi Cnut, qui s’était soldé par un désastre, et le souvenir de ce précédent était forcément présent dans l’esprit du nouveau prétendant au trône d’Angleterre. Robert le Magnifique avait élu pour base de départ le grand port ducal de Fécamp, haut-lieu de la construction politique et monastique du duché, en même temps que vaste structure d’accueil et d’encadrement économique favorisée par d’importantes restaurations ducales. Il est fort probable que le port de Dives, aujourd’hui bien modeste, ait pu être considéré au milieu du XIe s. comme un site offrant un semblable intérêt stratégique et logistique, largement induit par sa configuration et son environnement remarquables, façonnés en des temps plus anciens.
С. Круа (Орхус, Дания)
Достарыңызбен бөлісу: |