2
Итак, первые века они жили в Синайской пустыне. Но в одно прекрасное
утро из одной стены в Константинополе выпал гвоздь, а за ним повыпадали из
стен все гвозди во всей Византийской империи. Первый гвоздь, что потащил за
собой все остальные гвозди, сдвинул с места и синайских монахов и погнал их
на новое место. Вот как случился этот исход.
Однажды, римский принцепс Петр, навсегда расставаясь со своим шлемом,
напился из него вина. Он решил стать отшельником. И стал искать место, где
его никто не найдет, где никто не знает его имени. Все ему говорили, что
такого места в империи нет. Тогда ему явилась во сне женщина, обутая в
собственные волосы, в рукавицах, сплетенных из своих же необрезанных волос,
и сказала:
-- Перемени имя, и один из пальцев тебя спасет.
Полководец, у которого на руках осталось только три пальца, долго ломал
себе голову, как истолковать этот сон. Наконец он пришел к заключению, что
должен переменить свое имя Петр, что означает "каменья, на нечто означающее
прямо противоположное. Он выбрал воду и уселся на корабль, предоставив
своему новому имени -- водной стихии -- вынести его куда ей
заблагорассудится. Корабль прошел мимо острова Тасоса, разбился о подводные
скалы и был выброшен волной на пустынный материк. Сам не зная, где он
находится, Петр зажил в полном одиночестве, от которого шелушатся ногти, а
брови седеют. Поделив все звуки, издаваемые его устами, на мужские и
женские, он стал на праздники Пресвятой Богородицы произносить в своих
молитвах только гласные, а на все прочие праздники -- только согласные. Он
так и не узнал, что ему суждено было жить и умереть на одном из трех
отростков, или пальцев, полуострова Халкидика, на том мысе, который в
античные времена назывался Акте. В Греции прослышали о его пустынническом
подвиге. По рассказам, его выдали птицы, которых он научил говорить. Они
поодиночке долетали до Константинополя или садились на мачты кораблей,
причем самочки приносили с собой гласные звуки молитв, а самцы -- согласные.
На пристани, где стоял флот, каждое воскресенье птицы на мачтах щебетали
"Отче наш" и "Богородице Дево, радуйся".
Удивленные и испуганные, мореплаватели отправились вслед за птицами и
назвали полуостров Акте, где пустынником жил Петр, Святой горой. Но другие
монахи не пошли бы по его стопам, не вынуди их к этому большая беда, из тех
бед, перед лицом которых забывают и о хлебе насущном, а седых волос на
голове прибавляется без числа, стоит только глазом моргнуть. Однажды утром
все иконы в Константинополе оказались приподнятыми на копье выше, чем
накануне вечером. В городе шептались, что приподнять их приказал сам
басилевс, для того чтобы верующий сброд своими поцелуями не поганил лики
святых. Но беда шагает нога за ногу, и вслед за левой ее ногой показалась и
правая. В константинопольском порту бросил якорь корабль с монахами,
изгнанными с Синая. Все монахи как один были иконописцы, и все из братства
одиночек. По повелению императора всем, кто прибыл на корабле богомазов,
было передано приказание -- пить свои краски, а питаться деревянными досками
для икон. С корабля сняли паруса и пустили его на волю волн.
Императорские чиновники, выпроваживая иконописцев, насмехались: "Только
тот, кто увидит самый зеленый из всех зеленых цветов, сможет вернуть корабль
в пристань и спасти путешественников".
Но ни один из живописцев так никогда и не увидел самого зеленого из
всех зеленых цветов, хотя он приносит счастье. Точно так же, как немногие
умерли оттого, что открыли самый желтый из всех желтых цветов, который
приносит смерть. Корабль, гонимый подводными ветрами, разбился о скалы у
Святой горы, где богомазы частью утонули, а частью выбрались на сушу, держа
в зубах свои бороды.
По всей империи начались страшные гонения на приверженцев икон. Сначала
солдаты сняли икону с Влахернских ворот при въезде в город, потом дошла
очередь до икон из церкви всех церквей и, наконец, до прочих храмов
Константинополя и всей обширной империи. Вплоть до последней иконы, на
которой был изображен сатана. Гвозди валялись на улицах повсюду, так что
нельзя было пройти, не повредив ногу. Придворные стали прибирать к рукам
имения монастырей и отдельных граждан, которые пытались сопротивляться и
продолжали потихоньку держать в доме иконы, хоть и повернутые лицом к стене.
Это были прежде всего монастыри с одиночными кельями, посвященные
Богородице, и монахи-одиночки, потому что именно они в уединении чаще всего
пишут иконы. Ведь не случайно первым иконописцем стал святой Лука,
изобразивший Пресвятую Деву. Монастыри, жившие по уставу общинников, гонения
на иконы и на приверженцев икон не принимали близко к сердцу. Они спокойно
взирали, как их собратьеводиночек из Синая, из Каппадокии, из
Константинополя и других мест сажали, словно каторжников или беглых рабов,
на галеры без руля и без ветрил, которые, подобно первой, выпускались в
открытое море. Течение всегда несло их одним и тем же путем на север (этот
путь некоторые до сих пор называют "путь живописцев") через Эгейское море,
пока водовороты не выносили их к Святой горе и не разбивали о подводные
камни, как некогда пучина швыряла об острый мыс последнего полуострова на
Халкидике флот Ксеркса. Те из монахов-одиночек, кто пережил кораблекрушение,
и создали здесь крупные монашеские поселения. Так центр монашеской жизни был
перенесен с Синая на Святую гору.
Но только и здесь их доставали и длань императора, и его недремлющее
око. Пришельцы, добравшиеся до Святой горы, не могли там возобновлять свой
порядок жития по особым кельям, но только вступать в монастыри общинного
ряда. Если же они основывали новые монастыри, их следовало посвящать Святой
Троице и обустраивать на основах общинной жизни. Ибо монахи-общинники
терпимее относились к иконоборчеству. Они никогда не были особо связаны с
иконописью, а в честь Богородицы зажигали только четвертую, женскую, свечу,
после того как были зажжены мужские свечи, посвященные Великой Троице
христианской Церкви. Потому и иконоборцы, имевшие власть, смотрели на таких
монахов сквозь пальцы. Если дело доходило до избиения, общинникам
доставалась только одна оплеуха из трех. Так продолжалось всего лет сто.
Достаточно, чтобы душе с телом расстаться, и не один раз.
Был один из тех дней, когда сбывается пословица "Ударь палкой по кусту
-- вырастет цветок!". В такой-то день Афанасий Свилар и его сын Никола
делали первый привал на своем пути. В маленьком доме родителей Афанасия в
Матарушке над дверью висел на счастье венок, через который подоили корову.
На столе стояла горячая молочная похлебка с укропом, из которой выглядывали
бараньи глаза. В этих глазах Свилар прочел, что на улице, где уже стало
теплее,
чем в домах, разросшийся папоротник предвещает еще одну тяжелую сухую
весну с облаками цветочной пыльцы. Его собственный зимний голос в уже
наступившем новом времени года звучал по меньшей мере странно. Все-таки это
многовато -- когда четвертая часть каждого года оборачивается против тебя...
Мать Свилара жила сейчас в доме одна. Высокая, красивая, с прозрачными
руками и ногтями, которые пульсирующая кровь окрашивала розовым светом. Эти
руки и их движения Свилар узнавал год за годом в своих руках и жестах,
которые раздражали его знакомых и прежде всего жену.
Его отец, майор Коста Свилар, в 1941 году не вернулся с войны. Разнесся
слух, что он погиб, что кто-то видел ночью на мосту через реку Ибар мужика,
гнавшего перед собой барана, на которого была накинута майорова куртка. Мать
Афанасия тогда присела на краешек кровати, словно перед дорогой, и так
просидела несколько недель, словно собираясь куда-то отправиться вслед за
мужем. Когда же этого не случилось, а ей даже из снов стало ясно, что его
больше нет на свете, она позвала тех, кого зовут черными свахами, зловещих
женщин, которые умеют хлопотать вокруг покойников, как лекари вокруг живых,
передавая свое искусство из поколения в поколение. Они всегда приходили из
одного и того же ближнего села, что без кладбища, -- из этого села многие
умирали на каторге, а прочих уносило мутной водой туда, где и могил-то не
бывает. Черные свахи молчали и говорили, держа во рту монетки. Они шептались
о том, что нельзя зачинать детей в год, когда неурожай грецких орехов. Они
умели снимать порчу и избавлять от страшных снов и лечили грыжу, поставив на
живот больному стакан и сжигая в нем горстку шерсти. Они никогда не
позволяли спрашивать, сколько лет было покойному ("мы же не лета его
хороним", -- говорили они), а на поминках всегда садились за дальний стол,
за тот, который все ругают.
-- Умирать, -- говорили они, -- так же трудно, как пахать. Человек весь
изматывается, как никогда. А вокруг усталого труженика не грех и
похлопотать, надо для него все сделать вовремя и по порядку.
И черные свахи стали все делать как положено. Так, кутью не могла
варить женщина или девушка из дома усопшего, но одна из соседок, которая и
впоследствии каждый год будет варить кутью на поминки. Если же она заболеет,
то должна передать свою обязанность кому-нибудь помоложе. Подошли и
соседи-мужчины, чтобы заколоть птицу и скот, и каждый принес с собой свечи.
В дом внесли крест высотой в человеческий рост, одели его. Приготовили для
майора Косты Свилара пустой гроб, в который положили его форму, его саблю и
его фотографию. После этого вынесли поминальные блюда. Мясо от того, что
летает, раздали детям, от того, что плавает, -- женщинам, а от того, что
бегает, -- мужчинам.
До сорокового дня на чердаке покойникова дома стоял поднос, на который
выставили гребень, стакан воды с сахаром и кусок хлеба с солью. Если по
прошествии этого срока хлеб не съедал соль, а вода не выпивала сахар, это
значило, что какие-то препятствия мешают покойному вернуться в дом. Наконец
на Троицу за упокой души майора играл трубач, прилепив к трубе горящую
свечу. Он играл, пока свеча не догорела до жести. Напоследок архитектор
Афанасий Свилар раздал гостям все пуговицы со своей рубашки. "Покойник был
рыжий, а про рыжих говорят, что их крестят, да не всегда отпевают. Ну хоть
фотографию оплакали..." С этими словами черные свахи удалились, оставив
родственников майора Свилара в одиночестве.
С тех пор прошло много времени. Волосы у матери Афанасия поседели, а
пробор стал намного просторнее. Она слонялась по липким полам и половикам
своего дома, которые ночью льнули к подошвам, точно намазанные медом. Ей
часто снилась собственная постель, полная расколотых орехов и накрытая, как
стол, на три персоны. Сегодня, как и прежде, они сидели за столом втроем,
только вместо мужа и сына с ней были ее сын и внук. Афанасий Свилар сейчас
был старше, чем майор Коста Свилар в тот год, когда его заочно похоронили.
Теперь он все чаще думал об отце. Его путешествие с сыном имело определенное
направление и цель, хотя матери он об этом не сказал. Все это было связано с
таинственным исчезновением майора Косты Свилара. Афанасий решил наконец, по
прошествии стольких лет, разгадать судьбу своего отца, исчезнувшего во время
Второй мировой войны. Поскольку врач прописал ему пребывание на море, он
намеревался вместе с сыном пройти по тому же маршруту, что и воинская часть
майора Свилара.
Последняя была в 1941 году расквартирована на границе с Албанией, и в
начале войны, в соответствии с планом "Р 41", майор молниеносно перешел
границу и углубился в неприятельскую территорию. В то время как на всех
югославских фронтах отступали, он, ухватив зубами черта за хвост, упорно
атаковал. Ничто не обходится так дорого, как маленький успех на фоне
крупного поражения.
Вихрь этого успеха навсегда унес майора Косту Свилара неведомо куда.
Согласно одному известию, полученному перед самым освобождением, в 1944
году, следы его затерялись после капитуляции югославской королевской армии
где-то в Греции. И вот сын и внук майора Косты Свилара намеревались
двинуться в этом направлении.
"Рождаются все одинаково, а вот умирают по-разному", -- подумал
Афанасий Свилар, собирая в дорогу свои болячки. Сын же его Никола прихватил
гитару майора, набитую довоенными купюрами.
В тот вечер накануне отъезда из Матарушки они сидели за деревянным
столом, еще прогретым недавно съеденной похлебкой, и, тщательно скрывая от
матери Афанасия цель своей поездки, разговаривали о посторонних делах.
Наблюдая за сыном, Свилар думал о том, что у него заканчивается детство, и
пытался его понять. Ведь детство не похоже на другие периоды жизни. В нем
есть что-то от таинственности и недоступности будущего. Как только мы с ним
расстаемся, детство становится таким же далеким, непроницаемым и
судьбоносным, как будущее. Оно застилает один край нашего пути так же, как
будущее застилает другой...
-- Вступать ли мне в партию? -- спросил его тогда сын.
-- Не знаю, -- ответил в замешательстве Афанасий Свилар... -- Может
быть, тут вообще не стоит давать советы. На все случаи жизни советов не
напасешься...
-- Как это? Был в партии тридцать лет, а теперь не знаешь? По правде
говоря, мне твой ответ вообще ни к чему. Но я скажу, почему ты не можешь
ответить. Именно сейчас, когда многие интеллигенты во всем мире становятся
красными, ты устал от партии. Может, большинству КП выйти из нее и тогда ты
снова вступишь? Извини, это уже элитарный подход.
-- А тебе не кажется, что партия одним -- мать, а другим мачеха?
-- Ну если одни ведут себя в партии как в своем доме, а другие -- как в
гостинице... Тебе твой собственный чих дороже всего на свете. Люди
наслаждаются жизнью, а ты хандришь. И ты не один такой. Таких много. Вот, в
деревне есть мастера что надо, хлеб пекут первоклассный, а до города никак
не доедут. Вам все кажется, что за вас кто-то что-то решит, что ваше время
еще придет. А ведь от вашего будущего одни рожки да ножки остались. Уж очень
вы верили в свою судьбу, а получили -- фигу с маком. Вы все жалуетесь, что
вам ходу не дают. Да если бы мне во время войны было четырнадцать лет, я бы
взял ружье
я никого не спрашивал. Как с ружьями, так и с женами. Надо себе
выбирать жену, а не мамочку. А вы не на тех женились, кого любили, и детей
не с ними рожали. Вы как те скупердяи, что мелочь пососут, прежде чем с ней
расстаться. Не знаю, окончательно ли заросла твоя дорога к счастью...
Помнишь Витачу Милут, с которой ты расстался по дряблости характера?.. Тоже
мне добродетель -- верность супруге, которую не любишь! Хоть бы раз
оглянулся вокруг да спросил бы себя, кому на ногу наступил. Живешь вот в
своей скорлупе и ничего не ведаешь -- ни кому дорогу перешел, ни кого задел
нечаянно. Ваше поколение бездарно проело свой хлеб. Единственное, что оно
дало, -- это живопись. Только художники себя и проявили. Дада Джурич,
Величкович (*), Любо Попович, уехавшие во Францию, группа "Медиала" и Шейка
(**), который тоже хотел уехать, да ему паспорт не дали... Они запечатлели
новое время, они имеют право сказать, что их творчество росло вместе с ними.
_______________
(*) Владимир Величкович (р. 1935) -- известный югославский архитектор и
живописец. Окончив Архитектурный факультет в Белграде, в 60-е годы работал в
мастерской известного хорватского художника Крсто Хегедушича в Загребе.
Фантастические интерьеры, натюрморты и пейзажи В. Величковича не раз
выставлялись в Югославии и за рубежом.
(**) Леонид Шейка (р. 1932) -- известный сербский художник русского
происхождения. Окончив Архитектурный факультет в Белграде, примкнул к
белградской сюрреалистической группе "Медиала". В Белграде состоялось
несколько выставок живописи Л. Шейки, вышли его очерки об искусстве.
Конечно, все эти дела с красками и кисточками меня не касаются. Но
вас-то почему это не интересовало? Словно эти художники вам чужие... Что они
сделали? Перенесли будущее из времени в пространство. Не поддались
искушениям абстрактной живописи, стали писать, как древние живописцы,
выщипывая волоски для кистей из собственной бороды, вернулись к земляным
краскам, взглянули на человеческое лицо, как на икону, и в нем сумели
разглядеть вас, которые их в упор не видели. Им удалось запечатлеть
присутствие отсутствующих. У них собаки бегут по человеческим тропкам,
отмеченным игрой света, а поросята распяты на анатомических столах,
наподобие трупов у Рембрандта.
Это был единственный случай в твоем поколении, когда люди чему-то или
кому-то попытались противостоять, высказались в открытую, пошли против
течения. Но общество осталось глухо к их прозрениям. Прочие же интеллигенты
вашего поколения пошли в школьные учителя, и каждый нес свой крест в гордом
одиночестве. Ты не пробовал себя спросить, почему твоя жизнь прошла впустую,
как праздничный сон до обеда, точно ты воду в ступе толок? Почему город, в
котором ты родился и вырос, считает тебя паршивой овцой? Почему ты в нем не
построил ни одного здания, почему все они остались на бумаге, как мушиные
следы? Твой отец, а мой дед Коста Свилар не был инженером-строителем, а
просто воякой, он только и умел, что на скаку с коня помочиться. Но построил
два дома -- один в Белграде, другой здесь, а ты -- нигде ни одного. Хоть бы
один для себя выстроил, чтоб не умереть в чужом доме!
"В такие дни самая смирная змея ужалит", -- думал Афанасий Свилар,
слушая, что ему выкладывает сын, этот мальчик, который все еще обожал
виноград, прогретый солнцем, и спелые персики прямо с ветки на припеке, в
которых чуть ли не повидло кипит. Афанасий оторопело смотрел то на сына, то
на свои руки, лежавшие по обе стороны тарелки, и не узнавал их. Из рукавов
выглядывали две ободранные гусиные головы, тщетно пытавшиеся заглотить вилку
и нож...
Он выпил стакан воды и пошел спать. Вода ему показалась пустой и
дырявой. Поутру он нашел в комнате с террасой, где ночевал Никола Свилар,
следующее послание:
"Привези мне из Греции солдатскую гимнастерку. Они сейчас в моде. Если
мне понадобится дед, я сам его найду. Счастливо. Никола".
Предполагая, что майор Коста Свилар попал из Албании в Грецию по морю,
Афанасий Свилар направился на побережье Адриатики. В Баре он погрузился
вместе с машиной на объемистый черный пароход, который повез его на Корфу,
наполняя его штанины холодным ветром, а ноздри -- солью, пахнущей шафраном.
Когда они двинулись от Итаки к Ионическим островам, он поставил на край
палубы стакан вина, придерживая его пальцем. Красное вино в стакане вело
себя в соответствии с волнением соленой морской воды и точно повторяло
каждое движение пучины. В стакане была заключена копия морских волн.
"Так же точно и со мной, -- подумал он, -- я тоже помимо своей воли
передаю какие-то волны".
Свилар ощущал вялость. Нездоровье и чувство постоянного голода
притащились за ним с материка на Ионическое море, и он становился все более
нездоровым и прожорливым, чувствуя себя как человек, съевший на свадьбе в
капусте со свининой не только свиной пятачок, но и оставшееся в нем кольцо,
и почти не думая о цели своего путешествия. Его снова одолевала сенная
лихорадка. Звезды казались колючими, и приходилось без конца моргать. Он,
правда, расспрашивал по пути в портах Кефалиния и Закинтос о югославской
воинской части, которая тридцать пять лет тому назад отступала в этом
направлении, чтобы соединиться с английскими моряками, которые в апреле 1941
года еще стояли на Пелопоннесе. Но все это было впустую, и не только потому,
что люди на улицах были молоды и не могли помнить такие вещи, но и потому,
что у каждого глаза, встреченного им на пути, была своя глубина, как у
водоема, и Свилару не удавалось найти общий язык с людьми, которые
простоквашу едят ножом, а вилкой брови причесывают. Их слова, как птицы,
устремлялись за своими путеводными звездами, но с того места, где обретался
Свилар, не было видно ни их неба, ни их звезд. Высадившись на Пелопоннесе и
войдя в струю горячего ветра, как в печку, он увидел на берегу два
корабельных скелета, похожие на обглоданные рыбьи кости. Впрочем, в
противоположность процессу поедания рыбы эти скелеты усилиями
кораблестроителей постепенно обрастали деревянным мясом. В ребристой тени
этих деревянных скелетов Свилар вошел в морскую воду, которая впитала пыль
его странствий. Он смыл свои воспаленные глаза, жадно, как рыба, хватая ртом
морскую пену и йодистые испарения, а потом улегся на берегу и заснул, заспав
свое намерение продолжить расспросы в Фере и в Спарте. Сквозь сон он
чувствовал, что толку будет мало, что от этого дождя урожая не будет. Однако
морская вода защищала его от материка, а морские травы от береговых.
Разбудил его скрип тормозов на шоссе. Он открыл глаза и увидел красный
"мерседес". Машина остановилась, и в открытое окно вылетел какой-то темный
предмет. Потом из нее выскочили двое мужчин, волоча за собой высокого
смуглого человека. Крепко держа его за руки, они прижали его к придорожной
маслине, а девушка, что вышла из машины вместе с ними, расстегнула
несчастному ширинку и достала ее содержимое. Оказавшийся тут же водитель
помочился на его мужское достоинство...
Изумленный Свилар свистнул в три пальца. Компания уселась в машину и
умчалась в мгновение ока, оставив свою жертву на дороге. Второпях они никак
не могли захлопнуть дверцу, в которую попали длинные светлые волосы девушки,
хотя они несколько раз пытались их собрать, не останавливая машину.
-- Они вам не причинили вреда? -- спросил Свилар незнакомца по-немецки.
-- Где тонко, там и рвется, -- отвечал тот на чистом сербском языке, --
обоссут тебе крючок, так потом семь дней не сможешь иметь дело с бабами.
Хотя там, куда я еду, мне и не нужно никаких баб.
-- А куда вы едете?
Вместо ответа незнакомец указал ногой на север. На вид он был
ровесником Свилара, -- как говорится, десять горстей соли успел съесть.
Красивый, но не той женственной красотой, которая иногда встречается у
мужчин, а наоборот, той мужественной, которую порой и дочери от отца
наследуют. На шее у него висела связка жгучих, как огонь, мелких красных
перцев, и все, что было на нем -- от усов до ногтей и пуговиц, -- было ими
так пропитано, что от малейшего его прикосновения у других людей
вспенивались уголки глаз. Свилар это моментально почувствовал.
Нагнувшись, чтобы поднять выкинутые из машины вещи нечаянного знакомца,
он увидел в траве гусли. Он поднял инструмент, представлявший, в сущности,
огромный половник, обтянутый черной кожей, рассмотрел хорошенько и протянул
ему, почувствовав при этом, как дерет руку от перца. Тут он вспомнил, что на
корабле видел в группе немецких туристов человека с гуслями, и предложил
страдальцу его подвезти.
-- Ты знаешь отца Луку? -- спросил тот, не успели они сесть в машину и
тронуться.
-- Нет, не знаю, -- отвечал удивленный Свилар. Но владелец гуслей не
унимался.
-- Неважно, -- заявил он. -- Уж он-то тебя наверное знает.
"Ну, у этого в календаре всегда пятница", -- подумал Свилар и решил
лучше следить за дорогой. В ту же минуту его спутник, усевшись на заднем
сиденье по-турецки, загорланил песню, аккомпанируя себе на гуслях. Песня
была монотонная, слова нанизывались десятисложником. Ясно было, с одной
стороны, что у певца нет слуха, но, с другой стороны, слух ему и не был
нужен. На его инструменте была только одна струна, и с ее помощью он выводил
нечто вроде припева или речитатива, используя всего четыре из семи нот. Это
явно была одна из тех песен, которых нет ни в одном из сборников, но которые
передаются певцами из уст в уста, подобно оспе. И действительно, это было
похоже на заразу, на болезнь языка, переходящего с предыдущей фразы на
последующую, которая хоть и говорит совсем о другом, но корежится и
подгоняется под свою предшественницу. Невозможно было запомнить песню в том
виде, в каком ее услышал Свилар, но она осталась в его памяти приблизительно
как
Достарыңызбен бөлісу: |