ВСЕ ЧИТАТЕЛИ КНИГИ ВЫМЫШЛЕНЫ.
ЛЮБОЕ СХОДСТВО С ПОДЛИННЫМ ЧИТАТЕЛЕМ
СЛУЧАЙНО.
По вертикали 5
ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ
Когда Афанасий Разин, столь неожиданным способом облизав свои глаза,
решил увезти Витачу в большой мир, они сразу же отправились в Вену к сестре
Витачи, Виде Милут. Оба они так перепугались этого своего поступка, что им
было не до еды, и они, не теряя времени, кинулись прямо на вокзал. Потом они
со смехом вспоминали, как Витача, когда они летели на вокзал, мечтала о
ягненке, выкормленном морской травой, а Афанасий -- о рыбе, три ночи
пролежавшей в земле и жаренной на угольях. Потому что, когда жизнь
переворачивается с ног на голову, пропасть под ногами не становится небом.
Они рассказывали, что на вокзале в то утро им не удалось попробовать того
удивительного жаркого, когда сырое мясо как следует отбивают прутом, так что
следы остаются даже на готовом кушанье. Поезд Белград -- Вена уже
отправлялся, и они вскочили в вагон. Однако в поезде не оказалось
вагона-ресторана, а один-единственный спальный вагон был полнехонек. Так что
они и глаз не сомкнули и не поели даже того, что разносили в те времена по
вагонам, -- кусок черствого сыра на черном хлебе с маслом и пиво или
заливную рыбу.
-- Ничего, -- успокаивала себя Витача, -- наш голод -- это мы сами, а
наша сытость -- это уже не мы. Зато будем смотреть друг на друга, потому что
голодный глаз недреманный. -- И в самом деле, они могли только смотреть друг
на друга, потому что были не одни, потому что ехали в поезде и не могли даже
поцеловаться.
-- Спи, во сне не стареют, -- шептал Разин ей в волосы, и Витача на
какое-то время забывалась сном, и снилась ей одна и та же песня, и она
знала, что стоит ей пробудиться -- песня кончится; и это пробуждение во сне
казалось ей смертью, а не пробуждением, потому что для сна любое пробуждение
есть своего рода смерть.
Даже на границе, где они долго стояли и где все было засыпано снегом,
они не попробовали и куска ветчины, перезимовавшей в еловой золе, с хреном,
а в Австрии, куда поезд пришел после полуночи, лишь в окне закрытого
ресторана видели окорок теленка, выпоенного пивом, мясо которого от кости
отделяют бечевкой.
Ангелы сыпали снег снизу вверх, с земли на небо. Витача в полусне
сжимала быструю ногу Афанасия, а поезд сверкал, выбрасывая в ночь и метель
свет цвета белого вина. Уже в Инсбруке они наконец устроились в
ресторанчике, намереваясь заказать "поповский голод" с чечевицей и рыбные
колбаски из леща, но выяснилось, что заведение это только для войск
союзников, и их не обслужили. Они хотели было остаться и взять номер в
первом попавшемся отеле, но Витача передумала:
-- Шапку в охапку и -- поехали! Голодные псы лучше охотятся.
Пошел второй день их поста. На какой-то станции перед самой Веной из
окна вагона они видели, как за стеклом харчевни на раскаленной морской соли
жарят грибы, сбрызгивая их вином, однако поезд там не остановился. В Вену
они приехали осатаневшие, как голодная вошь, и, держась за грязные руки,
вошли под сень собора, и после путешествия, долгого, как эта холодная тень,
после трехдневного голода и жажды, тянувшихся, как эта улица, они увидели
собачек, которые как бы вели друг друга к храму, гордо держа в зубах концы
своих поводков. Впоследствии Витача часто вспоминала это мгновение и
рассказывала, что венский собор Святого Стефана восприняла как некий зримый
крик, устремленный в неподвижное небо. Памятуя, что соборы никогда не
достраивают те, кто их строительство начинает, она похолодела от мысли, что
крик этот принадлежал не одному человеку, но двум. Здесь было кое-что еще
более удивительное. Этот сдвоенный крик был не мужской, а Женский, почти
детский крик. Однако голод и жажда заглушили эти ее мысли, и они вбежали в
первую подвернувшуюся кондитерскую, чтобы заказать "Sacher torte" и кофе с
кардамоном. И когда все уже было перед ними, официантка выронила поднос,
жаждущие и мокрые, поспешили они к дому Виды, по-прежнему без маковой
росинки во рту.
Оказавшись наконец в огромном венском доме Пфистеров в XII округе,
вместо ужина они кинулись прямо в отведенную им спальню. На бегу Витача
прижималась к Афанасию и шептала: "Сорви печать с моих уст, они все еще
невинны в ожидании тебя!"
Они соединились, едва переступив порог комнаты, прежде, чем соединились
их тела. Витача в судороге безгласного жгучего рыдания, а он -- словно у
него лопнул ремень.
Сестра Витачи Вида, чьими гостями они сейчас были, хорошенькая,
подвижная и усатая, как херувим, обладала грудью, равновеликой бедрам, как
говаривала госпожа Иоланта Ибич, в замужестве Исаилович. Как правило,
тарелку со стола она брала к себе на канапе и ела руками, сидя бочком. Вида
имела привычку на свою Славу (*) угощать гостей кутьей, потом она выходила в
коридор, здесь быстро и незаметно облизывала все ложки и подавала новым
гостям как чистые. Она была молчалива, попроще Витачи и считала, что всякая
добродетель лишь станция между двумя пороками. Со своей кровати вот уже
пятнадцать лет она вглядывалась в картину Йозефа Адама Риттера фон Молка
(1714--1794), и луна освещала ей на этой картине группу людей, собравшихся
вокруг престола, где восседала некая женщина, а над ними, очень низко и
задом наперед, летел крылатый старец. При дневном свете на картине вместо
старца проявлялась сказочная фигура с золотым обручем на лодыжке. Картина
висела на стене огромного дома с подъездом для карет. В этом доме хлеб по
ночам вел себя беспокойно, и вещи если терялись, то так основательно, что не
находились по десять лет. Над упомянутым подъездом простиралась танцевальная
зала на два десятка пар, если дамы в кринолинах, и на три десятка, если дамы
следовали иной моде. За домом, появившимся вместе с картиной, пышно разросся
сад, полный птиц, а еще дальше, за маленькой калиткой в глубине, раскинулись
огромные зеленые угодья дворца Шенбрунн. Дом некогда принадлежал герцогу
Гецендорфу, почему ныне и находился на улице его имени, потом перешел к
Пфистерам, скончавшимся, ибо души их истончились прежде них самих, и теперь
архитектор Свилар, впервые счастливый и впервые под своей собственной
фамилией -- Разин, мерил шагами парк, оказавшийся в длину -- туда -- в целую
трубку табаку, а обратно -- в половину трубки, ибо шел под уклон.
____________
(*) Слава -- праздник святого, покровителя рода. В сербских
православных семьях имя этого святого передается по наследству по мужской
линии. (Примеч. пер.)
В доме уже много лет жила барышня Вида Милут, жила одна, но не одиноко.
Из ее окна был виден высокий тростник, разросшийся, подобно лугу вдоль
Дуная, и похожий на невысокую траву, отчего деревья в нем казались ниже, чем
были на самом деле, и ветви их словно бы шли прямо от земли. Вида рано
начала переводить со своего первого родного языка, с сербского, на немецкий,
и дом ее всегда был полон гостей. Предлагая своим гостям мясо на грелках
сервиза "Жолнай", Вида любила повторять:
-- Каждому, как кусок мяса, принадлежит его Часть истины. Однако даже
истину необходимо посолить, иначе она невкусна. Я перевожу только тех
писателей, которые именно так и поступают.
Она была болтлива, сетовала:
-- Когда я счастлива, я заболеваю. А мужчинам наступаю всегда на один
палец -- на мизинец левой ноги.
Друзья приходили, пили сливовицу на рояле и ели козий суп с чесноком,
присланным из ее родных краев, чихали с таким выражением, словно имели на то
по крайней мере два международных повода, и уходили довольные. И приходили
опять.
Приходил господин Амадеус Кнопф с супругой Реббекой; она была вроде бы
из семейства Ротшильдов или какой-то другой баснословно богатой фамилии; он
-- просто чиновник. С глазами влажными, как ледяные сосульки. И огромными
сросшимися средними пальцами на правой руке. Ходили слухи, что он ест мел и
штукатурку. Был он бесконечно любезен и постоянно этим своим негнущимся
членом без ногтя, который казался срамным, задевал и ронял вазы и бокалы,
стеклянные безделушки и зонты и тут же другими, меньшими пальцами ловил
предметы, не позволяя упасть. Приходила Теофана Цикинджал, хорошенькая
художница с прозрачными глазами, напоминающими медузу, проглотившую рыбу, с
удивительными руками, испачканными зеленой краской, от которой разливается
желчь, потому что писала она исключительно крокодилов. Приходил ее муж,
доктор Арнольд Пала, правда всегда с опозданием; он обмирал по лошадям и
знал их настолько, что мог по помету отличить жеребца от кобылы. Он приходил
прямо с ипподрома, кожаные заплаты на его штанах были пропитаны запахом
лошадиного пота, а пиджак -- табаком "Три монахини". Вместе с этими запахами
он приносил плетеный кожаный хлыст, И Теофана Цикинджал с улыбкой показывала
на своей прелестной высокой груди следы от этого хлыста в ожидании
.кульминации ужина, когда Вида выносила гостям альбомы с фотографиями и
крохотный шелковый кисет, расшитый бисером. Теофана первая брала из этого
кисета на палец понюшку табаку с кокаином, вдыхала и изо всех сил старалась
чихнуть как можно позже. Только господин Кнопф не прикасался к табаку,
смеялся вместе со всеми и листал альбомы. В них были исключительно женские
снимки, сделанные французскими аппаратами начала века, лица выглядели
неестественными, потому как таращили глаза в фотографический глазок,
видевший все в желтом цвете. Остановившиеся взгляды, словно у покойников,
открытые рты, словно создающие сквозняк, уши, словно заткнутые волосами на
ночь от шума, -- все это придавало лицам нереальность выражений, и они
казались картотекой жертв из какого-нибудь полицейского архива. И Кнопф
первый разгадал секрет этих снимков, как и вообще первый разгадывал подобные
маленькие загадки. Это были лица женщин, сфотографированных в момент, когда
они находились наверху блаженства, когда переживали оргазм. А затем
неожиданно в Видином альбоме оказался снимок бородатого мужчины в такой же
момент высшего блаженства, и все прыснули, и от этого хохота старикашка,
летевший на картине задом наперед, прежде времени превратился в сказочную
фигуру с золотым обручем на лодыжке.
Так и жили они в некоем двойственном времени, словно бы в шляпе поверх
картуза, пока однажды вечером барышня Вида Милут не наткнулась, перелистывая
книги из своего родного края, на фразу, которая удивила ее, Фраза была
короткая, и она гласила: "Наши мысли подобны голоду -- всегда одинаковы".
Ее это заинтересовало, она разузнала все про автора и наконец во время
своего пребывания в Белграде познакомилась с ним. Был он довольно неотесан,
вместо усов и бороды у него росла какая-то трава женщины утверждали, что
спит он голый, перепоясавшись кожаным ремнем, а мужчины -- что он может
мочиться с коня на полном скаку.
-- Вы левша, барышня Вида? -- спросил он Виду.
-- Нет, хотя мне гораздо приятней с левой стороны, -- отпарировала она
и пригласила его в Вену. Он приехал на Рождество вместе со своими муравьями
в волосах и предложил Виде и ее друзьям устроить в сочельник кукольное
представление. Он носился по огромному Видиному дому на улице герцога
Гецендорфа, маялся с веревочками и куклами, а в бороде его не переставали
жужжать запутавшиеся дремотные мухи. Он расставлял стулья в зале и то и дело
обнаруживал на руках -- на ладонях и между пальцами -- что-нибудь: соломинку
ли, шерстинку, что-то прилипшее, кусочек обломавшегося ногтя, крошки хлеба,
кофейную гущу, жир или песок. Он не искал этого, просто к нему все
прилипало, и он, чувствуя это, тщательно оглядывал свои руки и ногти,
выковыривал из глаз мошек и вынимал волосы из стаканов. Вот и теперь, очищая
от плевел свое тело, он сооружал сцену в просторном зале у барышни Милут,
где стояли полосатые кресла с желтыми репсовыми спинками, а в зеркале,
стоявшем напротив дверей, создавалось впечатление, что за ним -- другая
комната и в ней желтый, а не полосатый салон. Между делом он болтал с
гостями.
-- Вдумайтесь, -- говорил он, -- Видин отец подарил ее матери в
качестве свадебного подарка серну. Живую. У Виды есть фотография, не знаю,
видели ли вы? Ее матушка красива, миниатюрна, легка, как пушинка, она снята
с женихом. Он в военной форме, одной рукой держит за ухо серну, второй --
саблю. Глазастый, способный, если надуется, угодить вам пуговицей со своих
брюк прямо в рот и выбить зуб!
-- Забавно, -- бросает доктор Пала, а сам пожирает взглядом госпожу
Реббеку Кнопф. Они сидят за столом, курят или нюхают табак, и доктор Пала
допивает из бокала госпожи Кнопф, вроде бы по растерянности.
-- От ваших взглядов, доктор, остаются рубцы, как от вашего хлыста. Но
если вы будете так пялиться на меня, вы увидите то, что вам не стоит видеть,
-- через мои глаза видно слишком глубоко. Лучше наденьте темные очки...
Вида же в это время наблюдает за своим земляком с обритыми ушами и
засученными рукавами, видит, как глаза его заполняет тоска, и тоска эта
столь крепка, что ею впору точить ножи и чистить ложки.
-- Чем внимательнее я приглядываюсь к вам, тем отчетливее вижу, что
ваше лицо, как год, -- говорит он Виде, пристраивая театральный занавес, --
на нем все четыре времени года.
-- Какое сейчас, по вашему мнению, время года на нем?
-- Лето. Тихое, как спальня.
Он целует ее и уходит к своим куклам.
У представления два названия:
Достарыңызбен бөлісу: |