В июне 1865 года в Лусеа, столице ямайского округа Ганновер, появился плакат с таинственным пророчеством:
Я слышал голос, говорящий со мной в 1864 году, и он изрек: “Скажи сыновьям и дочерям Африки, что грядет великое избавление для них от руки притесняющей”, поскольку, сказал голос, “их угнетают правительство, судьи, господа, торговцы”, и голос также сказал: “Вели им собрать собрание и освятить себя в день избавления, который воистину придет; но если не послушаются, я принесу меч на землю, чтобы наказать их за их неповиновение и за неправедность, которую они сотворили”… Я вижу, что бедствия, обрушивающиеся на землю, будут настолько ужасными и настолько мучительными, что многие возжелают смерти. Но великим будет избавление сыновей и дочерей Африки, если они склонятся во вретище и пепле, как дети Ниневии пред Господом нашим Богом; если мы молимся от всего сердца и склоняемся, у нас нет нужды бояться; иначе враг будет так жесток, что призовет Гог и Магог на брань. Уверуйте.
Воззвание было подписано просто: “Сын Африки”.
За время английского владычества доля индийского населения, получившего начальное и среднее образование, неуклонно росла, хотя по европейским меркам оставалась низкой. В 1911 году она составляла 8-18%.
Ямайка когда-то была центром крайней формы колониального гнета — рабства. Но его отмена не слишком облегчила участь среднего чернокожего жителя острова. Бывшим рабам для прокорма выделили крохотные участки земли. Из-за засухи цены на провиант взлетели. Тем временем, без поддержки, обеспечиваемой несвободным трудом, старая плантационная экономика стагнировала. Цены на сахар падали, а распространение кофе как товарной культуры лишь отчасти спасало положение. Там, где люди буквально работали до смерти, теперь они пребывали в праздности, поскольку безработица выросла. В этой обстановке власть оставалась в руках белого меньшинства, доминирующего в Ассамблее и судах. Ничтожная часть ямайских афроамериканцев получила собственность и образование, достаточные для того, чтобы сформировать зачаточный средний класс. Однако “плантократы” относились к ним с сильным подозрением. Только в церкви большинство чернокожих ямайцев могло свободно выразить себя.
На 60-е годы пришлось религиозное возрождение. Христианство, смешанное с африканским культом майал, дало опасную милленаристскую смесь. Размышления о грядущем “великом избавлении” подхлестнула публикация письма Эдварда Андерхилла, секретаря Баптистского миссионерского общества, призвавшего к изучению причин бедственного положения Ямайки. Ходили слухи, будто королева Виктория, освобождая рабов, желала наделить их землей, а не правом ее аренды у прежних рабовладельцев. На собраниях обсуждалось содержание письма Андерхилла. В умах зрела классическая революция растущих ожиданий.
Революция началась в городе Морант-Бей (округ Сент-Томас-Ин-Те-Ист), 7 октября 1865 года, в субботу. На эту дату было назначено рассмотрение апелляции некоего Льюиса Миллера против обвинения в незначительном нарушении границ владения, выдвинутого соседом-плантатором. Миллер приходился кузеном Полу Боглу, хозяину маленькой фермы в Стоуни-Гат и активному прихожанину местной черной баптистской церкви.
Письмо Андерхилла вдохновило Богла на прямое политическое выступление. Прежде Богл поддержал учреждение альтернативных “судов” для чернокожих. Теперь он собрал собственное вооруженное ополчение. Со ста пятьюдесятью “бойцами” он явился к зданию суда, где должно было слушаться дело его кузена. Последующая перестрелка с полицейскими у здания суда дала властям основание для ареста Богла и его людей, но полицейские были осыпаны угрозами, когда в следующий вторник попытались выполнить этот приказ в Стоуни-Гат. На следующий день несколько сотен человек, сочувствующих Боглу, двинулись в Морант-Бей, “трубя в раковины и рожки, стуча в барабаны”, и столкнулись с добровольцами, охранявшими встречу прихожан. В ходе столкновения были зарезаны и забиты до смерти восемнадцать человек, в том числе прихожане. Семеро были убиты ополченцами. В следующие дни, когда насилие стало распространяться по округе, были убиты два плантатора. Семнадцатого октября Богл разослал соседям письмо с открытым призывом к оружию:
Каждый из вас должен оставить свой дом, взять оружие, а у кого нет оружия, взять мотыги… Дуйте в раковины, стучите в барабаны, обходите дом за домом, зовите всех… Война идет, мои чернокожие братья, не сегодня-завтра начнется война.
Теперь это был открытый расовый конфликт. Белая женщина утверждала, что слышала, как мятежники поют:
Бакрасов [белых] жаждем мы крови,
Бакрасов кровь мы получим.
За кровью бакрасов идем мы,
Пока ее всю не получим.
Некий плантатор получил угрозу убийства, подписанную “Томасом Киллмэни100, собирающимся убить еще больше”.
Восстания против белых на Ямайке случались и прежде. Предыдущее, в 1831 году, было жестоко подавлено. Эдвард Эйр, недавно назначенный губернатором Ямайки, был человеком, закаленным в австралийской глуши, и у него нашелся только один ответ101. С его точки зрения, причинами бедности чернокожих были “безделье, недальновидность и пороки”. Тринадцатого октября Эйр объявил в округе Суррей военное положение и отправил туда войска. За месяц около двухсот человек были казнены, двести — выпороты. Разрушена была тысяча домов. Тактика, которую санкционировал Эйр, сильно напоминала ту, при помощи которой восемью годами ранее подавили восстание в Индии. Было выказано, мягко выражаясь, недостаточно уважения к надлежащей судебной процедуре. Фактически солдаты (многие — сами чернокожие, из 1-го Вест-Индского полка, плюс мароны) получили лицензию на убийство. Многих расстреляли без суда. Молодого инвалида застрелили на глазах его матери. Какую-то женщину изнасиловали в собственном доме.
Кроме Богла, казнили Джорджа У. Гордона. Землевладелец, бывший судья и депутат Ассамблеи, Гордон был столпом черного общества и отнюдь не революционером. На единственной сохранившейся фотографии он изображен в очках и с усами — воплощение респектабельности. Он почти наверняка не играл никакой роли в восстании. Его даже не было ни в Морант-Бэе, ни поблизости, когда вспыхнул мятеж, хотя Сент-Томас-Ин-Те-Ист и был его избирательным округом. Гордон — “полукровка”, сын плантатора и рабыни, который публично выступал в защиту бывших рабов, — был определен Эйром как зачинщик. Именно Эйр уволил его с должности судьи за три года до этого. Теперь, чтобы гарантировать окончательное избавление, Эйр арестовал его и выслал из Кингстона в область, где было объявлено военное положение. После поспешного разбирательства, исходя из весьма сомнительных письменных показаний, Гордона признали виновным в подстрекательстве к восстанию и 23 октября повесили.
Восстание в Морант-Бэе было безжалостно подавлено. Однако скоро белые плантаторы, которые приветствовали методы Эйра, были повергнуты в шок, как и он сам. Получив поначалу похвалы от министра по делам колоний за свои “дух, энергию и рассудительность”, Эйр был ошеломлен, услышав, что произошедшее станет предметом расследования королевской комиссии, а сам он временно отстранен от должности губернатора. Преследование Эйра инициировало Общество за отмену рабовладения в Британии и за рубежом, которое не позволяло погаснуть пламени аболиционизма и видело в использовании Эйром военного положения возвращение к дням рабства. Ливингстон, узнавший в далекой Африке об этом деле, метал молнии:
Англия встала на дыбы. Напуганная матерями в младенчестве жупелом чернокожего, она ужаснулась до потери разума перед бунтом, и писаки, любящие сенсации, играя роль “ужасных мальчишек”, пугающих тетушек, завопили, что эмансипация была ошибкой. “Негры Ямайки — такие же дикие, какими они были, когда покинули Африку”. Они, возможно, сумели бы выразиться намного сильней, как толпа… которая собирается у Ньюгейта.
К кампании против Эйра, инициированной “старыми леди из Клэпхема”, однако, скоро присоединились некоторые великие интеллектуалы-либералы викторианской эпохи, в том числе Чарльз Дарвин и Джон Стюарт Милль. Не удовлетворившись отставкой Эйра с поста губернатора, они сформировали комитет, выдвинувший против него четыре иска, начиная с обвинения в соучастии в убийстве. Однако у поверженного губернатора нашлись и влиятельные сторонники (среди них Томас Карлейль, Джон Рескин, Чарльз Диккенс и поэт-лауреат лорд Альфред Теннисон). Ни один иск не был удовлетворен, и Эйр смог удалиться в Девон на пожизненную пенсию. Эйр умер в 1901 году. Ему было восемьдесят шесть лет.
После отъезда Эйра с Ямайки с плантаторским режимом было покончено. Отныне островом управлял губернатор, подотчетный Лондону. Законодательный совет, в котором преобладали назначенные губернатором люди, заменил прежнюю Ассамблею. Это был возврат к временам, когда британские колонисты еще не получили “ответственное правительство”. Тем не менее это был прогрессивный шаг, нацеленный на ограничение власти плантаторов и защиту прав чернокожих жителей Ямайки102. Это стало характерной чертой поздней Британской империи. В Уайтхолле и Вестминстере господствовали либеральные идеи, и это означало, что приоритет имело верховенство права, а не цвет кожи. А иначе волю колониальных легислатур просто следовало игнорировать. И все же британские колонисты все чаще рассматривали себя как высших по отношению к другим расам не только юридически, но и биологически. Что касается тех, кто нападал на Эйра, то они были бесхитростными bien pensants103, у которых не было никакого опыта или понимания колониальных условий. Рано или поздно эти два подхода — либерализм центра и расизм периферии — должны были столкнуться.
* * *
К 60-м годам XIX века расовая проблема существовала во всех британских колониях, и в Индии, и на Ямайке, и никто не относился к ней серьезнее, чем англо-индийское деловое сообщество104. Экономика Ямайки находилась в упадке. Викторианская Индия, напротив, быстро развивалась. Английские капиталисты вкладывали огромные деньги в новые отрасли промышленности: выращивание хлопка и джута, добычу угля и выплавку стали. Особенно это было заметно в Канпуре, на берегах Ганга. За несколько лет он превратился в процветающий промышленный центр, “Манчестер Востока”. Этому преображению город был в значительной степени обязан твердости таких, как Хью Максвелл.
Максвеллы из Абердиншира обосновались здесь в 1806 году и начали выращивать индиго и хлопок-сырец. После 1857 года Максвелл и люди его типа принесли в Индию Промышленную революцию. Они импортировали английские прядильные и ткацкие машины и заводили текстильные фабрики по британскому образцу. До появления паровых машин Индия была мировым лидером в ручном прядении, ткачестве и окрашивании. Англичане поднимали ввозные пошлины, стремясь защититься от индийской продукции. После усовершенствования индустриального способа производства возник спрос на свободную торговлю, и теперь британцы были полны решимости восстановить промышленную экономику субконтинента на основе английской техники и дешевого труда индийцев.
Изображая Британскую Индию, мы обращаем внимание на чиновников и военных, ярко описанных Редьярдом Киплингом, Э.М. Форстером и Полом Скоттом. В результате легко забыть, как мало их там было: в несколько раз меньше, чем бизнесменов, плантаторов и профессионалов. Взгляды делового сообщества сильно отличались от взглядов администраторов. Такие, как Хью Максвелл, видели в росте образованной индийской элиты угрозу — и не в последнюю очередь потому, что понимали, что сами могут оказаться лишними. В конце концов, почему получивший должное образование индиец не сможет быть во всех отношениях столь же пригодным для управления текстильной фабрикой, как члены семьи Максвеллов?
Когда люди чувствуют угрозу, исходящую от другой этнической группы, их обычная реакция заключается в ее унижении и утверждении своего превосходства. Так делали и англо-индийцы после 1857 года. Еще до восстания шла медленная сегрегация белых и туземных поселений, своего рода неофициальный апартеид, разделивший такие города, как Канпур, на “белый” и “черный”. Между ними, по словам Киплинга, проходила “граница, где заканчивается последняя капля белой крови и начинается высокий прилив черной”. В то время как прогрессивные либералы в Лондоне предвидели в отдаленном будущем участие индийцев в управлении делами субконтинента, англо-индийцы перенимали язык американского Юга, чтобы унизить “черномазых”. И они ожидали, что закон закрепит их превосходство.
Эти надежды рухнули в 1880 году, когда новое правительство Гладстона назначило вице-королем Индии Джорджа Фредерика Сэмюэля Робинсона, графа де Грея и графа Рипона. Даже королева Виктория была “изумлена”, услышав о назначении этой особенно прогрессивной фигуры, вдобавок католика (черная метка в ее глазах). Она написала премьер-министру, что она “полагает, что это очень сомнительное назначение, поскольку он, хотя и достойный, но слабый человек”. Рипону не потребовалось много времени, чтобы подтвердить ее подозрения. Едва прибыв в Калькутту, он начал вмешиваться в дела, к которым старые хозяева Индии вроде Хью Максвелла относились очень серьезно.
В 1872-1883 годах существовало принципиальное различие между полномочиями англичан, исполнявших обязанности магистратов и сессионных судей в сельской местности, и их туземных коллег105. Хотя и те, и другие состояли на гражданской службе, у индийцев не было права вести уголовные процессы по делам белых обвиняемых. В глазах нового вице-короля это было недопустимой аномалией, поэтому он потребовал принять закон, который бы покончил с ней. Задачу поручили юристу совета Кортни П. Ильберту. Столь же убежденный либерал, как и его начальник, Ильберт во многом являлся противоположностью Хью Максвелла. Максвеллы десятилетиями жили в Индии, а только что приехавший туда Ильберт, довольно робкий юрист, мало что повидал кроме оксфордского Баллиоль-колледжа и лондонского Суда лорда-канцлера. Однако и у него, и у Рипона не было ни малейшего сомнения в том, что следует поставить принцип выше опыта. Согласно законопроекту Ильберта, индиец, имевший необходимую квалификацию, мог судить людей вне зависимости от цвета их кожи. Впредь правосудие не должно было различать расы, как и олицетворяющая его статуя с завязанными глазами в парке Высокого суда в Калькутте.
Нововведение касалось положения не более двадцати индийских магистратов, однако англо-индийскому сообществу предложение Ильберта показалось покушением на их привилегированное положение. Реакция на законопроект Ильберта оказалась настолько резкой, что некоторые назвали его “восстанием белых”. Двадцать восьмого февраля 1883 года, всего через несколько недель после публикации законопроекта и предварительной бомбардировки газет сердитыми письмами, в Калькутте, во внушительном неоклассическом здании муниципалитета собрались несколько тысяч человек, чтобы послушать подстрекательские речи против образованных индийских служащих, презрительно называемых бенгальскими бабу, “ господами”. Атаку возглавил величественный Дж.Дж. Дж. Кесвик (Король), старший партнер в чайной фирме “Джардин, Скиннер и Кº”. Он обратился к аудитории: “Считаете ли вы, что туземные судьи, прожившие три или четыре года в Англии, вернутся настолько европеизированными по нраву и характеру, что окажутся в состоянии опровергать ложные обвинения, выдвинутые против европейцев, как если бы они сами были этого рода-племени? Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою и барс пятна свои?” Получение индийцами образования, по словам Кесвика, не привело ни к чему хорошему: “Образованием, которое правительство дало им… они пользуются главным образом для того, чтобы насмехаться над ним, выказывая свое недовольство… И эти люди… требуют власти, чтобы разбирать дела и судить расу с львиным сердцем, храбрость и кровь которой сделали эту страну такой, какой она стала, и возвысила их до нынешнего состояния”. С точки зрения Кесвика, обучать индийцев для того, чтобы они становились судьями, было бессмысленно, так как те якобы неспособны и по своему рождению, и по воспитанию судить европейца. “В этих обстоятельствах, — закончил он под одобрительный гул, — стоит ли удивляться тому, что мы должны протестовать, что мы должны сказать, что эти люди непригодны к тому, чтобы управлять нами, что они не могут судить нас?”
В грубости Кесвика превзошел только второй главный оратор, Джеймс Бренсон: “Воистину, осел лягает льва. (Гром аплодисментов.) Покажите ему, как вы оцениваете свою вольность, покажите, что лев не мертв, а уснул, и ради Бога, заставьте страшиться его пробуждения. (Одобрительные крики со всех сторон.)”
В резиденции, находящейся через улицу, Рипон был озадачен этой враждебной реакцией на законопроект Ильберта. Он писал министру по делам колоний лорду Кимберли:
Признаюсь, я понятия не имел, что так много англичан в Индии испытывают подобные чувства. Я заслуживаю такого порицания, которое только возможно, за то, что я, прожив два с половиной года в Индии, не проник в истинные чувства среднего англо-индийца, которые тот испытывает к туземцам, среди которых живет. Теперь они мне известны, и это знание порождает у меня чувство относительно будущего этой страны, близкое к отчаянию.
Однако Рипон решил стоять на своем: “Поскольку мы подняли этот вопрос, мы должны довести дело до конца и проложить путь для наших преемников”. Вопрос стоял острый: как управлять Индией — “во благо народов Индии всех рас, классов и верований” или “только в интересах маленькой группы европейцев”?
Разве обязанность Англии не состоит в том, чтобы попытаться поднять индийский народ, возвысить его в общественном отношении, образовать политически, вывести на путь движения к материальному процветанию, образования и этики? Или же весь смысл и цель ее правления заключается в том, чтобы удерживать сомнительную власть над теми, кого г-н Бренсон называет “подчиненной расой, глубоко ненавидящей своих поработителей”?
Рипон, конечно, был прав. Оппозиция калькуттских деловых кругов основывалась не только на расовых предрассудках, но и на личном интересе: попросту говоря, такие люди, как Кесвик и Бренсон, привыкли пользоваться законом для того, чтобы проложить себе дорогу в сельскую местность, где производился джут, шелк, индиго и чай для их фирм. Но теперь, когда их оппозиция законопроекту Ильберта стала открытой, вице-король должен был думать не только о принципах. К сожалению, он положился на прецедент. Метнув снаряд в белое сообщество, Рипон почти сразу же уехал из Калькутты. Приближалось лето, и ничто не могло нарушить заведенный порядок. Пришло время ежегодного путешествия в Симлу, и вице-король отправился в Симлу. Дельцы из калькуттских контор воспользовались его бегством. Бизнес шел внизу, на равнине, какой бы ни была температура. Зрелище того, как Рипон перебирается в Симлу, не могло утихомирить людей, подобных Кесвику.
На холмы, в Чапсли, свою элегантную резиденцию в Симле, отправился и автор билля, вызвавшего ожесточенные споры. Тактика Ильберта заключалась в том, чтобы переждать лето, “О… чувствах, которые вызвал билль, — писал он с тревогой своему оксфордскому наставнику Бенджамину Джоуэтту, — я не имел ни малейшего представления… и… конечно, не ожидал такой бури”. “Я сильно сожалею, — сказал он другому другу, — что эта мера обнаружила и усилила расовую враждебность”. Друг Ильберта, сэр Томас Фаррер из Совета по торговле, заверил его, что либералы на его стороне:
Борьба между жаждой власти, гордостью расы [и] жадностью торговца… с одной стороны и истинным самоуважением, человечностью, справедливостью к подчиненным, симпатией… с другой — это продолжающийся бой между ангелом и дьяволом… за души человеческие.
Законопроект Ильберта поляризовал не только индийское общество, но и английское. Для либералов вроде Фаррера это была борьба за нравственность. Просвещенных поклонников Нагорной проповеди, однако, в Калькутте оказалось меньше, чем в Клэпхеме. Углубляющийся кризис, вызванный законопроектом Ильберта, прекрасно проиллюстрировал опасности управления континентом с горы.
По всей стране, при невыносимой жаре индийского лета, шла агитация. Англо-индийцы сформировали комитеты и собрали деньги. Киплинг, используя свой авторитет, обвинил Рипона в “проектировании темной утопии, питающей гордость бабу / Сказками о правосудии — и с предвзятостью с его стороны”. Политика вице-короля, жаловался он, такова: “Суматоха, и лепет, и непрерывная борьба”. Хью Максвелл из Канпура также присоединил свой голос к хору недовольных. По его мнению, для правительства было бы “неблагоразумно” “провоцировать расовую вражду”. Почему Рипон и Ильберт не видят, “что туземный ум не способен оценить и принять европейские идеи управления в руководстве страной и народом”?
“Восстание белых” было глубоко связано с воспоминаниями о Сипайском восстании, подавленном четвертью века ранее. Тогда в Канпуре были перебиты все белые женщины — и, как мы видели, вскоре возникла легенда о том, что совершались изнасилования, а не только убийства, как если бы каждый индиец только и ждал возможности похитить первую встречную мем-саиб. В удивительно схожем духе актуальной темой кампании против законопроекта Ильберта была угроза, которую якобы представляют для англичанок судьи-индийцы. Анонимный автор писал в “Инглишмен”: “Чья-либо жена может быть заподозрена в мнимом преступлении и… что понравилось бы нашим подданным сильнее, чем запугать и опозорить несчастную европейскую женщину?.. Чем выше положение ее мужа… тем больший восторг будет испытывать ее мучитель”. “Мадрас мейл” вопрошала: “Разве наши жены должны быть вырваны из домов по лживым оговорам, [которые] возводят люди, не уважающие женщин, не понимающие, а во многих случаях и ненавидящие нас?.. Вообразите, прошу вас, англичане, что она схвачена полуголым туземцем, чтобы предстать перед судом и, возможно, быть осужденной”.
Такой язык выдает один из наиболее странных комплексов викторианцев: страх перед сексуальностью. Не случайно сюжеты самых известных романов эпохи — “Поездка в Индию” Форстера и “Жемчужина в короне” Скотта — начинаются с предполагаемого посягательства индийца на англичанку, за которым следует судебный процесс, где председательствует судья-индиец. Такое действительно случалось. Когда анти-ильбертова кампания достигла кульминации, англичанка по фамилии Юм обвинила своего уборщика в изнасиловании, и хотя обвинение оказалось ложным (на самом деле они были любовниками), в лихорадочной атмосфере того времени оно казалось доказательством справедливости такого опасения.
Вопрос в том, почему угроза, что индийские судьи смогут судить англичанок, связывалась с вероятностью сексуальных контактов между индийцами и англичанками. В конце концов, между мужчинами-англичанами и индианками не было недостатка в таких контактах (до 1888 года существовали даже легальные бордели для британских солдат). И все-таки законопроект Ильберта, казалось, угрожал разрушением не только казармам, но и спальням в бунгало. Девяносто тысяч белых, которые претендовали на управление 350 миллионами коричневых, видели в равенстве перед законом прямую дорогу к межрасовому насилию.106
* * *
В декабре, когда Рипон вернулся в Калькутту, он получил смешанный — или скорее раздельный в расовом отношении — прием. Когда он ехал через мост от железнодорожной станции, толпы ликующих индийцев приветствовали “друга и спасителя”. Но в Резиденции Рипон был освистан, ошикан и осмеян соотечественниками, один из которых дошел до того, что назвал его “проклятым старым педерастом”. На банкетах только официальные лица были готовы выпить за здоровье вице-короля. Ходили даже слухи о заговоре с целью похитить его и отправить в Англию. Чучело злополучного Ильберта публично сожгли.
Вице-король уступил. Он оказался, как и предсказала королева, слабым и не получил помощи от несвоевременно посетившего Индию ее сына, герцога Коннахта (тот назвал Рипона “самым большим дураком в Азии”). Принципиально важные положения законопроекта Ильберта были отвергнуты, и белые подсудимые в любом уголовном деле, которое мог слушать индийский судья, получили право требовать, чтобы жюри присяжных не менее чем наполовину состояло из англичан или американцев. Это был удивительно странный компромисс. И все же это была уступка, причем опасная. Презрение, которое питало большинство англо-индийцев к образованным индийским судьям и их друзьям, теперь выказывалось открыто. Как заметил с тревогой один из коллег Ильберта, тон кампании в печати против этого законопроекта был рискованно несдержанным. Письма “изобиловали дикими оскорблениями и обидными нападками на туземцев, и каждый железнодорожный охранник или бригадир с плантации индиго мог безнаказанно их третировать, будто господин своих рабов… Политическое покрывало, которое правительство набрасывало на тонкие отношения между двумя расами”, было “грубо разорвано толпой, потрясающей кулаками перед лицом всего туземного населения”. И теперь, как он опасался, стало очевидно действительно важное следствие провала законопроекта Ильберта: не “восстание белых”, а реакция индийцев. Лорд Рипон совершенно неумышленно пробудил подлинно индийское национальное самосознание. Газета “Индиан миррор” отмечала:
Первый раз в современной истории индусы, мусульмане, сикхи, раджпуты, бенгальцы, мадрасцы, бомбейцы, пенджабцы и пурби соединили усилия, чтобы создать конституционное объединение. Целые расы и классы, которые никогда прежде не интересовались делами страны, принимаются за них теперь с таким рвением и серьезностью, что это искупает прежнюю их апатию.
Всего два года спустя после “восстания белых” состоялся первый съезд Индийского национального конгресса (ИНК). Хотя британский основатель видел в этой партии подобие клапана для выпуска пара, ИНК занял видное место в националистическом движении107. С самого начала в него входили стойкие люди из образованного класса, которые служили британской власти, вроде Джанакината Боса и аллахабадского адвоката Мотилала Неру. Джавахарлал, сын последнего, стал премьер-министром независимой Индии. А сын Боса, Субхас Чандра, во время Второй мировой войны возглавил армию, сражавшуюся против англичан. Совсем не преувеличение видеть в “восстании белых” причину отчуждения этих двух семей от колониальной администрации.
Индия была ядром Британской империи. Как только британцы начали вызывать отчуждение у англизированной элиты, фундамент империи пошел разрушаться. Но могла ли найтись другая часть индийского общества, которая поддерживала бы британцев? В это довольно трудно поверить, но альтернативу азиатскому апартеиду некоторые искали в английской классовой системе.
“Ториентализм”
Многие британские чиновники, долго работавшие в Индии, утешали себя мыслью о доме — не имитации, которую можно было увидеть в Симле, а о настоящем, куда они однажды возвратятся. Викторианская эпоха близилась к концу, а воспоминания экспатриантов о родине все сильнее расходились с действительностью. Они с ностальгией вспоминали неизменную сельскую Англию, сквайров и пасторов, крытые соломой дома и приветливых деревенских жителей. То было характерное для тори видение традиционного, иерархического общества, которым в духе мягкого патернализма управляют помещики. О том, что Британия стала промышленным гигантом и что с 1870 года большинство британцев жило в городах с населением свыше десяти тысяч человек, как-то забывали.
Подобное происходило и тогда, когда жители Британии думали об Индии. “Что может знать об Англии тот, кто знает только Англию?” — упрекал Киплинг соотечественников, которые управляли мировой империей, не покидая Британских островов. Возможно, этот вопрос адресовался самой королеве Виктории. Она была рада, когда в 1877 году парламент предоставил ей (по ее собственному предложению) титул императрицы Индии. Но она никогда не бывала там. Виктория предпочитала, чтобы Индия сама являлась к ней. К 80-м годам ее любимым слугой стал индиец по имени Абдул Карим, также известный как мунши, учитель. Он прибыл с нею в Осборн-хаус в 1887 году, олицетворяя собой такую Индию, которую королеве нравилось воображать: учтивый, почтительный, послушный, преданный. Незадолго до этого королева-императрица пристроила к Осборн-хаусу новое крыло, центром которого стал впечатляющий зал Дурбар. Локвуд Киплинг, отец Редьярда, наблюдал за работами. Постройка была явно вдохновлена интерьерами Лал-Кила в Дели. Ни намека на новую Индию железных дорог, шахт и хлопковых фабрик. Так британцам нравилось видеть Индию в 90-х годах. Это была фантазия.
В 1898 году правительство консерваторов, возглавляемое маркизом Солсбери, назначило вице-короля, вся карьера которого в Индии стала попыткой претворить эту фантазию в жизнь. Джордж Натаниэль Керзон для многих современников был совершенно невыносимым человеком. Родившийся в аристократической дербиширской семье, гордящейся своими корнями, уходящими в эпоху норманнского завоевания, он как стрела пронесся через Итон, Оксфорд, Палату общин и Министерство по делам Индии. По правде говоря, знаменитое чувство превосходства108 давалось ему без усилий. Порученный в детстве заботам сумасшедшей гувернантки, он периодически был вынужден проходить по деревне в высоком колпаке с надписями “лгун”, “ябеда” и “трус”. (Позднее он размышлял: “Ни один родовитый и смышленый ребенок никогда не плакал так много и по столь справедливым причинам”.) В школе Керзон “должен был первенствовать во всем, за что бы ни брался… Я хотел делать все так, как считал нужным я, а не они”. В Оксфорде — “этом кратком промежутке между Итоном и кабинетом”, как пошутил кто-то, — он был не менее деятелен. Не получив первого места на экзаменах, он решил “доказать им, что они совершили ошибку”, добившись премии Лотиана, премии Арнольда и членства в колледже Олл-Соулз. Марго Асквит не могла не впечатлить его “лакированная самоуверенность”. Другие выражались жестче. Карикатура, изображающая его выступающим в парламенте у Ящика депеш109, называлась так: “Божество, вещающее тараканам”.
Когда Керзон стал вице-королем, ему не исполнилось и сорока. То была работа, для которой он родился на свет. В конце концов, разве не была великолепная резиденция вице-короля в Калькутте точной копией имения его семьи в Кедлстоне? Стать вице-королем, как он открыто признавал, было “мечтой моего детства, исполнением амбиций моей взрослой жизни, моего самого высокого понимания обязанностей по отношению к государству”. Керзон чувствовал себя призванным укрепить британское правление в Индии, которое подрывали либералы вроде Рипона. Они полагали, что у всех должны быть равные права, независимо от цвета кожи. Англо-индийцы, как мы видели, предпочли своего рода апартеид, при котором крошечное белое меньшинство могло помыкать массой “черных”. Но Керзон, аристократтори, не мог иметь столь простой взгляд на индийское общество. Видя себя почти на самой вершине пирамиды, увенчанной монархом, Керзон жаждал прежде всего иерархии. Он и ему подобные стремились копировать в империи то, чем они восхищались в британском феодальном прошлом. Раньше британские правители Индии погружались в индийскую культуру, чтобы стать истинными ориенталистами. Керзон был “ториенталистом”.
Черты феодальной Индии разглядеть было нетрудно. Так называемые “туземные княжества” составляли приблизительно треть территории Индии. Номинальными их хозяевами оставались махараджи, находящиеся под неусыпным оком британского “личного секретаря” (роль, которая в других восточных империях называлась “Великий визирь”). Даже в областях, которыми управляли сами британцы, большинство сельских районов было во власти индийских аристократов-землевладельцев. В глазах Керзона именно эти люди являлись лидерами Индии. Выступая в 1905 году в Калькуттском университете, он выразился так:
Я всегда был сторонником сохранения в Индии туземных государств и искренним доброжелателем наследных правителей. Я верю, что они не исторические реликты, но правители, не марионетки, но активные администраторы. Я хочу, чтобы они разделили как обязанности, так и славу британского правления.
К этому типу людей принадлежал махараджа Майсура, которому в 1902 году был придан личный секретарь Эван Макхоноки. Этот махараджа был, по крайней мере теоретически, наследником Типу, некогда самого опасного противника Ост-Индской компании. Однако те дни давно прошли. Махараджа получил образование у сэра Стюарта Фрэзера, занимавшего значительный пост в ИГС. Считалось, вспоминал Макхоноки, “что личный секретарь, привлеченный из той же самой службы, обладающий необходимым опытом, будет в состоянии облегчить Его Высочеству тяготы трудов, продемонстрировать ему некоторые из наших методов и… подталкивать его в нужном направлении”. Рассказы Макхоноки о семи годах, проведенных в Майсуре, дают представление о марионеточной роли, которую, как ожидалось, будут играть такие правители: “Его Высочество… на молодых плечах нес удивительно зрелую голову, которая, однако, никоим образом не препятствовала ребяческому и искреннему удовольствию от… спортивных состязаний… У него [также] были вкус и знание западной и родной музыки… [Тем временем] мы приступили к работе, снесли трущобы, сделали прямыми и широкими дороги, устроили открытую систему дренажа, соединенную с главными коллекторами, ведущими в септические резервуары, предоставили новое жилье перемещенному населению и организовали уборку мусора”.
Махараджа-повеса, богатый, вестернизированный — и политически почти бессильный — станет известной фигурой во всей Индии.
В обмен на невмешательство в дела управления и щедрое содержание британцы требовали только одного: лояльности. И они ее получали. Когда Керзон посетил Нашипур, ему преподнесли специально сочиненное по этому случаю стихотворение:
Приветствуем тебя, о вице-король,
Могущественный правитель Индии!
Виждь! Тысяча глаз нетерпеливо ждет, чтобы созерцать тебя!
Переполнены наши сердца льющейся через край радостью,
Освящены мы, и наши желания исполнены;
И Нашипур чтит тебя, склоняясь к твоим ногам.
Великолепно и твердо владычество Англии в Индии.
Благословенен народ, имеющий такого правителя.
Стойко держался ты цели достижения благосостояния подданных;
Любя и защищая их, как добрый сердечный отец;
О! Где еще найти такого благородного правителя, как ты!
Действительно, где? На самом деле озабоченность Керзона иерархией не была чем-то новым. Вице-король лорд Литтон питал еще более странные надежды на индийский “феодальный нобилитет”, на принцип, согласно которому, “чем дальше на восток вы идете, тем важнее церемонии”. Литтон даже попытался создать в ИГС отдел, специально предназначенный для сыновей этой восточной аристократии. Цель, как сказал один чиновник из Пенджаба в 1860 году, заключалась в том, чтобы “прикрепить к государству… рассеянный по всей стране корпус, значимый своей собственностью и рангом”. “Ториентализм” свойствен был не только Индии. В Танганьике сэр Дональд Камерон стремился укрепить связи от “крестьянина… к старейшине, от старейшины к младшему вождю, от младшего вождя к старшему вождю, от старшего вождя к окружному чиновнику”. В Западной Африке лорд Кимберли полагал, что лучше “не иметь отношений с 'образованными туземцами' в целом. Я бы предпочел общаться только с наследственными вождями”. Леди Гамильтон, жена губернатора Фиджи, даже расценивала местных вождей как равных себе по статусу (в отличие от английской няни своих детей). “Все восточные люди чрезвычайно возвышают господина”, — настаивал Ллойд Джордж незадолго перед тем, как стать Верховным комиссаром в Египте. Цель империи, размышлял Фредерик Лугард, состояла в том, чтобы “поддержать традиционное правление как твердыню социальной безопасности в меняющемся мире… Действительно важной категорией является статус”. Лугард разработал целую теорию “косвенного правления” — антитезу прямого, которое было установлено на Ямайке в 1865 году. Согласно ей британское присутствие могло быть минимальным, вся местная власть принадлежала элитам, а институты центральной власти (в особенности тесемки кошелька) оставались в руках британцев.
Параллельно реставрации, консервации и (там, где это было необходимо) созданию традиционной иерархии разрабатывалась административная иерархия империи. В Индии в 1881 году насчитывалось не менее семидесяти семи рангов. По всей империи чиновники жаждали членства в ордене Святого Михаила и Святого Георгия в качестве CMG (“Зовите меня Богом”), KCMG (“Прошу называть меня Богом”) и GCMG (“Бог зовет меня Богом”)110. Существовала, как пояснял лорд Керзон, “жадная страсть [среди] англоязычного сообщества во всем мире к титулам и старшинству”.
Эти люди, по его мнению, предпочитали величественную архитектуру. При Керзоне реставрировали Тадж-Махал и Фа-техпур-Сикри, а в Калькутте построили Мемориал Виктории. Примечательно, что самым нелюбимым для Керзона местом в Индии был город, который викторианцы построили на пустом месте. Симла (“пригород среднего класса на холме”), где Керзону приходилось обедать в “обществе молодых людей, интересовавшихся только игрой в поло и танцами”. Резиденция вице-короля казалась Керзонам вульгарной. (“Я пытаюсь сдержать разочарование, — признавалась леди Керзон, — хотя миллионер из Миннеаполиса упивался бы этим”.) Компания за обедом заставляла их чувствовать, что они обедали “каждый день в комнате домоправительницы с дворецким и горничной”. Это стало для них настолько невыносимым, что они поселились в кемпинге в полях неподалеку от Симлы, около площадки для игры в гольф. Грустная правда заключалась в том, что британцы в Индии были нестерпимо банальны.
Зенитом “ториентализма” Керзона стал делийский дурбар 1903 года, захватывающее зрелище, которое он лично организовал в честь коронации Эдуарда VII. Дурбар, или “керзонация”, стал прекрасным выражением псевдофеодального представления вице-короля об Индии. Его основным моментом была символическая процессия слонов, на которых восседали индийские правители. Это было, как заметил наблюдатель,
великолепное зрелище, и никакое описание не в состоянии дать представление о… сиянии цветов… разнообразии… попон, великолепии платьев, украшающих высокопоставленных персон, следовавших за вице-королем… Шепот восхищения, врывающийся в отрывистые приветствия, доносился из толпы.
Там были они все, от Бегум из Бхопала111 до махараджи Капуртала, покачивающиеся на слонах позади Великого Панджандрума.112 На журналиста произвели большое впечатление “чернобородые короли, раскачивающиеся туда-сюда в такт движению их гигантских ездовых животных… Это зрелище было совершенно невероятно для нашего XIX века [sic]”. Среди этой феерии была зачитано послание отсутствующего короля-императора, которое настолько точно отражало представления вице-короля, что могло быть написано только Керзоном:
Его империя сильна… потому что он почитает привилегии и уважает достоинство и права всех своих вассалов и подданных. Лейтмотивом британской политики в Индии должно быть сохранение всех лучших черт туземного общества. Благодаря этой политике мы достигли удивительного успеха, в этом мы видим залог триумфов и в будущем.
У всего этого был фатальный изъян113. Дурбар, без сомнения, получился роскошным, но это была только ширма, а не нечто реальное. Второй после Индийской армии опорой британской власти были не махараджи на слонах, а созданная Маколеем элита, состоящая из англизированных юристов и служащих. И в этих самых людях Керзон видел угрозу. Он принципиально избегал “бенгальских бабу”. Когда у него спросили, почему при нем так мало туземцев преуспевает на службе, он ответил, что
высокопоставленный туземец обыкновенно не соответствует [задачам], не вызывает уважения у подчиненных, европейских или даже туземных, и склонен уклоняться от трудностей или избегать их.
Спустя два года после дурбара Керзон начал наступление на бабу. Он объявил — якобы во имя административной эффективности — что Бенгалию разделят на две части. Будучи столицей и Бенгалии, и Индии, Калькутта являлась политической опорой Индийского национального конгресса, который к тому времени прекратил играть роль (если вообще играл ее) предохранительного клапана для выпуска туземного недовольства. Керзон очень хорошо понимал, что раздел Бенгалии расколет националистическое движение. Столица была, как сам он выразился,
центром, из которого управляется Конгресс. Любая мера с последствиями, которые разделили бы бенгалоязычное население… или ослабили влияние адвокатов, держащих в своих руках всю организацию, встречает… негодование с их стороны.
Это предложение оказалось настолько непопулярным, что против англичан поднялась такая волна насилия, какой не бывало со времен Сипайского восстания.
Националисты начали с бойкота английских товаров и пропаганды свадеши (буквально “отечественный”) — экономической самодостаточности Индии. Эту тактику поддержали умеренные, например Рабиндранат Тагор114. Проводились забастовки и демонстрации. Некоторые недовольные пошли еще дальше. По всей Бенгалии начались нападения на британских чиновников, несколько раз неизвестные покушались на жизнь самого губернатора Бенгалии. Первое время власти считали насилие делом рук бедных, необразованных индусов. Но 30 апреля 1908 года, когда две англичанки погибли от взрыва бомбы, предназначавшейся для Дж. Д. Кингсфорда, судьи Музаффарпурского округа, полицейские раскрыли тревожную правду: это была совершенно иная угроза, чем та, которую представляли мятежные сипаи в 1857 году. Простые солдаты, защищавшие традиции и религию, очень отличались от радикальных националистов, вооруженных нитроглицерином. И главарями их выступали вовсе не бедные кули. Одну из террористических организаций, “Анушилан Самити”, возглавлял Праматанат Митра, барристер, выступавший в Высоком суде в Калькутте. Когда полицейские из спецотдела провели обыски по пяти чрезвычайно респектабельным калькуттским адресам, они обнаружили оборудование для изготовления бомб. Были арестованы двадцать шесть молодых людей, и не подозрительных кули, а бенгальских браминов, представителей элиты.
У тех, кто предстал перед судом в Алипуре, едва ли могло быть менее респектабельное происхождение. Один из подсудимых, Ауробиндо Гхош, был лучшим учеником в лондонской школе Святого Павла и студентом кембриджского Кингс-колледжа. Он даже оказался ровесником одного из своих судей, которого, кстати, превзошел в греческом языке во время поступления на службу (Гхош не занял должность только потому, что не сдал экзамен по верховой езде). Один из юристов-англичан, участвовавших в процессе, заметил, что
оставалось только сожалеть, что человек такого умственного масштаба, как Ауробиндо, не получил должности только потому, что не умел или не желал ездить верхом… Если бы для него нашлось место в Службе народного образования, полагаю, он пошел бы далеко не просто в личной карьере, но и в укреплении связей между своими соотечественниками и нами.
Но было поздно. Британцы желали создать индийцев по своему образу. Теперь, отворачиваясь от этой англизированной элиты, они, подобно Франкенштейну, создали монстра. Ауробиндо Гхош воплощал национализм, который должен был вскоре проявиться по всей империи именно потому, что являлся продуктом высшего английского образования.
Алипурское дело отличалось от скорой расправы в Морант-Бэе. Суд шел почти семь месяцев. Ауробиндо Гхоша оправдали, и даже смертный приговор, вынесенный главе группы, его брату Бариндре Кумару Гхошу, был позднее смягчен, несмотря на то, что он признался в суде, что позволил убить государственного обвинителя. Последняя уступка националистам была сделана в 1911 году, когда решение Керзона об административном разделе Бенгалии отменили. (Это все-таки случилось после обретения Индией независимости.) Демонстрация слабости не положила конец терроризму.
Впрочем, англичане нашли лучший способ наказать непокорную столицу Бенгалии: правительство переехало в Дели, бывшую столицу Великих Моголов. Некогда, до появления докучливых бабу, Калькутта была естественной базой империи, нацеленной на прибыль. Дели должен был стать подходящим штабом в “ториенталистскую” эпоху, а Нью-Дели — высшим выражением несказанного снобизма эпохи.
Увы, Керзон не пробыл в должности достаточно долго, чтобы увидеть, как город из холста, который он построил для дурбара, превратился в город из розового камня. Архитекторы Нью-Дели Герберт Бейкер и Эдвин Лютьенс видели свою цель в том, чтобы создать символ могущества Британии, затмившей величие Моголов. Они сразу поняли, что город должен стать наследием “ториентализма”. Лютьенс признавался, что пребывание в Индии заставило его почувствовать себя “феодалом, как тори, и даже древнее” (он даже женился на дочери лорда Литтона). Бейкер встал на “политическую точку зрения”. Цель, полагал он, состоит в том, чтобы “выразить чувства индийцев там, где они не вступают в конфликт с великими принципами”. То, что сделали эти два человека, поразительно: они создали единственный архитектурный шедевр Британской империи. Нью-Дели грандиозен. Одна только резиденция вице-короля занимала четыре с половиной акра. В ее штате было шесть тысяч слуг и четыреста садовников (пятьдесят из них занимались только тем, что прогоняли птиц). Дворец, бесспорно, удивительно красив. Только очень сурового антиимпериалиста не тронет зрелище смены караула у здания, теперь являющегося Президентским дворцом, когда его огромные башни и купола сияют в робких лучах рассвета. Однако политический месседж Нью-Дели ясен настолько, что нет нужды выводить его из символики архитектуры. Бейкер и Лютьенс украсили свое творение такой надписью на стене Секретариата:
Свобода не нисходит к людям. Люди должны подняться к свободе. Это благо, прежде чем пользоваться им, следует заслужить.
Это, конечно, не слова Керзона, но по тону определенно керзонианские.
Ирония в том, что всю эту архитектурную расточительность оплатил индийский налогоплательщик. Вот уж действительно: прежде чем индийцы заслужат свободу, они заплатят за привилегию быть управляемыми британцами.
Но стоило ли того дело? Британцам это было очевидно. Но даже сам Керзон иногда признавал, что британское владычество “может быть благом для нас, но не является (ни равным образом, ни в целом) благом для них”. Индийские националисты искренне с этим соглашались, жалуясь, что богатство Индии течет в карманы иностранцев. Теперь мы знаем, что эта утечка — если судить о колониальном бремени по положительному торговому балансу — составляла немногим более 1% чистого внутреннего продукта Индии в 1868-1930 годах. Это гораздо меньше, чем утекало в карманы голландцев из их Ост-Индской империи в тот же период (7-10% индонезийского чистого внутреннего продукта).
В другом столбце бухгалтерского баланса — огромные инвестиции в индийскую инфраструктуру, ирригационную систему и промышленность. К 80-м годам XIX века англичане инвестировали в Индию 270 миллионов фунтов стерлингов (чуть менее пятой части иностранных инвестиций Великобритании). К 1914 году этот показатель достиг четырехсот миллионов фунтов стерлингов. Усилиями англичан площадь орошаемых земель в Индии увеличилась в восемь раз. К концу эпохи британского правления орошалось 25% земель (при Моголах — 5%). Британцы с ноля создали индийскую угольную промышленность, которая к 1914 году давала почти шестнадцать миллионов тонн угля в год. При британцах производство джута увеличилось в десять раз. Британцы улучшили и систему здравоохранения: средняя продолжительность жизни в Индии выросла на одиннадцать лет115. Британцы ввели в обычай употребление хинина для профилактики малярии. Они пропагандировали вакцинацию от оспы (часто вопреки сопротивлению индийского населения) и совершенствовали городское водоснабжение, нередко становившееся источником холеры и других болезней. Трудно усомниться и в том, что индийцам пошла на благо неподкупность чиновников из Индийской гражданской службы. После обретения страной независимости англофила Нирада Чандру Чоудхури уволили с Всеиндийского радио за то, что он посвятил свою “Автобиографию неизвестного индийца” “памяти Британской империи в Индии… потому что всем, что в нас есть хорошего, мы обязаны… Британской империи”. Это, конечно, преувеличение. Но в этих словах есть и зерно правды, и именно оно оскорбило националистов.
Правда, средний индиец не стал при англичанах намного богаче. В 1757-1947 годах британский ВВП на душу населения увеличился в реальном исчислении на 347%, индийский — на 14%. Существенная доля прибыли, которую приносила индийская промышленность, доставалась английским управляющим компаниям, банкам и акционерам, хотя не было нехватки и в индийских инвесторах и предпринимателях. Политика фритредерства, введенная в Индии в XIX веке, принудила местных производителей к гибельному соревнованию с европейскими (в это же время США защищали свою зарождающуюся промышленность высокими ввозными пошлинами). В 1896 году индийская текстильная промышленность всего на 8% удовлетворяла внутренний спрос на ткани116. Следует помнить и о том, что от дешевого труда индийских рабочих зависела имперская экономика. С 20-х годов XIX века до 20-х годов XX века около 1,6 миллиона индийцев покинуло Индию, чтобы работать в колониях Карибского бассейна, Африки, Индийского и Тихого океанов — от каучуковых плантаций Малайи до сахарных заводов Фиджи. Условия, в которых они путешествовали и работали, зачастую были не намного лучше условий жизни африканских рабов столетием раньше. Благие устремления таких чиновников, как Макхоноки, не смогли предотвратить ужасный голод 1876-1878 и 1899-1900 годов. Действительно, британская склонность к экономике laissez-faire фактически привела к ухудшениям117. Но стали бы индийцы богаче под властью Великих Моголов? Или им лучше жилось бы при голландцах либо, например, русских?
Было вроде бы самоочевидно, что индийцы станут богаче, если ими будут управлять индийцы. Но это было верно лишь с точки зрения правящих элит, которых лишили власти англичане и чью часть национального дохода (около 5%) использовали затем в собственных целях. Большинству индийцев не было очевидно, что их участь улучшится в случае обретения страной независимости. При британском владычестве в деревенской экономике доля чистого дохода фактически выросла с 45 до 54%. Поскольку этот сектор кормил около трех четвертей населения, остается мало сомнений в том, что британское правление сглаживало неравенство в Индии. И пусть при британцах доходы индийцев не слишком выросли: вероятно, дела могли бы пойти гораздо хуже, если бы в результате Сипайского восстания трон Моголов был восстановлен. Китай при китайских правителях отнюдь не процветал.
Таким образом, индийский национализм питало не обнищание большинства, а отверженность привилегированного меньшинства. В эпоху Маколея британцы сформировали англоязычную, образованную на английский манер индийскую элиту гражданских служащих, на которых держалась колониальная административная система. Со временем эти люди, как и предсказывал Маколей118, захотели принять некоторое участие в управлении страной. Однако в эпоху Керзона англичане отвергли их ради махараджей — фигур декоративных, в большой степени утративших свою значимость.
На закате викторианской эпохи британское владычество в Индии походило на один из дворцов, которыми так восхищался Керзон. Фасад блистал, но слуги топили печи драгоценным паркетом.
* * *
Тускнеют наши маяки,
И гибнет флот, сжимавший мир…
Дни нашей славы далеки,
Как Ниневия или Тир.
Бог Сил! Помилуй нас! — внемли,
Дабы забыть мы не смогли!119
“Отпустительная молитва” Киплинга (1897) вызвала мурашки у англичан, праздновавших бриллиантовый юбилей Виктории120. Можно уверенно сказать, что, подобно гордым твердыням Ниневии и Тира, труды Керзона обратились в прах. На посту вице-короля он стремился со всем своим самоуверенным рвением сделать британское управление Индией эффективнее. Керзон был уверен, что без Индии Великобритания из “крупнейшей державы мира” превратится в “третьеразрядную”. Однако он желал модернизировать британскую систему управления Индией, а не саму Индию. Восстанавливая древние памятники, он желал возложить их сохранение на индийских правителей, населить здания из реестра исторических памятников надежной аристократией “реестровых” людей. Это было невыполнимой задачей.
Керзон продолжил деятельность в качестве лорда-хранителя печати в 1915 году и министра иностранных дел в 1919 году. И все же он никогда не достиг того высокого поста, которого столь страстно желал. Керзон не сумел стать лидером тори (в конфиденциальном меморандуме его охарактеризовали как “представителя привилегированного консерватизма”, которому больше не было места “в демократическую эпоху”). Это можно счесть эпитафией “ториентализму”.
Однажды депутат парламента Артур Ли столкнулся с лордом Керзоном в музее мадам Тюссо. Тот “внимательно рассматривал, с некоторым разочарованием, собственное восковое изображение”. Сколько еще разочарований он бы испытал, если бы увидел статуи королевы-императрицы и губернаторов на заднем дворе зоопарка Лакнау, куда они были “сосланы” после обретения Индией независимости. Не много есть в мире столь же ярких символов быстротечности имперского могущества, как огромная мраморная Виктория, возвышающаяся в этом убогом месте. Одна лишь транспортировка такой глыбы обработанного камня из Лондона в Лакнау была подвигом, свершившимся только благодаря подъемным кранам, пароходам и поездам, — истинным приводам викторианской власти. Мысль о том, что эта старая леди некогда управляла Индией, кажется почти нелепой. Без своего постамента великая белая королева-императрица утратила значение тотема.121
* * *
К концу XIX века (при всем уважении к Керзону) Индия уже не была той же “жемчужиной в короне”, как в 60-е годы. Явилось новое поколение империалистов, считавших, что империи, желавшей уцелеть и приспособиться к вызовам нового столетия, придется расширяться. С их точки зрения, следовало оставить церемонии и вернуться к истокам: завоевывать рынки, основывать колонии и — в случае необходимости — драться.
Достарыңызбен бөлісу: |