Раскольников Федор Федорович На боевых постах Сайт «Военная литература»: militera lib ru Издание



бет20/28
Дата10.07.2016
өлшемі1.61 Mb.
#189089
түріКнига
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   28

— Уже самым фактом открытия первого заседания Учредительного собрания провозглашается конец гражданской войне между народами, населяющими Россию, — торжествующе обводя зал широко раскрытыми глазами, продолжает сладкозвучно декламировать Виктор Чернов.

Его слушают плохо; даже эсеры болтают, зевают, выходят из зала. Наши на каждом шагу перебивают оратора презрительными насмешками, иронией, издевательством.

Публике, переполняющей хоры, тоже надоедает его пустая и нудная болтовня. Она сверху подает свои реплики. Чернов теряет терпение, предлагает шумящим удалиться и, наконец, угрожает «поставить вопрос, в состоянии ли здесь некоторые вести себя так, как это подобает членам Учредительного собрания». [252]

Бессильные угрозы Чернова окончательно выводят нас из себя. В шуме и гаме тонут его слова. Как за спасательный круг, он хватается за дребезжащий колокольчик и в бессилии погружается в широкое, массивное кресло, откуда торчит лишь его седая кудлатая голова.

V

Как заунывный осенний дождь, льются в зал потоки скучных речей. Уже давно зажглись незаметно скрытые за карнизом стеклянного потолка яркие электрические лампы. Зал освещен приятным матовым светом. Все больше редеют покойные мягкие кресла широкого амфитеатра; члены Учредительного собрания прогуливаются по гладкому, скользкому, ярко начищенному паркету роскошного Екатерининского зала с круглыми мраморными колоннами, пьют чай и курят в буфете, отводят душу в беседах.



Нас приглашают на заседание фракции. По предложению Ленина мы решили покинуть Учредительное собрание, ввиду того что оно отвергло Декларацию прав трудящегося и обездоленного народа.

Оглашение заявления о нашем уходе поручается Ломову и мне. Кое-кто хочет вернуться в зал заседаний. Владимир Ильич удерживает.

— Неужели вы не понимаете, — говорит он, — что если мы вернемся и после декларации покинем зал заседаний, то наэлектризованные караульные матросы тут же, на месте, перестреляют оставшихся? Этого нельзя делать ни под каким видом, — категорически заявляет Владимир Ильич.

После фракционного совещания меня и других членов правительства приглашают в Министерский павильон на заседание Совнаркома. Я состоял тогда заместителем Народного комиссара по морским делам («Замком по морде» сокращенно прозвали мою должность испытанные остряки).

Заседание Совнаркома началось, как всегда, под председательством Ленина, сидевшего у окна за письменным столом, уютно озаренным настольной электрической лампой под круглым зеленым абажуром.

На повестке стоял только один вопрос: что делать с Учредительным собранием после ухода из него нашей фракции? [253]

Владимир Ильич предложил не разгонять собрание, дать ему ночью выболтаться до конца и с утра уже никого не пускать в Таврический дворец. Предложение Ленина принимается Совнаркомом. Мне и Ломову пора идти в зал заседаний.

— Ну ступайте, ступайте, — напутствует нас Владимир Ильич.

С напечатанным на машинке текстом мы вдвоем спешим в зал заседаний. Все остальные большевики направляются в кулуары. С согласия Ломова я беру на себя оглашение декларации.

Войдя в зал заседаний, мы проходим в ложу правительства, расположенную рядом с трибуной оратора. Плохо очинённым карандашом я пишу на вырванном из блокнота клочке бумаги:

«По поручению фракции большевиков прошу слова для внеочередного заявления. Раскольников».

Поднявшись на цыпочки, протягиваю листок уже переставшему улыбаться Чернову, сидящему в кресле на высокой эстраде с величавой суровостью египетского жреца во время торжественного обряда. По окончании речи очередного оратора Виктор Чернов объявляет:

— Слово имеет член Учредительного собрания Раскольников.

Я поднимаюсь на трибуну и во весь голос, без ложного пафоса, но по мере возможности четко и выразительно читаю наше заявление, подчеркивая наиболее важные места. В сознании серьезности оглашаемого документа весь зал насторожился.

Пустые скамьи левого сектора, где еще недавно сидели большевики, зияют, как черный провал. В матросской фуражке, лихо сдвинутой набекрень, с ухарски выбивающимся из-под нее густым клоком черных смолистых волос, стоит у дверей веселый и жизнерадостный, весь опоясанный пулеметными лентами начальник караула Железняков. Рядом с ним теснятся в дверях несколько депутатов-большевиков, напряженно следящих за тем, что делается в зале.

Среди мертвой тишины я открыто называю эсеров врагами народа, отказавшимися признать для себя обязательной волю громадного большинства трудящихся. Весь зал словно застыл в безмолвии. [254]

Несмотря на резкий язык нашего заявления, никто не перебивает меня. Объяснив, что нам не по пути с Учредительным собранием, отражающим вчерашний день резолюции, я заявляю о нашем уходе и спускаюсь с высокой трибуны. Публика неистовствует на хорах, дружно и оглушительно бьет в ладоши, от восторга топает ногами и кричит не то «браво», не то «ура».

Кто-то из караула берет винтовку на изготовку и прицеливается в лысого Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос с гневом хватает его за винтовку и говорит:

— Бр-о-о-ось, дурной!

VI

Владимир Ильич, уже одетый, отдает в Министерском павильоне последние указания.



— Я сейчас уезжаю, а вы присмотрите за вашими матросами, — улыбаясь, говорит мне товарищ Ленин.

На прощание Владимир Ильич крепко пожимает мою руку, держась за стенку, надевает галоши и через занесенный снегом подъезд Министерского павильона выходит на улицу.

Морозная свежесть врывается в полуоткрытую дверь, обитую войлоком и клеенкой. Моисей Соломонович Урицкий, близоруко щуря глаза и поправляя свисающее пенсне, мягко берет меня под руку и приглашает пить чай. Длинным коридором со стеклянными стенами, напоминающим оранжерею, мы обходим шелестящий многословными речами зал заседаний, пересекаем широчайший Екатерининский зал с белыми мраморными колоннами и не спеша удаляемся в просторную боковую комнату. Урицкий наливает чай, с мягкой, застенчивой улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся задушевному разговору.

Вдруг в нашу комнату быстрым и твердым шагом входит рослый, широкоплечий Дыбенко с густыми черными волосами и небольшой аккуратно подстриженной бородкой, в новенькой серой бекеше со сборками в талии. Давясь от хохота, он раскатистым басом рассказывает нам, что матрос Железняков только что подошел [255] к председательскому креслу, положил свою широкую ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему:

— Караул устал. Предлагаю закрыть заседание и разойтись по домам.

Дрожащими руками Чернов поспешно сложил бумаги и объявил заседание закрытым.

Было 4 часа 40 минут утра. В незавешенные окна дворца глядела звездная, морозная ночь. Обрадованные депутаты шумно ринулись к вешалкам, где заспанные швейцары в потрепанных золоченых ливреях лениво натягивали на них пальто и шубы.

В Англии когда-то существовал Долгий парламент. Учредительное собрание РСФСР было самым коротким парламентом во всей мировой истории. Оно скончалось после 12 часов 40 минут бесславной и безрадостной жизни{72}.

Когда на другое утро Дыбенко и я рассказали Владимиру Ильичу о жалком конце Учредительного собрания, он, сощурив карие глаза, сразу развеселился.

— Неужели Виктор Чернов беспрекословно подчинился требованию начальника караула и не сделал ни малейшей попытки сопротивления? — недоумевал Ильич и, глубоко откинувшись в кресле, долго и заразительно смеялся. [256]

Гибель Черноморского флота

I

В начале июня 1918 года товарищ Ленин позвонил мне по телефону и немедленно вызвал к себе. Я вышел на улицу. Стоял жаркий солнечный день. Тени деревьев, как кружева, лежали на истоптанных плитах тротуара. Пройдя под сводчатой аркой белой Кутафьей башни, я предъявил красноармейцу, стоявшему с винтовкой на часах, постоянный картонный пропуск и через Троицкие ворота, на которых тогда еще висел большой, потемневший от времени четырехугольный образ, по крутому подъему вошел в Кремль.



На широком дворе, вымощенном крупным булыжником, было пустынно. Старинные орудия с горизонтально вытянутыми длинными дулами, точно солдаты во фронте, выстроились в шеренгу перед высокими казарменными домами. Широкое жерло царь-пушки чернело на коротком лафете, перед которым возвышалась пирамида тяжелых и круглых чугунных ядер. Войдя в угловой подъезд Совнаркома, я поднялся по лестнице и по коридору, покрытому новым половиком, прошел в просторную, заставленную столами и шкафами приемную Владимира Ильича. Тов. Гляссер пошла доложить обо мне. Через минуту она вышла из кабинета Ленина и, поправляя рукой пенсне, сказала:

— Владимир Ильич просит вас.

Я открыл дверь, из которой только что вышла Гляссер, и по ковру, мягко заглушавшему шаги, прошел через зал заседаний, посреди которого стоял длинный стол, накрытый толстым зеленым сукном. Дойдя до противоположного конца зала, осторожно постучал в белую двухстворчатую дверь.

— Пожалуйста, — раздался голос Владимира Ильича.

Я открыл дверь и вошел в светлый кабинет. Владимир Ильич сидел за письменным столом на деревянном [257] стуле с круглой спинкой. Против стола симметрично стояли два низких кожаных кресла для посетителей. Сбоку виднелась низкая вертящаяся этажерка с книгами. В новеньких шкафах вдоль стен тоже аккуратно расставлены книги. На стене возле входной двери зеленела карта России.

При моем появлении Владимир Ильич приподнялся, мягко пожал мне руку и предложил сесть. Я погрузился в низкое кожаное кресло.

— Я вызвал вас потому, что в Новороссийске дела идут плохо, — заговорил Владимир Ильич, тревожно поглаживая ладонью голову и пристально глядя на меня глубокими карими глазами. — Вахрамеев и Глебов-Авилов телеграфируют, что потопление Черноморского флота встречает неслыханное сопротивление со стороны части команд и всего белогвардейски настроенного офицерства. Имеется сильное течение за уход в Севастополь{73}. Но увести флот в Севастополь — это значит отдать его в руки германского империализма. Этого никак нельзя допустить. Необходимо во что бы то ни стало потопить флот, иначе он достанется немцам. Вот только что получена шифровка из Берлина... Иоффе телеграфирует, что германское правительство ультимативно требует перевода Черноморского флота из Новороссийска в Севастополь.

Владимир Ильич легко разыскал в груде бумаг расшифрованную [258] телеграмму Иоффе и, держа ее в обеих руках, прочитал мне.

— Вам придется сегодня же выехать в Новороссийск, — решительным, не допускающим возражений тоном заявил Ленин. — Позвоните в Наркомпуть Невскому и попросите его от моего имени приготовить для вас экстренный поезд. Непременно возьмите с собой пару вагонов с матросами и с пулеметом. Между Козловом и Царицыном неспокойно.

Владимир Ильич поднялся и, заложив большие пальцы обеих рук за борта жилетки, подошел к зеленевшей на стене карте. Я последовал за ним.

— Донские казаки перерезали железную дорогу, они захватили Алексиково... — Быстро ориентируясь по карте, Владимир Ильич показал мне эту станцию, расположенную между Борисоглебском и Серебряковской.

Меня поразило и глубоко тронуло внимание Владимира Ильича, не забывшего предупредить об опасности и позаботиться об охране.

— А на Волге настоящая Вандея. Я хорошо знаю приволжскую деревню. Там сильны кулаки... — с горечью продолжал он, возвращаясь к письменному столу. — Сейчас напишу вам мандат... Сегодня воскресенье, и Бонч-Бруевича здесь нет. Зайдите к нему на квартиру поставить печать. Вы знаете, где он живет?

Владимир Ильич энергичным жестом придвинул к столу свой стул, достал чистый бланк с надписью в левом верхнем углу «Председатель Совета Народных Комиссаров РСФСР» и низко наклонил над бумагой свою голову. Через минуту мандат был готов, и Ленин протянул его мне.

— Желаю вам успеха...

Я бегло просмотрел документ. Он был краток и удостоверял, что я командируюсь Советом Народных Комиссаров по срочному и важному делу в Новороссийск, вследствие чего гражданским, военным и железнодорожным властям предлагалось оказывать мне всяческое содействие.

II

Поздно вечером под частым моросящим дождем я приехал на Казанский вокзал. В тускло освещенном [259] громадном зале шел ремонт, душно и кисло пахло мокрой одеждой, махоркой и потом, а на полу, на узлах, на вещах в синем тумане табачного дыма в чуйках и солдатских шинелях лежали пассажиры.



На одном из ближайших путей у темного от дождя дебаркадера одиноко стоял синий вагон. Впереди него сипел горячий паровоз.

Я вошел в вагон. Степенный начальник станции в красной фуражке вежливо попросил разрешения отправить поезд, и мы помчались с бешеной быстротой, с диким, безумным грохотом. Мой одинокий вагон, звеня буферами и окнами, скрипит, гремит и мотается. Пружинный диван трясется и подкидывает меня. Чемоданы прыгают в веревочной сетке.

Наутро, когда я проснулся, Рязань была далеко позади.

В Козлове ко мне зашел военный в черной папахе, кавказском бешмете с серебряными газырями и с кинжалом за поясом.

— Тумаркин, — лихо представился он и, достав из бокового кармана целую пачку потрепанных документов, попросил позволения ехать в моем вагоне.

Я согласился. Товарищ Тумаркин оказался боевым кавалеристом, возвращающимся на фронт. Он рассказал много интересного о борьбе с донскими казаками, подтвердил, что станция Алексиково все еще занята казаками, и советовал мне ехать через Балашов на Камышин, а оттуда на пароходе спуститься по Волге в Царицын. Но такое кружное путешествие требовало много времени. Я решил ехать прямым путем в надежде на то, что железнодорожная магистраль будет очищена от казачьих разъездов Краснова.

В разговоре с Тумаркиным незаметно добрался до станции Грязи. Здесь предупредили, что поезд может получить путевку только до Борисоглебска. Тумаркин молодцевато отдал честь, звякнул серебряными шпорами и сошел на перрон. Меньше чем через год я встретил его в кабинете у Кирова в Астрахани и совершенно не узнал. Вместо молодого и сильного красавца передо мной стоял, нетвердо опираясь на деревянные костыли, постаревший и похудевший инвалид. При виде меня он улыбнулся приветливо и смущенно. В одном из боев храбрый Тумаркин был изрешечен пулями, но мужество [260] не изменило ему: он жаловался на тоску и однообразие лазаретной жизни и всей душой снова рвался на фронт...

Перед Борисоглебском поезд остановился на какой-то маленькой станции. У входа в одноэтажное станционное здание сиротливо висел медный колокол с привязанной к его языку веревкой. Я вышел прогуляться по перрону. Недалеко от станции, возле амбара с прогнившей и почерневшей тесовой крышей, увидел толпу народа, стоявшую полукругом возле какого-то бугра. При моем приближении люди слегка расступились. У их ног на куче жидкой зловонной грязи лежало полуголое мертвое тело. Глубоко впавшие остекленевшие глаза покойника были широко открыты, нос заострился. Рыжеватые волосы коротко пострижены под машинку тем особым манером, каким в царской армии стригли солдат. Худая костлявая грудь и впалый живот обнажены. В верхней части желтого, как воск, живота зияло небольшое круглое отверстие с запекшейся вокруг него черной кровью. Нижняя часть тела прикрыта казенными солдатскими брюками, ступни кое-как обернуты в грязные, истрепанные портянки. Обуви на покойнике не было. От трупа шел тонкий, едва уловимый сладковатый запах тления.

Мне охотно пояснили, что убитый солдат возвращался после демобилизации домой в родную деревню вместе с другими такими же солдатами. В вагоне украл у своего товарища зеленую трехрублевую бумажку, был пойман с поличным и своими же бывшими сослуживцами на месте заколот штыком.

Это была последняя жертва запоздалой демобилизации разложившейся армии свергнутого царя. В дисциплинированной Красной Армии, которая в ту пору только слагалась и, как сталь в огне, закалялась в пылу сражений, таких самосудов уже не было и быть не могло.

Собравшиеся вокруг полуобнаженного трупа крестьяне в чуйках и бабы в темных платочках сокрушенно вздыхали, переглядывались и качали головой. Но никому не казалось странным, что человеческое тело уже несколько дней, как навоз, лежит под дождем и солнцем в месиве жидкой грязи и никто — решительно никто — не позаботился похоронить его. [261]

III


Дальше Борисоглебска меня не пустили: около станции Алексиково шел ожесточенный бой. Я нервно и озабоченно шагал по мокрым от недавнего дождя доскам перрона. Неприятная задержка сильно волновала меня. Каждый час был безумно дорог; нужно было застать флот в Новороссийске, пока он еще не успел сняться с якорей и уйти в Севастополь.

К счастью, я потерял здесь только несколько часов. Вскоре стало известно, что героические отряды красноармейцев под командой Сиверса и Петрова выбили казаков из Алексикова и очистили железнодорожное полотно. Мой поезд был отправлен первым.

В Алексикове образовалась пробка: все пути были сплошь заставлены зелеными пассажирскими вагонами и темно-красными теплушками, тесно набитыми людьми. Поезда в оба конца отправлялись по очереди. Я пошел к дежурному по станции. В полутемной каморке, освещенной одним тусклым окном, сидел за столом скромный благообразный железнодорожный чиновник в поношенной двубортной тужурке. Против него, развалясь на стуле и выдвинув далеко вперед длинные ноги в высоких кожаных сапогах, расположился молодой человек студенческого вида с черными, коротко подстриженными усами и небритой синеватой щетиной на розовых юных щеках. Я попросил дежурного по станции в первую очередь отправить мой вагон.

— Первым пойдет мой поезд, — развязно вмешался в разговор молодой человек. — Я срочно везу на фронт медикаменты.

Пришлось предъявить подписанный Лениным мандат.

Автограф Владимира Ильича, видимо, произвел свое действие на комиссара санитарной части. Он инстинктивно подобрал ноги и дружелюбно предложил нам составить один экстренный поезд.

— А как велик ваш состав? — спросил я.

— Два товарных вагона с медикаментами... Я везу их на Тихорецкую, — примирительным тоном ответил студент.

Два лишних вагона не могли уменьшить скорости моего путешествия, и я согласился объединить наши поезда. [262] Обрадованный дежурный по станции, махая жезлом, побежал отдавать приказания.

Пока составлялся поезд, я отправился по запасным путям, загроможденным тяжелыми вагонами, разыскивать штаб товарища Сиверса. Никакого дела к нему у меня не было. Просто хотелось повидать Сиверса и узнать у него о положении на фронте.

После долгих блужданий по скользким шпалам мне наконец указали на один вагон, ничем не отличавшийся от других. Я огляделся, ища часового, но его не было. Ухватившись за железные поручни, проворно вскочил на нижнюю ступеньку, высоко торчавшую над землей, и постучал в стеклянную дверь. На площадку вышел адъютант Сиверса в аккуратной гимнастерке со сборками в талии, вежливо объявил, что товарищ Сиверс спит после утомительной боевой операции.

— Но если вам очень нужно, могу разбудить, — сказал адъютант.

Я решительно запротестовал против этого. Попросил передать привет товарищу Сиверсу, после того как он проснется, и спрыгнул на землю.

С бывшим прапорщиком Сиверсом, редактором «Окопной правды», я познакомился в «Крестах» после июльских дней и сразу почувствовал к нему большую симпатию. Искренний, горячий, боевой, с румянцем на худых, впалых щеках и воспаленно блестящими голубыми глазами, он, выходец из прибалтийских обедневших немецких дворян, крепко связал свою судьбу с рабочей революцией. Не зная ни устали, ни покоя, беспрестанно организовывал и водил в бой все новые и новые отряды Красной гвардии, а потом и Красной Армии. Талантливый командир крупных соединений и неустрашимый боец, он, подобно Киквидзе и Азину, погиб на пороге расцвета своих жизненных сил, не успев развернуть всех дарований, щедро заложенных в нем природой...

Когда я вернулся к себе в вагон, ко мне зашел познакомиться другой здешний военачальник товарищ Петров. В высокой черной папахе, с небольшой бородой, коричневым от загара лицом, повязанным белой марлей, он с ног до головы был обмотан пулеметными лентами.

Среднего роста, широкоплечий, с низким и хриплым голосом, Петров отличался железной энергией и несокрушимой [263] силой воли. Осторожно присев на кончик пружинного бархатного дивана и сжимая в руках желтую ременную плетку, он рассказал мне, что казаки отступили к станице Урюпинской и товарищ Киквидзе со своим партизанским отрядом неутомимо преследует их по пятам.

Петров пробыл в моем купе совсем недолго. Мы расстались как друзья, но больше уже не встретились. Через несколько месяцев он был арестован в Баку и расстрелян в Туркменистане английским майором Тиг-Джонсом в числе 26 комиссаров.

IV

На другой день рано утром поезд пришел в Царицын. На бесконечных параллельных путях недалеко от вокзала я разыскал вагон товарища Сталина. Он сразу принял меня.



— На днях тут проехал Шляпников, — пренебрежительным тоном произнес Иосиф Виссарионович, — он тоже против потопления Черноморского флота. Не понимает...{74}

Распростившись со Сталиным, я вернулся к себе в вагон и через несколько минут, мягко покачиваясь на рессорах, уже несся дальше на юг.

За Царицыном было неспокойно. Казачьи разъезды кружились недалеко от полотна, и на станциях напряженно ожидали налетов.

В Тихорецкой помещался какой-то штаб. Я зашел в штабной вагон. Меня принял командующий — пожилой человек с аккуратно подстриженной черной седеющем бородой, что называется серебро с чернью. По прямой [264] и статной фигуре в нем безошибочно можно было угадать бывшего офицера.

«Вероятно, полковник старой армии», — подумал я про себя.

Командующий рассказал мне, что наши части находятся в десяти километрах от Батайска. Против них стоят немцы, а также офицерские и казачьи отряды. Командующий уверял, что он мог бы взять Батайск, а затем и Ростов, если бы у него было достаточно артиллерии. Потом перевел разговор на тему о Черноморском флоте. Ему было известно, что в Новороссийске велась борьба за потопление флота. Я ничего не говорил о цели моей поездки, но он сам догадался.

— Смотрите, — сказал командующий, — если вы потопите Черноморский флот, то я не пропущу вас обратно.

Он произнес эти слова без тени улыбки.

V

В тот же день я прибыл в Екатеринодар. Пройдя в кабинет начальника станции, попросил обеспечить мне паровоз.



— Не знаю, когда смогу сделать это, — неприветливо ответил пожилой железнодорожник.

Я назвал себя.

— Слишком разъездились наркомы, — недовольно проворчал начальник станции. — Только что проехал Мехоношин. Шляпников на запасных путях стоит. А теперь вот вы...

Я прибег к самому крайнему средству — документу Владимира Ильича. Подпись Ленина произвела магическое действие. Паровоз был обещан к вечеру.

В исполкоме Кубано-Черноморской республики я познакомился с местными руководителями: Островской и Рубиным. Маленькая, остролицая брюнетка Островская прежде работала в Севастополе и пользовалась огромным влиянием в Черноморском флоте. Теперь она да и Рубин тоже очень интересовались точкой зрения центра на судьбу Черноморского флота.

Я со всей откровенностью изложил им нашу позицию, а также цель моей поездки в Новороссийск. Они были настроены в пользу вооруженного сопротивления [265] флота немецкому наступлению. Я указал, что флот не может оперировать без базы, а эта база — Новороссийск находится под непосредственным ударом германских войск. Немецкий десант только что высадился в Тамани. Отряд самокатчиков в любую минуту мог появиться на железной дороге и отрезать Новороссийск от Екатеринодара.

В конце концов Островская и Рубин скрепя сердце согласились, что потопление Черноморского флота неизбежно.

Выйдя из исполкома Кубано-Черноморской республики, я встретил Шляпникова. Мы вместе пошли обедать. Лучи солнца заливали ярким светом улицы, зеленеющие сады. Тени деревьев трепетали при легком дуновении ветерка. Плотный и коренастый Шляпников с маленькими, подбритыми и коротко подстриженными усами широким движением руки снял с головы мягкую фетровую шляпу. По-владимирски окая, полушутливо заметил:



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   28




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет