Василий из Белой Церкви тоже пришел к нам, узнав, что здесь молятся, он в кочегарке работал. Ровесник отца или чуть моложе, он был серьезным человеком, ходил когда-то к старцам в Киево-Печерской Лавре (по его словам, об этих старцах даже советская власть не знала, а он их имена называл). В общине все шло хорошо. В пятьдесят пятом разыскали мы младшего брата Павла, он с семьей жил в Тюменской области. Когда он дал радиограмму, что приезжает в Воркуту, дескать, встречайте, я пошел на вокзал его встречать. Я помнил брата, когда ему лет одиннадцать было, и тут вышел с поезда и прошел мимо меня мужчина в плаще — я в нем брата и не признал, хотя специально приглядывался. Он мимо меня прошел и негромко сказал: «Никто меня не встретил».
Но у него был адрес Петра Еремина, он пошел к нему, а часа через три Петр и привел к нам Павла. Он был обижен, что его никто не встретил, а я сказал ему, что был там и слышал, что он сказал, проходя мимо меня. Мы убедили его, что тут можно устроиться на работу и жить нормально, тем более, что он плотником был. Потом Павел перебрался к нам с семьей, женой и двумя детьми, и я помогал ему обстраиваться. Жена моя Наталья к тому времени уже освободилась и жила в Рязани, откуда делала запросы в поисках сына нашего. Потом приехала комиссия, чтобы выяснять, можно ли ей передать сына на воспитание. Наконец, ей привезли сына, он был такой изможденный, просто скелет. И по-русски плохо говорил, больше по-комяцки. Жена обо всем написала, просила помощи.
Мне отпуск был не положен, но я попросил отпустить меня, чтобы съездить в Рязань за семьей. Начальник сказал, чтобы я спокойно ехал, хоть на месяц, хоть на два, сколько мне надо будет, дескать, на работе я все равно буду числиться. Собрался я и поехал в Рязань, хотя ничего я там не знал, ведь был там лишь на следствии. Приехал я туда часа в три ночи. Выглядел я хорошо, приоделся, подошел к таксисту, сказал, какая мне нужна улица. Не мог я до утра ждать. Часам к пяти к их дому подъехал, постучал, и мне открыли.
А тут жена выходит. Ну, встретили меня, как положено, с тестем и теще познакомили. Сына-то я видел, когда ему месяцев восемь было, а тут ему уже шесть с половиной лет. Его разбудили — он был маленький такой, худенький. Я ему гостинцы привез, обрадовал. Жена работала бухгалтером в какой-то организации, зарабатывала немного. Я рассказал ей о родных, об общине. Она расставаться со мной не хотела, а в Воркуту я не хотел ее везти. И отец не советовал мне привозить — негде было жить.
Но жена сказала, что хочет ехать со мной. Я предупредил ее, с чем она может столкнуться, и мы решили, что вместе мы теперь не пропадем. Жена взяла расчет, собрала вещи, родители дали ей с собой старинную Библию. Я дал телеграмму, что выезжаю с семьей, чтобы нас пришли встретить. А вечером друзья мои пришли и стали советовать мне переехать в Рязань. Обещали даже, что в партию помогут вступить, а я смеялся, что они мне так помогут, что не только в партию, меня и в Рязани не пропишут. Выехали мы, приехали в Москву, а оттуда в Воркуту — там нас отец с троюродным братом Иваном встречал. Тот знал уже мою Наташу, раньше ее видел.
Стали мы там жить, и хорошо было. Мне ведь все условия создали. Мама жену признала, Наташа с первых дней, как приехала, платок повязала, как все верующие, стала молиться Богу. Она сама по себе человек очень порядочный. Когда мы собирались и молились, сынишка внимательно все слушал, а к концу службы вставал и молился с нами. Его все хвалили, гостинцы давали, но чувствовалось, что он из лагеря, заторможенный такой. Потом, освоившись, он рассказывал, как на помойке картошку собирал, как спал за печкой, а крыша над ним всегда протекала. Тогда ему было шесть с половиной лет.
Но с жильем на Воркуте были большие сложности. Стал я просить квартиру в управлении треста, где я работал, там уже дома для сотрудников стали строить. А жене сказал, чтобы она пока домой уезжала, а когда квартиру дадут, то я ее вызову. Жена уехала с Воркуты домой. Представляете, какое было потрясение?! Как домой явиться? Только уехала с мужем, и тут же вернулась. Она пыталась объяснить, а каждый думал, что муж ее с сыном выгнал. Не прошло и трех месяцев, как дом построили, но в моей квартире продолжали жить строители. Я пришел к ним, сказал: «Эта квартира — моя». А они мне: «Вот дом сдадим — тогда и будет твоя». Пошел я опять к своему другу, а он — к начальству. Потом приехали из управления и сказали строителям: «Выметайтесь! Чтоб завтра вас тут не было. И не забудьте хорошо убраться». Они тогда и переселились в другую квартиру.
Квартирка моя была небольшой: кухонька, прихожая и комната. Но для начала можно было жить, я дал телеграмму жене и стал обзаводиться вещами, кровать новую купил, кастрюли. А через неделю Наташа с сыном приехала и уже в свою квартиру. Как жена вернулась, так моя жизнь и наладилась. Мама с папой приезжали в нашу квартиру, а каждый выходной и в праздники мы ехали на ночь к ним и вместе молились Богу. Старший брат Петр тоже освободился, второй срок он сидел сначала в Абези, потом его перевели в Ухту или Инту. Сестры из Липецка приезжали к нам, у них стали иконы обряжать для продажи верующим, так они их здесь и продавали, в Инте и Ухте.
А в пятьдесят восьмом как гром среди ясного неба… Ночью в квартиру родителей вошли два сотрудника Липецкого МГБ и один воркутинец и заявили: «Федор Иванович, собирайся». Отца отвезли в Липецк. Что там было, мы только потом узнали, но верующие не бросили его и передачи носили. В Липецке на отца уже не давили, говорили, что сейчас такое время, когда за каждое слово можно по три дня спорить. Началось следствие, шло оно месяцев восемь или десять, проходил он по групповому делу истинно-православных христиан вместе с Николаем Ереминым, младшим братом Петра, и Марией Максимовной Чесноковой, женой папиного племянника. Приговорили их всех к семи годам лагерей, и отца отправили в Мордовские лагеря. У нас на допрос вызывали только младшего брата Павла, прощупывали, какой он.
В это же время, после десяти лет лагерей, освободился в Инте, наконец, брат Петр14, я к нему с Воркуты на свидания ездил. Приехал он на Воркуту и стал жить с мамой. После ареста папы мы с женой решили все же перебираться в Рязань, но договорились, что сначала она пропишется там, а потом уж я к ней переберусь. Жена работала секретарем, потом в шестидесятом году рассчиталась и уехала в Рязань к сестре. Приехав, она прописалась без всяких проблем у сестры, там одна комната была (у родителей ее еще меньше было). В шестьдесят втором и я перебрался в Рязань, а здесь начались разговоры: «Прописывать — не прописывать». Пришлось идти к начальнику, который удивился: «Ну, как это так, мужа к жене не прописывать? Расписаны? Расписаны! Ребенок есть? Есть». Ну, и прописали меня в Рязани, стал я работать там сантехником.
Я к тому времени уже курсы закончил по специальности "Мастер горной выработки". После этого ходил в карьер, но мне сказали, что сначала я буду экскаваторщиком, а только потом уже буду мастером. В пятьдесят седьмом я получил телеграмму от Петра: «Срочно приезжай. Мама в больнице». Я отпросился на работе, взяв дни в счет отпуска, купил билеты и выехал в Воркуту. Приехал туда, сошел с поезда и чувствую — что-то надвигается, как перед пургой или грозой, воздух весь колышется. И ночью началась страшная пурга, не поймешь даже, откуда ветер дует. Два дня она бушевала, засыпало все, и первые сутки я никуда не мог попасть. Потом выкопал в крыше отверстие и по пояс в снегу отправился в больницу.
Город я хорошо знал, да и больница была недалеко. В Воркуте к тому времени единоверцев уже почти не осталось, а мама не уезжала отсюда лишь потому, что ей некуда было. В Рязань ко мне нельзя было ехать, я там жил еще на птичьих правах. Иван Федорович, правда, дом в Липецке построил, но туда ехать она не хотела. Когда я пришел к маме, увидел, что она сильно похудела, и что с сердцем у нее совсем плохо. Стал выяснять причину. Она рассказала мне, что у Петра характер тяжелый и нудный, и если он что решил, так чтобы по его слову было. К тому же делать ничего не умел, труба задымит, не прочистит, ничего делать не мог — все для него проблема.
И понял я, что болезнь ее из-за распри с Петром, что он ей все обиды припоминал и довел ее. Пожил я там дней пять, поговорил с Петром, но все было бесполезно. Он сразу стал говорить, что он всем чужой, что его никто не понимает. По своему складу Петр был человеком, который всегда считал себя физически обиженным, хотя ростом был такой же, как я, метр шестьдесят восемь, но считал почему-то, что он слабее. Он и до молитвы был ленивый, если мама акафист читала, то он всегда говорил, что вы так много молитесь. Вроде верующий, пострадал за это на столько лет, а ведет себя непонятно. Я напомнил ему, что когда он в Воркуту приехал, то мы с Наташей сразу же купили ему пальто, сапоги, шапку и костюм. Он мне на это сказал, что ты же брат, и тебе было бы стыдно, если бы я ходил в лагерной телогрейке.
После выздоровления мамы мы решили, что она к Павлу в Тобольск поедет, чтобы подготовить там избушку к возвращению отца. Но перед этим она должна была приехать в Рязань, чтобы взять кое-что для отца. Она еще раз хотела к отцу съездить, но я не разрешил. Она поехала к Павлу в Тобольск, а я — к отцу. Он вышел ко мне в полосатой одежде и в шапочке-бескозырке15, и я рассказал ему про свою жизнь в Рязани. В этот раз все получилось без сучка и задоринки, все продукты я передал ему. Ведь там я встретил знакомого чеченца, с которым в Тайшетлаге был. Здесь он уже дневальным при доме свиданий был, с надзирателями запанибрата, вместе выпивали они и чифирили. И он сказал мне: «Привози хоть машину, все передам твоему отцу». У меня с собой десять пачек чая было, так четыре я отцу отдал, а остальные — чеченцу и надзирателю.
Прошло какое-то время, опять надо было к отцу с передачей ехать, у него уже последний год шел. Набрал я целый чемодан калорийных продуктов, им же в лагере на день давали только овсянку-сечку, капусту, семьсот грамм хлеба и девять грамм сахара. Не умрешь, конечно, но голодно. Но в этот раз я ничего не смог передать, что он со мной на свидании съел, то съел, а с собой ничего не смог унести. Не смог я сразу и с надзирателем договориться, потом вышел и разговорился с вахтерами, один из них из Рязани. Они-то и помогли мне с тем надзирателем встретиться, я прямо бегом полетел в дом приезжих, схватил сумки и бегом на вахту. Передал в зону все и возблагодарил: «Слава Богу!»
Пришло время, и отец, наконец, освободился и приехал к нам в Рязань. Побыл он у нас недельку, мы подкормили и привели его в надлежащий вид. Потом отвез я его в Москву, купил билет до Тюмени, до Тобольска поезда не ходили, от Тюмени туда самолетом или вертолетом летали, или автобусом добирались. А в шестьдесят восьмом в отпуск я с сыном полетел в Тюмень, потом речным трамваем через Иртыш, а потом надо было почти километр идти по оврагу к озеру. Отца я увидел издалека, борода его на солнце блестела16. Там наших верующих, бывших ссыльных, много было, и они часто собирались у отца.
Соседей рядом не было совсем, так что любой хор можно было собрать и петь громко, даже если кто-то купался в пруду, все равно внимания не обращал. Потом, через три года, у родителей возникла мысль перебраться поближе к своим. В Куймань нельзя было, гонители живы были, тогда они у верующей старушки купили домик в селе Сселки, в трех километрах от Липецка, оформили документы и стали там жить. Родители всегда вставали в шесть утра, молились Богу, потом готовили завтрак, после завтрака отдыхали. У мамы сон был, как у младенца. Папа тоже здоровый был, единственное, что у него были проблемы с седалищным нервом — этот след оставили бесконечные сидения во время многочасовых допросов.
По праздникам к ним приезжали верующие из Липецка и окрестных сел, раза четыре в год и я приезжал. На службы тогда собирались человек двадцать-тридцать, на большие праздники или поминки прибывало больше. Иван Михайлович Рябых вел службу, акафист читал, пел он хорошо. Папа уже старый был, но службу стоял, Евангелие читал и апостолов. Одна молодая женщина хорошо Псалтирь читала и пела так — заслушаешься. В общине были верующие, приехавшие из многих областей: Липецкой, Рязанской, Орловской. Потом центр общины переместился в село Куймань, где было много верующих.
От соседей и от дороги во время службы отгораживались, белье вешали, тогда человек сорок можно было посадить во дворе на трапезу. После Всенощной липецкие возвращались в город, остальные оставались ночевать здесь. А если часов до десяти вечера молились, то куда ж уезжать? Все устраивались: кто на полу, кто в пристройке. А в пять часов все уже вставали на утреннюю молитву. Окна в избе были небольшие, но мы теперь особо не прятались, никакого сравнения с тридцатыми годами. Часть наших осталась в Томске и Тюменской области, они продолжали молиться по домам, и советская власть их не могла сломить. Их считали фанатиками, говорили, что их можно только убить.
К паспортам отношение сначала было отрицательное, до войны еще, когда шла паспортизация. Но колхозникам паспорта не давали, а людям верующим их навязывали. После лагеря дали справку об освобождении, без этой справки же никуда. А на основании этой справки давали паспорт. А что с пенсиями? Отец мой пенсию не получал, в отношении других он не препятствовал, так как других источников существования у многих просто не было. Я тоже получал, но некоторые "сестры" категорически отказывались от пенсии.
От армии некоторые молодые парни отказывались, а другие шли служить спокойно. И на выборы никто никогда не ходил, а отец отказывался открыто. Раньше легче было, когда поражение в правах действовало, проще было. Теперь же мы нашли способ, стали выписываться, а многие просто уезжали в этот день. Но мы не различали — был в армии или не был, отказался от пенсии или получал — молились все вместе. И никогда не ходили в церкви, не признавали мы "красных" священников и тогдашнего Патриарха Алексия.
А в восьмидесятом интересные выборы были. Смотрю — идут с ящиком из сельсовета. Вдруг благообразного старичка с большой седой бородой увидели, он как раз на улицу вышел. Они увидели его и к нему:
— Дедушка, здравствуйте. Мы к вам пришли, чтобы вы проголосовали.
— Да не буду я.
— Как не будете, почему? Вы ж "своих" выбираете.
— Да, нет, не своих, а ваших. Ваши что строить будут? Кинотеатры. А нам нужно "наших", чтоб церкви строили.
— Так и не будете голосовать?
— Нет, не буду.
— Ну, и ладно — посмеялись они и ушли.
А в восемьдесят втором году папа заболел воспалением легких, мне прислали телеграмму, чтоб я приехал. Я делал все уколы, ставил банки, мерил давление, я ведь знал, что надо делать. В деревне была всего одна медсестра, ходить ей не было возможности, и они хотели отца в больницу положить. Но мы отказались и выходили отца от воспаления легких: кашель прошел, дыхание восстановилось. Правда, я его предупредил, чтобы он на ветру не стоял больше, что любил он. Но постепенно он занедужил, слабеть стал, ему становилось все хуже и хуже. Скончался он десятого февраля 1982 года. Похоронили его в Куймане под Липецком, сын мой ездил, вообще, много верующих было. Восемь человек на похоронах вычитывали по четыре акафиста, сорок дней за него Псалтирь читался. Я приезжал и на двадцать, и на сорок дней.
Потом зашли двое из Липецкого КГБ, к Павлу что ли. Осмотрели дом, где мама жила, иконостас посмотрели, а он новый был, красивый. А потом кто-то через соседей передал, что они сказали — мама, дескать, как игуменья, будет доживать свой век. Мама осталась одна17, без отца, ее постоянно проведывали верующие, а молиться стали ходить к Григорию, разумному человеку, в Липецке же ходили к Василию. Мама еще шесть лет прожила, до девяноста лет. 17 апреля восемьдесят восьмого скончалась она, на Красную Горку. Утром встала, помолилась Богу, а часов в пять сказала сыну Павлу, что ей плохо, что сейчас она умирать станет. Маму положили на постель, она попросила, чтобы сестер позвали. Пришли три верующие бабушки, она с ними попрощалась и скончалась тихо, без всяких мучений.
* * *
Пока судьбу расстрелянных мы не знали, то всех поминали "о здравии". Потом выяснилось, что они были расстреляны, с тех времен стали поминать "за упокой". Правда, были разговоры, что они живы, что есть какой-то засекреченный специальный лагерь, где их содержат18. Впоследствии выяснилось, что все наши были расстреляны. Сколько верующих погибло! Мы знаем тех, которые были расстреляны, мучеников наших. Первый, кто благословил общину на эти подвиги — епископ Уар (Шмарин) — был расстрелян. Его ученик и последователь Фарафонов Федор Андреевич и его сын Степан тоже. Сын его Михаил Фарафонов был на Колыме и остался в живых. Завалюев Гавриил Яковлевич и его сын Александр были арестованы и расстреляны.
Жданова Мария Федоровна была расстреляна, муж ее Григорий, он в Москве жил, к общине не принадлежал, но тоже был верующим, в 1943 году был отправлен на десять лет в лагерь, и не вернулся оттуда. Монахиня Мария Ивановна, моя тетушка родная, и Чеснокова Евгения Сергеевна, мать Ждановой Марии, расстреляны 25 ноября 1941 года. Наумова Дарья Михайловна и муж ее Михаил Самойлович расстреляны в конце тридцатых. Пригарин Степан арестован и канул, как в воду. Козин Михаил Андреевич, арестован перед войной и пропал19. Зимин Михаил арестован и пропал20. Шушунова Анна, мамина сестра, арестована и тоже расстреляна. Наша сноха Ольга Рухалева арестована в тридцать девятом году и тоже пропала, наверняка расстреляна. Иван Павлович Муренков, интеллигентный человек, охотник хороший, арестован, и, по-видимому, расстрелян. Все, кто был арестован и остался в живых, потом нашли друг друга. Эти же люди приняли мученическую смерть.
Знаете, иногда бывает, что вроде и пожалеешь, что судьба так сложилась. Но когда подумаешь, во имя чего все это делалось, то понимаешь — люди отстаивали свои убеждения. Я никогда не осудил ни отца, ни мать, хотя мы, дети, остались одни. Был как-то разговор с отцом — могло ли быть по-другому, не так тяжело, как нам выпало? Ведь, если без Бога — и не вынесли бы всего... И сейчас, когда я уже в таком возрасте, я думаю, что правильно они поступили. Не могло быть иначе, надо было поступать только так. Мне запомнилось — я еще мальчишкой был — любил побаловаться, пошалить, а отец мне: «Надо вести себя более серьезно. Знаешь, какое тебя испытание ждет? Как ты его вынесешь?» Я только после узнал, какое испытание! Мы были обречены на страдание...
Достарыңызбен бөлісу: |