{479} Джемма Беллинчиони1049
Это было в Вероне1050.
В маленьком городке, куда приезжают люди со всего мира, чтобы опустить свою визитную карточку в саркофаг Джульетты1051.
Вы знаете, что итальянцу, может быть, иногда не на что пообедать, — но у него всегда найдется лира на театр и пять чентезимов на газету.
В крошечной Вероне издается несколько газет, в которых переселился дух Капулетти и Монтекки1052, и есть театр, куда приглашают знаменитостей1053.
Гастроли знаменитости!
Газетные Капулетти должны были задать генеральную битву газетным Монтекки.
— Черт возьми! Кто красноречивее напишет о гастролерше? Это — вопрос самолюбия.
Редактор «Arena», старый итальянец, дравшийся еще в войсках Гарибальди, хлопнул рукой по столу:
— Напишу «великая Джемма», — и баста! Есть одна «Джемма», как есть только один «Томазо»1054 и был всего один «Эрнесто»1055. Даже не «великая», а просто «Джемма»: «К нам приехала Джемма!» Это будет красноречивее всего.
Редактор «Corrieri di Verona» выпил бутылку «пальпуличелла», чудного вина, похожего на пенящуюся кровь, — и решил:
— Назову ее «поющей Дузэ».
А редактор «Il Voce di Verona», носивший бумажные воротнички и потому считавший себя «настоящим парижанином», — по обыкновению, щегольнул «тонкостью»:
«Наверху всемирной славы есть одно, что огорчает Сарру Бернар: почему у нее нет голоса?! Она была бы Беллинчиони».
Мрачному редактору «Il popolo di Verona» пришла в голову всего одна фраза:
«Вы хотите, чтоб я вам дал характеристику артистки, которая у нас сегодня выступает? Это можно сделать, буквально, в двух словах: “это — Беллинчиони”. Что можно прибавить к этому более лестного?»
Победа осталась за «Popolo».
Два редактора «Arena» сказал:
— Это красноречиво! «Это Беллинчиони». Действительно, сам Цицерон1056 не нашелся бы к этому ничего добавить.
{480} Сегодня — я в положении веронского журналиста.
Эта «поющая Дузэ» выступает сегодня в «Травиате», и мне хотелось бы написать о ней что-нибудь «красноречивое».
— Поверьте, что каждая строка — это лишний зритель! — как убеждала меня одна мамаша Wunderkind’а, прося написать заметку о 25 тилетнем юбилее ее 11 летнего сына.
И я готов написать о г же Джемме Беллинчиони 2000 строк, чтобы театр был переполнен.
Но не пугайтесь! Я не напишу 2000 строк.
Я буду краток и красноречив.
Я знаю Одессу и сумею быть убедительным на 20 строках.
Милостивые государыни и милостивые государи!
Я знаю, что вы любите оперу, и знаю, что и вы любите в опере.
Ваша любимая опера — «Гугеноты», и я отлично понимаю вас.
За одни и те же деньги вы слышите всю труппу: двух теноров, баритона, двух басов, сопрано драматическое, сопрано колоратурное и меццо-сопрано.
Вы народ музыкальный и коммерческий.
И как народу музыкально-коммерческому я вам рекомендую г жу Джемму Беллинчиони с экономической точки зрения.
Когда г жа Беллинчиони исполняет «Травиату», — перед вами за одни и те же деньги две артистки.
Вы смотрите Дузэ и слушаете Беллинчиони.
Это не только приятно, но и весьма экономично.
Это не только огромное эстетическое наслаждение, но и «хорошая афера». А всякий истинный одессит не прочь и от того, и от другого.
{481} Вилли Ферреро1057
Смерть Ферреро!
Московские критики большие Неуважай-Корыта.
Ферреро расхвалил Петербург1058.
— Нам Питер не указ!
— Мы сами с усами.
— По-свойски!
— Оглоблей его!
— Мякита, навались!
Когда этот маленький мальчик доверчиво подбегал раскланиваться к самому краю эстрады, мне в ужасе хотелось крикнуть:
— Maestro! Bambino!1 Близко не подходи!
Ему грозила двойная опасность.
Что женщины от нежности задушат его поцелуями. И что московские критики сейчас же здесь же его разложат, поднимут платьице и:
— Не дирижируй! Не дирижируй! Не дирижируй при нас!
— Мякита, навались!
Как они сразу возненавидели «приехавшего из Питера» мальчика! Сам Ирод1059 им улыбнулся с того света со всей свойственной ему нежностью.
Но не будем дразнить музыкальных критиков.
— «Просят тигров не дразнить».
Ферреро — прелестный ребенок.
Один из таких, которым, встретив на улице, вы улыбнетесь и оглянетесь вслед:
— Какая шевелюра!
Некрасив, но очень грациозен.
И жив, как козочка.
Немножко мал для своего возраста. Немножко худ. Немножко бледен.
От критиков ему отгрызаться было бы трудно.
Вилли Ферреро переживает критический период своей жизни: меняет молочные зубы.
И нескольких зубов у него презабавно нет.
— Показывает вступления! Велика важность! Просто память!
{482} Первым дирижером, который дирижировал в Москве наизусть, без нот, был Буллериан1060. Ему было не восемь лет. У него не менялись молочные зубы.
Но вся Москва диву давалась:
— Целые симфонии наизусть!
И вопила:
— Гениальная память!
То, что необычайно, «чудесно» для человека в сорок восемь лет, пусть останется чудесным и для человека в восемь лет.
Согласны?
Музыкален ли он?
Он «танцует» то, что играет.
Танцует руками.
Головой. Губами.
Всем телом.
Я знаю только одного артиста, который до такой степени проникнут музыкой.
Это — великий и недосягаемый певец (и плохой политик) Шаляпин1061.
Такой царственный артист, что его следует называть:
— Феодор Иоаннович Шаляпин1062.
— Наш Федор! — как говорят московские Неуважай-Корыта. Ферреро в этом отношении — крошка Шаляпин.
Каждое движение его ручонок, каждый взмах головы и этой великолепной шевелюры полны ритма, сливаются с музыкой.
Составляют гармонию с тем, что играется.
А потому в каждую данную минуту, под оркестр, полны красоты.
Вы никогда не видели дирижера, который бы дирижировал такими красивыми и такими гармоничными жестами.
Да, есть моменты, когда хочется плакать.
Потому что красота и гармония заставляют слезы подступать к горлу.
«Гениальная» память, весь музыкален, — но чувствует ли он то, что играет?
Лет 10 – 12 тому назад меня поразил, — и очаровал, — манерой дирижировать Рахманинов.
Он дирижировал тогда своим «Алеко» в Большом театре1063.
Когда в оркестре возникала нежная, прекрасная мелодия, жесты Рахманинова становились такими, словно он нес через оркестр что-то бесценное.
{483} Невероятно дорогое и страшно хрупкое.
Ребенка ли, хрустальную ли вазу тончайшей, ювелирной, работы, или до краев наполненный бокал токайского «по гетману Потоцкому» вина, с 1612 года дремавшего в бутылке, «поросшей травою»1064.
Вот вот толкнет какой-нибудь неуклюжий контрабас или зацепит длинный фагот, — и драгоценная ноша упадет и разобьется.
Нет границ прекрасному в жизни, — и осторожность может быть выражена в формах божественно-прекрасных.
Сикстинская мадонна1065 вся полна боязни.
От которой сладко сжимается сердце.
Эта Девушка-Ребенок, несущая на руках Младенца со лбом мыслителя и глазами мудреца, полна трепета и дрожи за свою ношу.
— Не уронить бы! — говорит вся ее фигура.
Как она крепко держит руками ребенка!
Ей приходится идти по облакам.
Посмотрите на ее босые ноги.
Как пальцы впиваются в эти облака!
— Не пошатнуться бы!
Какая чарующая любовь и осторожность!
И в боязливом жесте, которым дирижировал Рахманинов чудесную мелодию, была божественная красота любви, вылившейся в осторожность.
Когда я любовался маленьким Ферреро, мне вспомнился очень большой Рахманинов и «Алеко».
Взгляните на этого малыша, когда доходит до мелодии, которая ему нравится и которую он, видимо, любит.
Его лицо наполняется нежностью.
А в глазенках, вытаращенных на оркестр, почти испуг:
— Вот вот уронят!.. Разобьют!..
Его беспомощные ручонки полны умоляющего жеста:
— Тише, тише… Ради бога, осторожнее!..
Он любуется ею и боится за нее, за мелодию.
И боже, с какой осторожностью несет ее через оркестр.
Так он носит, вероятно, какое-нибудь особенно лакомое лакомство или особенно хрупкую игрушку.
А душа, которая переросла его, с такой нежностью носит «райские напевы» Бетховена.
Он «алгеброй не поверил гармонии»1066.
Не успел еще.
Но музыкален ли он?
Если так может любить мелодию…
{484} Но в восемь лет… чувствует ли он то, что играет? Переживает ли?
Был такой дирижер Виноградский.
Тоже чудо.
Ферреро — вундеркинд. А Виноградский — вундербанкид.
Директор банка и дирижер1067.
Европейски известный.
В первую минуту можно было расхохотаться от тех гримас и ужимок, с которыми он вел музыкальное произведение.
Боже, какой ужас на лице!
Он, с дирижерского возвышения склонившийся над певицей, сию секунду от ужаса заткнет дирижерской палочкой широко раскрытое горло Андромахи, в отчаянии взывающей над телом Гектора:
— Иллион… Иллион… Иллион…1068
Но во вторую минуту всякое желание смеяться забывалось.
Перед вами был человек, который, действительно, переживал то, что игралось.
Мелодия и аккорд вызывали в нем радость и ужас.
На лице его — счастливую улыбку или гримасу страха.
Заставляли его или в ужасе отступать, или обеими руками благословлять оркестр на ту чудную мелодию, которую он играл.
Когда он в «Ночи на Лысой горе»1069 дирижерской палочкой словно разрубал какую-то гору и с ужасом на лице отступал, — это было не смешно.
А действительно страшно.
Потому что в этом страшном аккорде оркестра, который он вызывал, словно надвое раскалывалась какая-то гора, и из расщелины, из недр земли, поднималось нечто, чего без ужаса нельзя видеть человеческому оку.
Вещим и могучим движением он, действительно, вызывал Чернобога1070, этот киевский кудесник.
И когда в финале увертюры к «Вильгельму Теллю»1071 флейты и вся медь оркестра в диком, в бешеном, в фантастическом темпе взвивались, венчали и славили свободу, гремели, звенели и пели ее торжество, — этот прыгающий, скачущий, вертящийся, машущий руками шаман того колдовства, которое называется музыкой, — был не смешон, а великолепен.
Пьян и опьяняющ.
Когда среди ярких красок сказки-увертюры «Руслана»1072, — пестрых, как восточный ковер, горящих, как степь весною в цветах, — среди Черноморова великолепия звуков, блеска и звона, — скрипки вдруг запели:
{485} Ты, моя Людмила…
и с лицом счастливым Виноградский сложил руки и сам заслушался мелодией, — безумная зависть сжала сердце. Хорошо быть дирижером. И творить из оркестра. Это — бог. Он сотворил и любуется:
— Как хорошо!
Однако, я вижу, в моем фельетоне «Вилли Ферреро» — о Ферреро ровно столько же, сколько в обвинительном акте по делу Бейлиса о Бейлисе1073.
Посмотрите на счастливую морденку Ферреро, когда оркестр напевает мелодии Бетховена.
Посмотрите на ту деликатность, которую он рекомендует оркестру по отношению к танцу-призраку Анитры1074:
— Не разбудите!.. Это сон!..
И взгляните на него, когда в увертюре к «Нюренбергским мейстерзингерам»1075 духовые рисуют свою торжественную и величественную, как присяга, как клятва, суровую и стройную, в высь уходящую музыкальную картину.
Когда в оркестре, среди города звуков, поднимается к небу готический собор.
Этот пассаж повторяется несколько раз. Можно проверить себя.
Это не самообман и не случайность.
Вилли бледнеет, доходя до этого момента.
В нем есть что-то жуткое, страшное, когда он обращается к духовым.
Словно с заклинанием.
Его глаза мертвеют.
В лице появляется что-то бетховенское, рубинштейновское.
Эта львиная грива.
И что-то львиное есть в том, как он «цапает» воздух сжатой в комочек ручонкой.
— Он — жуткий мальчишка.
И чем-то даже страшным веет от него в эту минуту.
Он — словно заклинатель и знает вещие слова. И умеет вызывать из звуков видения.
Пойдите, послушайте и посмотрите.
Вилли Ферреро, вероятно, ошибется такта на четыре, — но вы проведете один из самых очаровательных вечеров в своей жизни.
И увидите по этому помертвевшему лицу:
— Переживает ли он эти звуки?
{486} — Послушайте, а не выучка ли все это?
— Послушайте, доставим себе роскошь не говорить глупостей. Если Вилли Ферреро может запомнить не только все вступления в десятках музыкальных произведений, но и все жесты, все улыбки, все взгляды, все движения рук, головы, всего корпуса при каждом такте, тогда это такое чудо памяти, что надо брать за место не 25 руб. 20 коп., а 50 руб. 40 коп.
— Значит, он гений?
Вовсе не значит.
Бог его знает!
Гений открывает новые пути. Талант расширяет те, которые уже существуют.
Гений творит. Талант улучшает.
Вот когда Вилли Ферреро что-нибудь сотворит в области музыки, можно будет сказать, что он гений.
Когда он внесет в исполнение оркестра нечто новое и лучшее, можно будет сказать, что он талант.
А пока он только:
— Чудо.
Хорошо — только!
Видел чудо, — и свидетельствую о нем.
Восьмилетний мальчик, который заставляет вспомнить и Шаляпина, и Рахманинова, и Виноградского, и Рубинштейна, — разве не чудо?
Рубинштейна, — я настаиваю на этом.
И не только потому, что Рубинштейн был тоже вундеркиндом.
Лицо есть зеркало души.
И если в трагическом месте исполнения в лице мелькнуло что-то рубинштейновское, значит, что-то рубинштейновское прячется и в душе.
Конечно, он не Шаляпин, не Рахманинов, даже не Виноградский, не Рубинштейн.
Но если в восемь лет есть что-то шаляпинское, что-то рахманиновское, что-то рубинштейновское, этот мальчуган далеко пойдет.
Бросим эту плаксивую манеру, каждый раз, как мы видим в театре сытого, довольного, хорошо одетого, всеми балуемого ребенка не в зрительном зале, а на сцене, вопить:
— Несчастный ребенок!
Вилли Ферреро начинает свой концерт без четверти девять и кончает в четверть одиннадцатого.
Величайшее несчастье для детей, — это когда их рано укладывают спать.
Этого они, действительно, терпеть не могут.
{487} И если сказать, что есть мальчик, который ложится спать в 11 часов, всякий ребенок ему позавидует:
— Вот счастливый!
— Вилли любит музыку и слушает очень хорошую.
Он был бы, действительно, несчастным мальчиком, если бы его заставляли часов по пяти сидеть в школе и зубрить какие-нибудь идиотские «слова на букву ять»1076.
Любой ребенок работает больше, чем Вилли Ферреро.
И обременен работой более трудной и изнуряющей, потому что ее терпеть не может.
Трудно понять, почему надо оплакивать этого счастливого ребенка, в восемь лет занимающегося только тем, что он любит.
Это и счастливый мальчик, и счастливый артист.
Потому что он единственный артист, который действительно не читает того, что о нем пишут: он недостаточно умеет читать.
Это чудесное видение. Радостное детство.
«Славят трубы и литавры юность светлую его»1077.
И со счастливой морденкой он выбегает кланяться и благодарить.
А рядом с ним выходит и папаша1078.
Хотя никто в зале и не кричит:
— Автора.
Достарыңызбен бөлісу: |