{173} «Марья Гавриловна»348
«Сцена — моя жизнь»
М. Савина
— Марья Гавриловна.
Так фамильярно зовет ее Петербург, Одесса, Нижний Новгород, Тифлис, Варшава, Москва, Ростов-на-Дону, Казань, Полтава, — вся Россия.
В Париже вы не услышите слова «Бернар», — Париж зовет свою великую артистку просто «Сарой»349.
— Сара играет. Эту роль создала Сара. Сара вернулась. Сара опять уезжает.
Самойлова публика называла не иначе как Василием Васильевичем350, Васильева 2 го — Павлом Васильевичем351, Садовского — Провом Михайловичем352, Шумского — Сергеем Васильевичем353.
Есть нечто высшее, чем популярность, — «фамильярность толпы». Фамильярничать можно только с великими писателями, художниками, артистами. Это то же, что в литературе. Писать просто «Григорович» можно только о Григоровиче354. Говоря в печати о г. Потапенко, обязательно прибавлять вежливое «господин»: г. Потапенко355. И г. Потапенко вряд ли когда-нибудь отделается от этого надоедливого «господина».
«Г жа Савина» фамильярно переименована в «Марью Гавриловну» повсеместно, и в Астрахани точно так же, как в Петербурге ходят «на бенефис Марьи Гавриловны», а не «на бенефис г жи Савиной».
— Я видел в этой роли Марью Гавриловну!!! Как бы я хотела быть на спектакле Марьи Гавриловны. Знаете новость: к нам едет Марья Гавриловна.
И если бы какой-нибудь шутник вздумал спросить: «кто это Марья Гавриловна?» — ему бы, наверное, с удивлением ответили:
— Как кто? Кажется, у нас есть одна Марья Гавриловна.
В этом маленьком очерке мы не будем говорить об «артистке Александринского театра г же Савиной». Наша скромная задача набросать маленький эскизный портрет «Марьи Гавриловны».
Марья Гавриловна дома.
Превратитесь на время в скромного провинциального актера. Вы сыграли в одну из артистических «поездок» с Марьей Гавриловной несколько ролей и на вашем письменном столе красуется портрет с {174} надписью «Сцена — моя жизнь». Приехав в Петербург, вы сочли своим долгом «явиться к Марье Гавриловне», сделали визит в ее официальный приемный час, от 4 до 5 и вышли совсем афраппированный. Вы, скромный провинциальный лицедей, никак не ожидали очутиться в обществе писателя, которого вчера еще чествовала, по случаю полувекового юбилея, вся Россия; критика, при одном имени которого у вас дрожь побежала по телу, и таких титулованных поклонников. Вы молча и робея просидели в уголке, с нетерпением ожидая, когда же кончатся «ваши десять минут», и только было с облегчением откланялись, а тут еще Марья Гавриловна, прощаясь, позвала вас к себе на чашку чаю после спектакля.
Лучше бы она не приглашала! Опять очутиться в обществе людей, при которых только краснеешь и молчишь. В чем явиться? Разумеется, надо надеть фрак, как вы всегда являетесь во фраке к маркизе д’Обервиль в драме «Две сиротки»356.
И как вы неуклюже будете себя чувствовать в этом фраке, очутившись вечером в интимном кружке двух-трех товарищей по сцене. Вы пришли посидеть «maximum полчаса» и не замечаете, что просидели полтора-два часа. Сегодня шел «Спорный вопрос»357, и вы ожидали увидеть усталую, измученную женщину, с разбитыми нервами, мигреней и т. п. А она весела, оживлена, словно не сыграла 4 актов душераздирательной драмы, а только что вернулась с прогулки.
— Я никогда не чувствую себя такой бодрой, полной здоровья, сил, — как после спектакля. После спектакля я чувствую в себе столько сил, — что, кажется, была бы в состоянии выдержать на своих плечах целый дом.
Вам хочется разрешить свое молчание каким-нибудь комплиментом, вроде того, что «вы, мол, и так втроем, вчетвером держите на своих плечах весь Александринский театр», — но вам кажется, что большой бронзовый бюст Тургенева как будто начинает иронически улыбаться. Вы в душе махнули рукой:
— Ну ее! Ей вон какие свои восторги выражали. Что я ей скажу после них?358
И вы решаетесь молчать. Да вам, собственно, и не надо говорить. Марья Гавриловна сама говорит за всех, пересыпая свои рассказы массой острот.
Эти маленькие беседы всегда начинаются одним условием:
— Ни слова о театре.
Такое начало означает, что во весь вечер не будет сказано ни слова… ни о чем, кроме театра. Сцена — это ее жизнь. Она интересуется всем, но живет только, когда говорит о сцене.
— Вы не поймете меня. Вы никогда не были морфинистом?
{175} — Н нет.
— Ну, вот. А я морфинистка.
— Сцена — это мой морфий. Без сцены — я не живу. Я должна играть — как алкоголик должен пить. Без этого нет жизни.
Прошлую неделю она хандрила: сыграть только два спектакля за целую неделю!
— Я хотела просить дирекцию, чтоб меня хоть отпустили в провинцию на то время, когда я здесь не нужна.
Но зато теперь Марья Гавриловна чувствует себя как нельзя лучше: на этой неделе нет ни одного свободного дня.
Вы выходите от этой артистки, которая с таким несомненным правом пишет на своих карточках «Сцена — моя жизнь», — с впечатлением превосходно проведенного вечера, наслушавшись всевозможных новостей, с улыбкой вспоминаете ее остроты и прямо готовы расхохотаться, когда в зеркале швейцарской отражается фигура… во фраке.
— Ах, я… — вы произносите нелестный для себя эпитет, но все-таки не совсем еще приходите в себя от удивления:
— Странно! Марья Гавриловна — и вдруг так просто, по-товарищески, душевно… Примадонна Крутобокова, с тех пор как в Завихрывихряйске познакомилась с исправником, начала всем подавать только два пальца.
Марья Гавриловна в провинции.
С того дня, как на афишных столбах запестрели афиши о спектаклях Савиной, — Харьков сразу потерял свою сонную физиономию. Город в суете.
— Вы куда?
— За билетом на спектакль Марьи Гавриловны.
— Ни одного. Мне поручено достать две ложи, — и ни одной.
— Говорят, Иван Иванович достал три.
— Не отдает.
На дебаркадере «весь Харьков». Молодежь, почтеннейшие лица города. Каждый из них, кроме тех приветствий, которые он приготовил для Марьи Гавриловны, должен еще непременно запомнить ее дорожный туалет, — всегда представляющий последнее слово изящества и вкуса. И это «последнее слово» желают знать все: Анна Петровна, Катерина Васильевна, Перепетуя Егоровна.
Марья Гавриловна с любезной улыбкой выслушивает приветствия и принимает букеты, — но ее занимают в эти минуты не приветствия, не букеты, — ее волнует только один вопрос, который она и задает распорядителю артистического товарищества, приехавшему в город раньше:
{176} — Что?
— Ни одного свободного места, — отвечает он мрачно и ворчит, отходя к одному из приехавших артистов:
— Кажется, уж в который раз в Харькове. Пора бы знать, что всегда битком, а все спрашивает: «что»?
Он имеет причины злиться и ворчать. На него, а не на кого другого накинется вечером толпа молодежи:
— Сажайте, где хотите!
— Да что я вас, на колени, что ли, посажу к публике!
— Все равно. Отыщите место. Иначе мы сами к Марье Гавриловне.
Это было бы мудрено, потому что Марья Гавриловна волнуется, выходит из себя и «раз на всегда» объявила, чтоб к ней не смели никого пускать. Она создала успех этой пьесе в Петербурге, сделала ее репертуарной, раз двадцать сыграла при переполненном зале и громе аплодисментов, — но все-таки волнуется, словно сегодня дебютирует в первый раз на сцене.
— Но, Марья Гавриловна…
— Уйдите. Ни слова. То Петербург, а то Харьков. Вдруг здесь…
Молодежь пришлось рассадить в первой кулисе. Она смотрит пьесу в открытые окна «павильона». Марья Гавриловна играет среди публики, — и это нисколько не мешает ей, играя Бог знает в который раз «Татьяну Репину»359, действительно бледнеть в той сцене, когда Сабинин делает вид, что ее не знает.
Через оркестр тянется бесконечная вереница букетов, аплодируют в зале, за кулисами, на подъезде, — но для Марьи Гавриловны все это недостаточно убедительно.
— Мало ли что аплодируют.
Ей нужно знать мнение публики.
* * *
В Полтаве, где после Карла XII360, кажется, не было ни одного мало-мальски замечательного человека, туземный ресторатор прямо потерял голову. Что сделалось с публикой! После спектакля и вдруг в ресторан! Никогда не бывало. Садик ресторана весь занят, ресторатор не знает, куда усадить публику, и когда ему указывают на беседку, увитую диким виноградом, таинственным шепотом заявляет:
— Там Марья Гавриловна со своими артистами.
За столиками только и разговоров, что о Марье Гавриловне. За ближайшим от беседки двое степняков-помещиков, которые, вероятно, с 32 го года не выезжали в театры.
— Нет, как она сыграла эту сцену! Ты заметил? Изумительно.
{177} Собеседник молча выпивает рюмку водки.
— А смерть! А смерть! Поразительно!
Собеседник, мрачный старик из отставных военных, наконец, выходит из себя:
— Да что вы все заладили, как попугаи: удивительно, да изумительно, да поразительно. Ничего тут не вижу ни удивительного, ни изумительного, ни поразительного. Сказано: «Савина», — ну, значит, она и обязана играть хорошо. Вот и все.
Кажется, Марья Гавриловна, подслушавшая это из-за зелени, которой окутана беседка, готова пойти и расцеловать этого мрачного старца.
Вот это похвала. Это не аплодисменты — минутное увлечение, это не комплимент, сказанный в глаза.
Она довольна, потому что слышала, что публика говорит о ней между собой, а мрачный военный привел Марью Гавриловну в окончательный восторг.
Марья Гавриловна в Москве.
— Дома. Принимают! — швейцару «Славянского базара» даже надоело повторять одни и те же слова бесконечной веренице господ неимоверно длинных, неимоверно коротеньких, толстых, тощих, седых, с еле пробивающимися усиками, плешивых и длинноволосых, со сверточками под мышкой поднимающихся к Марье Гавриловне.
В большой комнате, где трудно повернуться, чтоб не задеть корзины с цветами или букета, только что перебывала вся театральная Москва, изрекающая свои непогрешимые приговоры артистам и пьесам. Здесь только что слышалось:
— С завоеванием! С победой! С выигранным сражением!
И теперь, на смену, потянулись люди со сверточками в руках.
— Марья Гавриловна, уделите хоть чуточку внимания сему четырехактному плоду вдохновения…
— Марья Гавриловна, пустячок в пяти действиях.
— Марья Гавриловна, прочтя сей водевиль, скажите: есть у меня талант драматурга?
Москва считает своим долгом поставлять пьесы, и делает это в необычайном количестве.
Гора тетрадок на письменном столе все растет, и только что красовавшееся сверху эффектное заглавие «Ох, как тяжела ты шапка Мономаха», или «Переутомление» заменило другое не менее эффектное название: «Жертва роковых страстей» или «Телеграфист».
Каждая пьеса, не исключая и «Телеграфиста», будет внимательно прочитана, и каждый автор получит очень любезный ответ.
{178} Но когда успевает Марья Гавриловна прочитывать все эти вороха пьес? Этот вопрос интриговал вашего покорнейшего слугу настолько, что я однажды задал его Марье Гавриловне.
— Я читаю их обыкновенно на сон грядущий.
— Но ведь у вас чуть не ежедневно в десять часов утра репетиция.
— Что ж из этого? Я всегда встаю в восемь.
Так, очевидно, крепко спится от чтения теперешних пьес. И есть еще злые языки, которые утверждают, будто современная драматическая литература не в состоянии принести никакой пользы!
* * *
«Марья Гавриловна» — это слишком сложная и интересная личность, чтоб нарисовать ее портрет тремя-четырьмя штрихами.
Но мне хотелось хоть слегка наметить отношение этой артистки к сцене, публике, товарищам, драматургам.
Если вы хотите знать о ее отношениях к прессе, — то она с одинаковым интересом читает и рецензии влиятельного столичного органа, и глубокомысленную критику лохматого рецензента «Завихрывихряйских новостей».
Точно так же, сколько мне известно, интересуются каждой печатной о них строкой Росси, Поссарт, Сара Бернар, Барнай361, Элеонора Дузэ362, Эммануэль363, — и только великая артистка Гарриэтт364, в оперетке «Бедный Ионафан», с гордостью заявляет:
— Я газетных рецензий никогда не читаю.
Достарыңызбен бөлісу: |