{138} Шаляпин в «Мефистофеле»
(Из миланских воспоминаний)272
Представление «Мефистофеля» начиналось в половине девятого. В половине восьмого Арриго Бойто разделся и лег в постель.
— Никого не пускать, кроме посланных из театра.
Он поставил на ночной столик раствор брома.
И приготовился к «вечеру пыток».
Словно приготовился к операции.
Пятнадцать лет тому назад «Мефистофель» в первый раз был поставлен в «Скала».
Арриго Бойто, один из талантливейших поэтов и композиторов Италии, долго, с любовью работал над «Мефистофелем»273.
Ему хотелось воссоздать в опере гетевского «Фауста» вместо рассиропленного, засахаренного, кисло-сладкого «Фауста» Гуно.
Настоящего гетевского «Фауста». Настоящего гетевского Мефистофеля.
Он переводил и укладывал в музыку гетевские слова.
Он ничего не решался прибавить от себя.
У Гете Мефистофель появляется из пуделя.
Это невозможно на сцене.
Как сделать?
Бойто бьется, роется в средневековых немецких легендах «о докторе Фаусте, продавшем свою душу черту».
Находит!
В одной легенде черт появляется из монаха274.
15 лет тому назад «Мефистофель» был поставлен в «Скала».
Мефистофеля исполнял лучший бас того времени275.
15 лет тому назад публика освистала «Мефистофеля»276.
Раненный в сердце поэт-музыкант с тех пор в ссоре с миланской публикой.
Он ходит в театр на репетиции. На спектакль — никогда.
Мстительный итальянец не может забыть.
«Забвенья не дал бог, да он и не взял бы забвенья»277.
Он не желает видеть:
— Этой публики!
Затем «Мефистофель» шел в других театрах Италии. С огромным успехом. «Мефистофель» обошел весь мир, поставлен был на всех оперных сценах. Отовсюду телеграммы об успехе.
{139} Но в Милане его не возобновляли278.
И вот сегодня «Мефистофель» апеллирует к публике Милана.
Сегодня пересмотр «дела об Арриго Бойто, написавшем оперу “Мефистофель”».
Пересмотр несправедливого приговора. Судебной ошибки.
В качестве защитника приглашен какой-то Шаляпин, откуда-то из Москвы.
Зачем? Почему?
Говорят, он создал Мефистофеля в опере Гуно279. А! Так ведь то Гуно! Нет на оперной сцене артиста, который создал бы гетевского Мефистофеля, настоящего гетевского Мефистофеля. Нет!
На репетиции Бойто, слушая свою оперу, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Мне кажется, в этой опере есть места, которые не заслуживают свиста!
Он слушал, он строго судил себя.
Он вынес убеждение, что это не плохая опера.
Но спектакль приближается. Бойто не в силах пойти даже за кулисы.
Он разделся, лег в постель, поставил около себя раствор брома.
— Никого не пускать, кроме посланного из театра!
И приготовился к операции.
* * *
Так наступил вечер этого боя.
Настоящего боя, потому что перед этим в Милане шла мобилизация.
* * *
Редакция и театральное агентство при газете «Il Teatro» полны народом. Можно подумать, что это какая-нибудь политическая сходка. Заговор. Лица возбуждены. Жесты полны негодования. Не говорят, а кричат. Всех покрывает великолепный, «как труба», бас г на Сабаллико280:
— Что же, разве нет в Италии певцов, которые пели «Мефистофеля»? И пели с огромным успехом? С триумфом?
Г н Сабаллико ударяет себя в грудь.
Восемь здоровенных басов одобрительно крякают.
— Я пел «Мефистофеля» в Ковенгартенском театре, в Лондоне!
Первый оперный театр в мире!
— Я объездил с «Мефистофелем» всю Америку! Меня в Америку выписывали!
— Позвольте! Да я пел у них же в России!
Все басы, тенора, баритоны хором решили:
{140} — Это гадость! Это гнусность! Что ж, в Италии нет певцов?
— Кто же будет приглашать нас в Россию, если в Италию выписывают русских певцов? — выводил на высоких нотах какой-то тенорок.
— Выписывать на гастроли белого медведя! — ревели баритоны.
— Надо проучить! — рявкали басы.
У меня екнуло сердце.
— Все эти господа идут на «Мефистофеля»? — осведомился я у одного из знакомых певцов.
— Разумеется, все пойдем!
Редактор жал мне, коллеге, руку. По улыбочке, по бегающему взгляду я видел, что старая, хитрая бестия готовит какую-то гадость.
— Заранее казнить решили? — улыбаясь, спросил я.
Редактор заерзал:
— Согласитесь, что это большая дерзость ехать петь в страну певцов! Ведь не стал бы ни один пианист играть перед вашим Рубинштейном! А Италия — это Рубинштейн!
Директор театрального бюро сказал мне:
— Для г на Скиаляпино1, конечно, есть спасенье. Клака. Купить как можно больше клаки, — будут бороться со свистками. Мы вышли вместе со знакомым певцом.
— Послушайте, я баритон! — сказал он мне. — Я Мефистофеля не пою. Мне ваш этот Скиаляпино не конкурент. Но однако! Если бы к вам, в вашу Россию, стали ввозить пшеницу, что бы вы сказали?
Секретарь театра «Скала» сидел подавленный и убитый:
— Что будет? Что будет? Выписать русского певца в «Скала»! Это авантюра, которой нам публика не простит!
* * *
Супруге Ф. И. Шаляпина, в его отсутствие, подали карточку: «Синьор такой-то, директор клаки театра “Скала”». Вошел «джентльмен в желтых перчатках», как их здесь зовут. Развалился в кресле.
— Мужа нет? Жаль. Ну, да я поговорю с вами. Вы еще лучше поймете. Вы сами итальянская артистка. Вы знаете, что такое здесь клака?
— Да. Слыхала. Знаю.
— Хочет ваш муж иметь успех?
— Кто ж из артистов…
— Тенор, поющий Фауста, платит нам столько-то. Сопрано, за Маргариту, — столько-то. Другое сопрано, за Елену, — столько-то! Теперь ваш муж! Он поет заглавную партию. Это стоит дороже.
{141} — Я передам…
— Пожалуйста! В этом спектакле для него всё. Или слава, или ему к себе в Россию стыдно будет вернуться! Против него все. Будет шиканье, свистки. Мы одни можем его спасти, чтобы можно было дать в Россию телеграмму: «Successo colossale, triumpto completto, tutti ani bissati»2. Заплатит… Но предупреждаю: как следует заплатит, — успех… Нет…
Он улыбнулся:
— Не сердитесь… Ха ха! Что это будет! Что это будет! Нам платят уже его противники. Но я человек порядочный и решил раньше зайти сюда. Может быть, мы здесь сойдемся. Зачем же в таком случае резать карьеру молодого артиста?
И Спарафучилле281 откланялся:
— Итак, до завтра. Завтра ответ. Мой поклон и привет вашему знаменитому мужу. И пожелание успеха. От души желаю ему иметь успех!
На следующий день в одной из больших политических газет Милана появилось письмо Ф. И. Шаляпина282.
«Ко мне в дом явился какой-то шеф клаки, — писал Шаляпин, — и предлагал купить аплодисменты. Я аплодисментов никогда не покупал, да это и не в наших нравах. Я привез публике свое художественное создание и хочу ее, только ее свободного приговора: хорошо это или дурно. Мне говорят, что клака — это обычай страны. Этому обычаю я подчиняться не желаю. На мой взгляд, это какой-то разбой».
* * *
В галерее Виктора-Эммануила, на этом рынке певцов, русские артисты сидели отдельно за столиками в кафе Биффи.
— Шаляпин кончен!
— Сам себя зарезал!
— Как так? Соваться, не зная обычаев страны.
— Как ему жена не сказала?! Ведь она сама итальянка!
— Да что ж он такого сделал, — спросил я, — обругал клакеров?
— Короля клакеров!!!
— Самого короля клакеров!
— Мазини, Таманьо283 подчинялись, платили! А он?
— Что они с ним сделают! Нет, что они с ним сделают!
— Скажите, — обратился ко мне одни из русских артистов, — вы знакомы с Шаляпиным?
— Знаком.
{142} — Скажите ему… от всех от нас скажите… Мы не хотим такого позора, ужаса, провала… Пусть немедленно помирится с клакой. Ну, придется заплатить дороже. Только и всего. За деньги эти господа готовы на все. Ну, извинится, что ли… Обычай страны. Закон! Надо повиноваться законам!
И он солидно добавил:
— Dura lex, sed lex!1
— С таким советом мне стыдно было бы прийти к Шаляпину!
— В таком случае пусть уезжает. Можно внезапно заболеть. По крайней мере, хоть без позора!
Певцы-итальянцы хохотали, болтали с веселыми, злорадными, насмешливыми лицами.
Вся галерея была полна Мефистофелями.
— Ввалился северный медведь и ломает чужие нравы!
— Ну, теперь они ему покажут!
— Теперь можно быть спокойными!
Один из приятелей-итальянцев подошел ко мне:
— Долго остаетесь в Милане?
— Уезжаю сейчас же после первого представления «Мефистофеля».
— Ах, вместе со Скиаляпино!
И он любезно пожал мне руку.
«Король клаки» ходил улыбаясь, — демонстративно ходил, демонстративно улыбаясь, — на виду у всех по галерее и в ответ на поклоны многозначительно кивал головой.
К нему подбегали, за несколько шагов снимая шапку, подобострастно здоровались, выражали соболезнование.
Словно настоящему королю, на власть которого какой-то сумасшедший осмелился посягнуть.
Один певец громко при всех сказал ему:
— Ну, помните! Если вы эту штуку спустите, — мы будем знать, что вы такое. Вы — ничто, и мы вам перестанем платить. Зачем в таком случае? Поняли?
Шеф клаки только многозначительно улыбался. Все его лицо, глаза, улыбка, поза — все говорило:
— Увидите!
Никогда еще ему не воздавалось таких почестей, никогда он не видел еще такого подобострастия. На нем покоились надежды всех.
{143} * * *
— Слушайте, — сказал мне один из итальянских певцов, интеллигентный человек, — ваш Скиаляпино сказал то, что думали все мы. Но чего никто не решался сказать. Он молодчина, но ему свернут голову. Мы все…
Он указал на собравшихся у него певцов, интеллигентных людей, — редкое исключение среди итальянских оперных артистов.
— Нам всем стыдно, — стыдно было читать его письмо. Мы не артисты, мы ремесленники. Мы покупаем себе аплодисменты, мы посылаем телеграммы о купленных рецензиях в театральные газеты и платим за их помещенье. И затем радуемся купленным отчетам о купленных аплодисментах. Это глупо. Мы дураки. Этим мы, артисты, художники, поставили себя в зависимость, в полную зависимость от шайки негодяев в желтых перчатках. Они наши повелители — мы их рабы. Они держат в руках наш успех, нашу карьеру, судьбу, всю нашу жизнь. Это унизительно, позорно, нестерпимо. Но зачем же кидать нам в лицо это оскорбление? Зачем одному выступать и кричать: «Я не таков. Видите, я не подчиняюсь. Не подчиняйтесь и вы!» Когда без этого нельзя! Поймите, нельзя! Это так, это заведено, это вошло в плоть и кровь. Этому и посильнее нас люди подчинялись. Подчинялись богатыри, колоссы искусства.
Этому вашему Скиаляпино хорошо. Ему свернут здесь голову, освищут, не дадут петь, — он сел и уехал назад к себе. А нам оставаться здесь, жить здесь. Мы не можем поступать так. Нечего нам и кидать в лицо оскорбление: «Вы покупаете аплодисменты! Вы в рабстве у шайки негодяев!»
— Да и что докажет ваш Скиаляпино? Лишний раз всемогущество шайки джентльменов в желтых перчатках! Они покажут, что значит идти против них! Надолго, навсегда отобьют охоту у всех! Вот вам и результат!
Эти горячие возражения сыпались со всех сторон.
— Но публика? Но общественное мнение? — вопиял я.
— Ха ха ха! Публика!
— Ха ха ха! Общественное мнение!
— Публика возмущена!
— Публика?! Возмущена?!
— Он оскорбил наших итальянских артистов, сказав, что они покупают аплодисменты!
— Общественное мнение говорит: не хочешь подчиняться существующим обычаям, — не иди на сцену! Все подчиняются, что ж ты за исключение такое? И подчиняются, и имеют успех, и отличные артисты! Всякая профессия имеет свои неудобства, с которыми надо мириться. {144} И адвокат говорит: «И у меня есть в профессии свои неудобства. Но подчиняюсь же я, не ору во все горло!» И доктор, и инженер, и все.
— Но неужели же никто, господа, никто не сочувствует?
— Сочувствовать! В душе-то все сочувствуют. Но такие вещи, какие сказал, сделал ваш Скиаляпино, — не говорятся, не делаются.
— Он поплатится!
И они все жалели Шаляпина:
— Этому смельчаку свернут голову!
* * *
Мне страшно, прямо страшно было, когда я входил в театр.
Сейчас…
Кругом я видел знакомые лица артистов. Шеф клаки, безукоризненно одетый, с сияющим видом именинника, перелетал от одной группы каких-то подозрительных субъектов к другой и шушукался.
Словно полководец отдавал последние распоряжения перед боем.
Вот сейчас я увижу проявление «национализма» и «патриотарства», которые так часто и горячо проповедуются у нас.
Но почувствую это торжество на своей шкуре.
На русском.
Русского артиста освищут, ошикают за то только, что он русский.
И я всей болью души почувствую, что за фальшивая монета патриотизма это «патриотарство». Что за несправедливость, что за возмущающая душу подделка национального чувства этот «национализм».
Я входил в итальянское собрание, которое сейчас казнит иностранного артиста только за то, что он русский.
Какая нелепая стена ставится между артистом, талантом, гением и публикой!
Как испорчено, испакощено даже одно из лучших наслаждений жизни — наслаждение чистым искусством!
Как ужасно чувствовать себя чужим среди людей, не желающих видеть в человеке просто человека!
Все кругом казались мне нелепыми, дикими, опьяненными, пьяными.
Как они не могут понять такой простой истины? Шаляпин — человек, артист. Суди его как просто человека, артиста.
Как можно собраться казнить его за то, что:
— Он — русский!
Только за это.
Я в первый раз в жизни чувствовал себя «иностранцем», чужим.
Все был русский и вдруг сделался иностранец.
В театр было приятно идти так же, как на казнь.
{145} Я знаю, как «казнят» в итальянских театрах. Свист — нельзя услышать ни одной ноты. На сцену летит что попадет под руку. Кошачье мяуканье, собачий вой. Крики:
— Долой!
— Вон его!
— Собака!
* * *
Повторять об успехе значило бы повторять то, что известно всем.
Дирижер г н Тосканини наклонил палочку в сторону Шаляпина.
Шаляпин не вступает.
Дирижер снова указывает вступление.
Шаляпин не вступает.
Все в недоумении. Все ждут. Все «приготовились».
Дирижер в третий раз показывает вступление.
И по чудному театру «Скала», — с его единственным, божественным резонансом, — расплывается мягкая, бархатная могучая нота красавца-баса.
— Ave Signor!
— А а а! — проносится изумленное по театру.
Мефистофель кончил пролог. Тосканини идет дальше. Но громовые аккорды оркестра потонули в реве:
— Скиаляпино!
Шаляпина, оглушенного этим ураганом, не соображающего еще, что же это делается, что за рев, что за крики, выталкивают на сцену.
— Идите! Идите! Кланяйтесь!
Режиссер в недоумении разводит руками:
— Прервали симфонию! Этого никогда еще не было в «Скала».
Театр ревет. Машут платками, афишами.
Кричат:
— Скиаляпино! Браво, Скиаляпино!
Где же клака?
Когда Шаляпин в прологе развернул мантию и остался с голыми плечами и руками, один из итальянцев-мефистофелей громко заметил в партере:
— Пускай русский идет в баню.
Но на него так шикнули, что он моментально смолк. С итальянской публикой не шутят.
— Что же «король клаки»? Что же его банда джентльменов в желтых перчатках? — спросил я у одного из знакомых артистов.
{146} Он ответил радостно:
— Что ж они? Себе враги, что ли? Публика разорвет, если после такого пения, такой игры кто-нибудь свистнет!
Это говорила публика, сама публика, и ложь, и клевета, и злоба не смели поднять своего голоса, когда говорила правда, когда говорил художественный вкус народа-музыканта.
Все посторонние соображения были откинуты в сторону.
Все побеждено, все сломано.
В театре гремела свои радостные, свои торжествующие аккорды правда.
* * *
Пытки начались.
Прошло полчаса с начала спектакля.
Арриго Бойто, как на операционном столе, лежал у себя на кровати.
Звонок.
— Из театра.
— Что?
— Колоссальный успех пролога.
Каждые полчаса посланный:
— Fischio повторяют!
— Скиаляпино овация!
— Сцена в саду — огромный успех!
— Ecco il mundo — гром аплодисментов!
Перед последним актом влетел один из директоров театра:
— Фрак для маэстро! Белый галстук! Маэстро, вставайте! Публика вас требует! Ваш «Мефистофель» имеет безумный успех!
Он кинулся целовать бледного, взволнованного, поднявшегося и севшего на постели Бойто.
— Все забыто, маэстро! Все искуплено! Вы признаны! Публика созналась в ошибке. Все забыто! Забыто, не так ли? Идите к вашей публике. Она ваша. Она вас ждет!
— А Мефистофель? — спрашивает Бойто. — Это не такой, каких видели до сих пор? Увидали, наконец, такого Мефистофеля, какой мне был нужен? Это гетевский Мефистофель?
— Это гетевский. Такого Мефистофеля увидели в первый раз. Это кричат все.
— В таком случае я завтра пойду посмотреть в закрытую ложу.
И Бойто повернулся к стене:
— А теперь, дружище, оставьте меня в покое. Я буду спать. Я отомщен.
Достарыңызбен бөлісу: |