Смирительная рубашка



бет3/27
Дата09.07.2016
өлшемі1.62 Mb.
#188838
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27

тюремщик Моноэн пришел на смену капитану Джеми и тоже принялся вколачивать

меня в кресло: "Где динамит? Где динамит? Где динамит?" А динамита не

было. К кон цу допроса я с радостью отдал бы свою бессмертную душу за

несколько фунтов динамита, местонахождение которого я мог бы указать.

Не знаю, сколько кресел сломалось под ударами моего тела.

Бессчетное количество раз я терял сознание, и в конце концов все

слилось в какой-то смутный кошмар. Меня пинками заставили идти куда-то,

потом полунесли, полуволочили по темному коридору. А когда я очнулся в

своей камере, то обнаружил там доносчика. Это был тщедушный человечек с

мертвенно-бледным лицом наркомана, заключенный на короткий срок и готовый

решительно на все, лишь бы раздобыть наркотик. Едва я увидал его, как

тотчас подполз к решетке и крикнул из последних сил:

- Ко мне подсадили легавого, ребята, - Пгнатиуса Ирвина!

Держите язык за зубами!

И такой взрыв бешеной ругани прогремел мне в ответ, что тут, пожалуй,

струхнул бы и более отважный человек, чем Игнатиус Ирвин. Он же до того

перетрусил, что на него жалко было смотреть. А избитые заключенные, рыча

от боли и ярости, словно дикие звери, осыпали его угрозами и расписывали

на все лады, что сделают они с ним, попадись он им только.

Имей мы секреты, присутствие доносчика заставило бы нас прикусить язык.

Ну, а так как мы ничего не знали и поклялись говорить правду, то никто и

не подумал молчать в присутствии Игнатиуса Ирвина. История с динамитом

была для всех главной и неразрешимой загадкой, она всех ставила в тупик не

меньше, чем меня. И все обратились ко мне. Все заклинали меня

чистосердечно признаться, если мне известно что-нибудь о динамите, и

спасти их от дальнейших страданий. А я мог ответить им только истинную

правду: я ничего не знаю об этом динамите.

Прежде чем надзиратели увели от меня Ирвина, я успел узнать от него

одну новость, показавшую, что эта история с динамитом - дело не шуточное.

Я, разумеется, передал эту новость дальше. Ирвин сказал, что в тот день в

тюрьме не работала ни одна мастерская. Тысячи заключенных оставались

взаперти в своих камерах, и похоже было на то, что работа не возобновится,

пока не сыщется динамит, который кто-то ухитрился где-то спрятать.

А допросы все продолжались. По-прежнему заключенных выводили поодиночке

из карцеров и приволакивали или приносили на носилках обратно. От них мы

узнали, что начальник тюрьмы Азертон и капитан Джеми, совсем обессилев,

начали сменять друг друга каждые два часа. Пока один спал, другой

допрашивал.

А спать им приходилось, не раздеваясь, в той самой комнате, в которой

сильных, здоровых мужчин одного за другим превращали в калек.

И час за часом во мраке карцеров рос леденивший нас ужас О, поверьте

мне, ибо я знаю: быть повешенным - это пустяк по сравнению с теми

страданиями, которым может подвергчтьсн человек при жизни - и все же

продолжать жить. Я сам наравне с остальными заключенными терпел

нечеловеческую боль и муки жажды Но мои страдания усиливались еще тем. что

я не был равнодушен к страданиям других. Два года назад я попал в

категорию "неисправимых", и страдания закалили мои нервы и мозг.

Сильный человек, когда он сломлен, представляет собой страшное зрелище.

А вокруг меня находилось сорок сильных мужчин, тело и дух которых были

сломтны. Вопли изнемогавших от жажды людей не умолкали, и все это вместе

напоминало сумасшедший дом: крики, стоны, бормотания, горячечный бред...

Вы поняли, что произошло? Нас погубила наша клятва гово рить только

правду. Когда сорок человек с полным единодушием стали утверждать одно и

то же, начальник тюрьмы и капитан Джеми сделали из этого один-единственный

вывод: наши показания это хорошо затверженная ложь, которую каждый из

сорока повторяет, как попугай.

Надо признать, что положение тюремного начальства тоже по-своему было

отчаянным. Как я узнал впоследствии, срочно, по телеграфу было созвано

специальное совещание тюремного управления, и в тюрьму прибыло два отряда

милиции штата.

Стояла зима, а зимой даже в Калифорнии мороз бывает порой весьма

жесток. В карцерах заключенным не полагается даже одеял. Поверьте,

избитому в кровь человеку очень холодно лежать на заиндевевшем каменном

полу. А воду они нам в конце концов дали. Осыпая нас руганью и насмешками,

надзиратели приволокли пожарные шланги и часами хлестали по карцерам

сильной струей воды, хлестали до тех пор, пока не разбередили заново все

наши раны. Вода доходила нам уже до колен, и если раньше мы бредили водой,

молили о воде, то теперь мы неистовствовали, требуя, чтобы нас перестали

поливать водой.

Я умолчу о том, что происходило в карцерах дальше. Замечу мимоходом

только, что ни один из сорока пожизненно заключенных не стал уже прежним

человеком. К Луиджи Поладзо так и не вернулся рассудок. Длинный Билл Ходж

мало-помалу свихнулся и примерно через год тоже был переведен в отделение

для умалишенных. О да, и некоторые другие последовали за Хеджем и Поладзо!

А кое у кого здоровье было настолько расшатано, что тюремный туберкулез

быстро свел их в могилу. В течение последующих шести лет умерло десять

человек из сорока.

После пяти лет, проведенных в одиночном заключении, когда меня везли из

тюрьмы Сен-Квентин на суд, я увидел Брамселя Джека. Нe сказать, чтобы я

мог разглядеть много. Впервые за пять лет выйдя из мрака на яркий

солнечный свет, я был слеп, как летучая мышь, но все же при виде Брамселя

Джека у меня заныло сердце. Я заметил его, когда шел через тюремный двор.

Волосы у него совсем побелели. Еще молодой по годам, он стал стариком.

Грудь у него ввалилась, щеки запали, руки тряслись, как у паралитика. Он

еле ковылял и все время спотыкался. Когда он узнал меня, на глазах у него

навернулись слезы: ведь и я превратился из человека в жалкую развалину.

Мой вес едва достигал восьмидесяти семи фунтов. Мои поседевшие волосы

отросли за пять лет, как грива. Усы и борода тоже основательно отросли за

эти годы. И я, как и Джек, едва ковылял и спотыкался, и надзиратели

поддерживали меня, пока я брел через залитый солнцем небольшой тюремный

двор. Мы с Брамселем Джеком уставились друг на друга, и каждый из нас

узнал в изуродованном подобии человека товарища по несчастью.

Люди, подобные Брамселю Джеку, всегда пользуются некоторыми

привилегиями даже в тюрьме, и поэтому он позволил себе некоторое нарушение

тюремных правил: хриплым, дрожащим голосом он заговорил со мной.

- Ты молодец, Стэндинг, - прохрипел он. - Так они от тебя ничего и не

узнали.

- Но я ничего и не знал, Джек, - прошептал я в ответ.



Волей-неволей я вынужден был шептать, ибо, промолчав пять лет, почти

разучился говорить. - Мне кажется, этого динамита никогда и не было вовсе.

- Вот-вот, - закивал он, словно ребенок. - Стой на своем.

Не говори им ничего. Ты молодец. Я крепко уважаю тебя, Стэндинг. Ты

умеешь держать язык за зубами.

И тут тюремщики увели меня, и больше я никогда не видел Брамселя Джека

Было совершенно очевидно, что даже он увс-ровал в конце концов в эту

сказку о динамите.

* * *

Трижды вызывало меня к себе гюремное начальство и поочередно то



запугивало, то улещивало. Мне представили на выбор две возможности: если я

открою, где находится динамит, я получу самое легкое наказание - тридцать

дней в карцере, а затем буду назначен старостой тюремной библиотеки. Если

же я предпочту упорствовать и не укажу, где хранится динамит, то останусь

в одиночке на весь срок заключения. Ну, а поскольку я был приговорен к

пожизненному заключению, это означало пожизненное заключение в одиночке.

О нет! Калифорния - цивилизованная страна. Ничею и од об ного вы не

обнаружите в своде законов этого штата. Это - небывалое, неслыханно

жестокое наказание, и ни одно современное государство не пожелает нести

ответственность за такой закон.

Тем не менее я уже третий человек в истории Калифорнии, который был

присужден к одиночному гюремному заключению пожизненно. Другие два - это

Джек Оппенхеймер и Эд Моррел.

Я скоро расскажу вам о них, ибо мне пришлось гнить с ними бок о бок в

безмолвии одиночных камер.

И еще вот что. Мои тюремщики намерены в скором времени вывести меня из

тюрьмы и повесить .. Нет, нет, не за убийство профессора Хаскелла. За это

я был приговорен к пожизненному заключению Они собираются иылести меня из

тюрьмы и понеси[ь, потому что я напал на надзирателя. А это уже не просто

нарушение тюремной дисциплины. На это уже существует закон, занимающий

свое место в уголовном кодексе.

Кажется, я расквасил ему нос. Я не видел, шла ли у него носом кровь, но

свидетели утверждают, что шла. Звали этого человека Сэрстон. Он был

надзирателем в гюрьмг Сен-Квентин, отличался отменным здоровьем и веч ил

сто семьдесят фунтов.

Я был слеп, как летучая мышь, весил меньше девяноста фунтов и так долго

пробыл в узкой камере, замурованный между четырьмя стенами, что,

очутившись на открытом пространстве, опьянел, и у меня закружилась голова.

Несомненно, это был самый типичный, клинически чистый случай начальной

стадии агорафобии, и я убедился в этом в тот же день, когда вырвался из

одиночки и ударил тюремщика Сэре юн а в нос.

Я расквасил ему нос, KOI да он преградил мне дорогу и попытался меня

схватить. И вот теперь меня собираются повесить.

По закону штата Калифорния, присужденный к пожизненному заключению

преступник вроде меня, нанося удар надзирателю вроде Сэргтона, совершает

уголовное деяние, караемое смертной казнью. Сэргтон, верно, уже через

полчаса забыл, что у него шла из носа кровь, но тем не менее меня за это

повесят!


А теперь послушайте! В моем случае этот закон применен ex post facto

[Задним числом (лат.)]. Когда я убил профессора Хаскелла, такого закона

еще не существовало. Он был принят уже после того, как я был приговорен к

пожизненному заключению. И в этом-то вся суть: вынесенный мне приговор

поставил меня в положение, при котором я мог подпасть под действие закона,

еще не принятого.

Ведь меня могут повесить за нападение на надзирателя Сэрстона только

благодаря моему статусу пожизненно заключенного. Совершенно ясно, что это

- решение ex post facto и, следовательно, противоречит конституции.

Но какое значение имеет конституция для судей, если им нужно

разделаться с небезызвестным профессором Даррелом Стэндингом? К тому же

казнь моя отнюдь не будет беспрецедентной. Как и.зврг гно всем, кто читает

газеты, год назад здесь же, в Фолсемской тюрьме, за точно такое же

преступление был повешен Джек Оппенхеймер... Только оскорбление действием

выразилось тогда не в том, что Оппенхеймер расквасил нос тюремщику: он

невзначай порезал одного из заключенных столовым ножом.

Странная это штука - жизнь, и человеческие поступки, и законы, и

хитросплетения судьбы. Я пишу эти строки в той самой камере, в Коридоре

Убийц, в которой сидел Джек Оппенхеймер, пока его не вывели отсюда и не

сделали с ним то, что собираются сделать со мной.

Я предупредил вас, что мне нужно написать о многом.

И я возвращаюсь к моему повествованию. Тюремное начальство предложило

сделать выбор; если я укажу, где спрятан динамит, то буду назначен

старостой тюремной библиотеки и освобожден от работы в ткацкой мастерской.

Если же я откажусь сообщить его местонахождение, то до конца дней своих

останусь в одиночке.

Мне дали двадцать четыре часа смирительной рубашки, чтобы я мог

поразмыслить над их ультиматумом. Затем я вторично предстал перед тюремным

начальством. Что я мог сделать? Я же не мог указать им, где хранится

динамит, когда никакого динамита не существовало. Я так им и сказал, а они

сказали мне. что я лгу.

Они сказали, что я - тяжелый случай, опасный преступник, выродок, один

на столетие. И они сказали мне еще много коечего, а затем отправили меня

обратно в одиночку. Меня поместили в одиночку номер один. В номере пятом

сидел Эд Моррел. В номере двенадцатом находился Джек Оппенхеймер. И он

сидел там уже десять лет. А Эд Моррел сидел первый год. Он был приговорен

к пятидесяти годам заключения. Джек Оппенхеймер был осужден пожизненно,

так же как и я. Казалось бы, всем нам троим предстоит пробыть там немалый

срок. Однако прошло всего шесть лет, и уже никого из нас там нет. Джека

Оппенхеймера повесили. Эд Моррел стал главным старостой Сен-Квентина и

совсем на днях был помилован и выпущен на свободу. А я здесь, в Фолсемской

тюрьме, жду, когда судья Морган в положенное время назначит день, который

станет моим последним днем.

Дураки! Словно они могут лишить меня моего бессмертия с помощью своего

неуклюжего приспособления из веревки и деревянного помоста! О нет, еще

бессчетное количество столетий я буду бродить снова и снова по этой

прекрасной земле!

И не бесплотным духом буду я - я буду владыкой и пахарем, ученым и

невеждой, буду восседать на троне и стонать под ярмом.

ГЛАВА ПЯТАЯ


Очень тяжело и тоскливо было мне первые недели в одиночке, и часы

тянулись нескончаемо долго. Ход времени отмечался сменой дня и ночи,

сменой дежурных надзирателей. Днем становилось лишь чуть-чуть светлее, но

и это было лучше непроглядной ночной тьмы. В одиночке день - всего лишь

вязкий тусклый сумрак, с трудом просачивающийся снаружи, оттуда, где

ликует солнечный свет.

Никогда не бывает настолько светло, чтобы можно было читать. Да, кстати

сказать, и читать-то нечего. Остается только лежать и думать, думать. А я

был приговорен к пожизненному заключению, и это означало, что мне

предстоит - если только я не сумею сотворить чудо, создав тридцать пять

фунтов динамита из ничего. - все оставшиеся годы жизни провести в

безмолвии и мраке.

Постелью мне служил жидкий, набитый гнилой соломой тюфяк, брошенный на

каменный пол. Укрывался я ветхим, грязным одеялом. Больше в камере не было

ничего: ни стола, ни стула ничего, кроме этой тонкой соломенной подстилки

и тонкого, вытертого от времени одеяла. А я привык мало спать и много

думать.


В одиночном заключении человек, оставленный наедине со своими мыслями,

надоедает самому себе до тошноты, и тогда единственным спасением от самого

себя служит сон. Годами я спал в среднем не больше пяти часов в сутки.

Теперь я стал культивировать сон.

Я сделал из этого науку. Я научился спать десять, затем двенадцать и,

наконец, даже четырнадцать - пятнадцать часов в сутки. Но это был предел,

и все остальное время я волей-неволей был вынужден лежать, бодрствовать и

думать, думать. А для человека, наделенного живым умом и фантазией, это

прямой путь к безумию.

Я пускался на всякие ухищрения, чтобы хоть чем-то заполнить часы моего

бодрствования. Я без конца возводил в квадратную и в кубическую степень

всевозможные числа, заставляя себя сосредоточиться, и вычислял в уме самые

невероятные геометрические прогрессии. Я даже принялся было искать, шутки

ради, квадратуру круга... Но поймал себя на том, что начинаю верить в

возможность разрешения этой неразрешимой задачи. Тогда, поняв, что это

тоже грозит мне потерей рассудка, я отказался от поисков квадратуры круга,

хотя, поверьте, это было для меня большой жертвой, так как подобное

умственное упражнение великолепно помогало убивать время.

Закрыв глаза и концентрируя внимание, я представлял себе шахматную

доску и разыгрывал сам с собой длиннейшие шахматные партии. Но как только

я достиг в этом совершенства, игра потеряла для меня интерес. Это было

только времяпрепровождение, и ничего больше, ибо подлинная борьба

невозможна, если игрок сражается сам с собой. Я пытался расщепить свою

личность на дне и противопоставить их друг другу, но все попытки были

гщетны: я всегда оставался лишь одним игроком, играющим за двоих, и не мог

обдумать не только целого плана игры, но даже ни единого хода без того,

чтобы это не стало немедленно известно партнеру.

И время тянулось медленно, мучительно тоскливо. Я играл с мухами, с

обыкновенными мухами, которые проникали в камеру тем же путем, как и

тусклый серый свет, и убедился, что им доступно чувство азарта. Например,

лежа на полу своей камеры, я мысленно проводил на стене, футах в трех от

пола, черту. Пока мухи садились на стену над этой чертой, я их не трогал.

Но как только они залетали ниже черты, я пытался их поймать. Я был

осторожен, старался не повредить им крылышки, и вскоре они уже знали

ничуть не хуже меня, где проходит воображаемая черта. Когда им хотелось

поиграть, они садились на стену ниже черты, и случалось, что какая-нибудь

муха развлекалась со мной подобным образом в течение целого часа.

Утомившись, она перелетала в безопасную зону и отдыхала там.

Среди доброго десятка мух, живших в моей камере, имелась только одна

муха, которая не хотела принимать участие в этом развлечении. Она упорно

отказывалась играть и, поняв, ч го садить ся на стену ниже определенного

места опасно, старательно избегала залетать туда. Эта муха была угрюмым,

разочарованным созданием. Как сказали бы у нас в тюрьме, по-видимому, у

нее были свои счеты с миром. И с другими мухами она тоже никогда не

играла. Но это была сильная, здоровая муха. Я достаточно долго за ней

наблюдал и имел возможность убедиться в этом. Ее отвращение к игре было

свойством характера, а не физических особенностей.

Поверьте, я хорошо знал всех моих мух. Меня поражало бесконечное

множество различий, существовавших между ними.

О да, каждая муха обладала ярко выраженной индивидуальностью и

отличалась от других не только размерами, окраской, силой и быстротой

полета, не только манерой летать и особыми уловками в игре, не только

своими прыжками и подскоками, не только тем, как она кружилась и кидалась

сначала в одну сторону, затем в другую и внезапно, на какую-то долю

секунды, касалась опасной части стены или делала вид, что она ее касается,

чтобы тут же взлететь и опуститься где-нибудь в другом месте, нет, - все

они резко отличались друг от друга сообразительностью и характером, что

проявлялось в довольно тонких психологических нюансах.

Я наблюдал нервных мух и флегматичных мух. Была одна муха-недоросток,

которая порой впадала в настоящую ярость, то разгневавшись на меня, то -

на своих товарищей. Приходилось ли вам когда-нибудь наблюдать, как на

зеленом лужку, резвясь и брыкаясь от избытка бьющей через край силы и

молодого задора, скачет, словно одержимый, жеребенок или теленок? Так вот,

у меня была одна такая муха - самая заядлая любительница поиграть, - и

когда ей удалось раза три-четыре подряд безнаказанно коснуться запрещенной

стены и ускользнуть от бархатно-вкрадчивого взмаха моей руки, она

приходила в такой неистовый восторг и ликование, так торжествовала свою

победу надо мной, что принималась с бешеной скоростью кружиться у меня над

головой то в одном, то в другом направлении, но все время по одному и тому

же кругу.

Более того, я всегда отлично знал наперед, когда та или иная муха решит

включиться в игру. Я не стану утомлять ваше внимание, описывая в

мельчайших подробностях то, что мне приходилось наблюдать, хотя именно эти

подробности и помогли мне не сойти с ума в первый период моего заключения

в одиночке.

Но об одном случае я должен все-таки рассказать вам, - он мне врезался

в память. Как-то раз та самая муха-мизантроп, которая отличалась

угрюмостью нрава и никогда не вступала в игру, села по забывчивости на

запрещенный участок стены и немедленно попала ко мне в кулак. Так,

вообразите, она злилась после этого по крайней мере час.

А часы в одиночке тянулись томительно: их нельзя было ни убить, ни

скоротать с помощью мух, хотя бы даже самых умных.

Ибо в конце концов мухи - это только мухи, а я был человек, наделенный

человеческим интеллектом, активным и деятельным умом, со множеством

научных и всяких других познаний, умом, всегда жаждущим занятия, а занять

его было нечем, и мозг мой изнемогал под бременем пустых раздумий. Я

вспоминал виноградники Асти, где прошлым летом проводил опыты во время

каникул, ища способ определять содержание моносахаридов в винограде и

чвиноградных лозах. Я как раз близился к завершению этой серии опытов.

"Продолжает ли их кто-нибудь? - думал я. - А если продолжает, то с какими

результатами?"

Поймите, мир для меня умер. Никаких вестей извне не просачивалось в мою

темницу. Развитие науки шло вперед быстрыми шагами, а ведь меня

интересовали тысячи разнообразных проблем. Взять хотя бы мою теорию

гидролиза казеина с помощью трипсика, которую профессор Уолтер проверял в

своей лаборатории. А профессор Шламнер сотрудничал со мной, стараясь

обнаружить фитостерин в смеси животного и растительного жиров.

Эта работа, несомненно, ведется и сейчас, но каковы ее результаты?

Мысль о том, что где-то здесь, близко, за стенами тюрьмы, научная жизнь

кипит ключом, а я не только не могу принять в ней участие, но даже ничего

о ней не узнаю, сводила меня с ума.

Они работали, а я лежал на полу в своей камере и играл с мухами.

Однако тишина одиночки не всегда бывала полной. С первых дней моего

заключения мне порой приходилось слышать слабые, глухие постукивания,

раздававшиеся в самое неопределенное время. А откуда-то очень издалека

доносились ответные постукивания, еще более глухие, еще более слабые.

Почти всегда эти постукивания прерывались окриками надзирателей. А иной

раз, когда перестукивания продолжали звучать слишком упорно, дежурные

надзиратели призывали себе на подмогу других, и по долетавшему до меня

шуму я понимал, что на кого-то надевают смирительную рубашку.

Все было ясно как Божий день. Я знал, так же как знал это каждый узник

тюрьмы Сен-Квентин, что двое заключенных, сидевших в одиночках, были Эд

Моррел и Джек Оппенхеймер.

И я понимал, что это они перестукивались друг с другом и понесли за это

соответствующую кару.

Я ни секунды не сомневался, что код, которым они пользуются, должен

быть чрезвычайно прост, и тем не менее потратил впустую немало усилий,

пытаясь его понять. Он не мог не быть прост, однако мне никак не удавалось

его разгадать, сколько я ни бился. Но когда в конце концов я все же

разгадал его, он и в самом деле оказался чрезвычайно простым, причем проще

всего было именно то, что сбивало меня с толку. Не только каждый день

меняли они исходную букву кода, - нет, они меняли ее каждый раз после

любой паузы, наступавшей в перестукиваниях, а другой раз так даже и в

середине перестукивания.

И вот настал день, когда я поймал начало кода, и тотчас же расшифровал



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет