одной своей массой увлекпет человека, подавляет волю к сопро-
тивлению, создает ощущение коллективной силы, подталкивая
тем самым к действию и к дерзости, уничтожая или ослабляя
чувство опасности и личной ответственности. Говоря о поведении
человека в толпе, нельзя исключать я роли "заражения друг от
друга", своего рода стадного, во всяком с.'учае подражательного
инстинкта.
Лефевр считает, что между теориями медика Г.Лебона, видев-
шего в толпе сугубо животное начало, "отключение интеллекта",
действия на уровне инстинктов, и взглядами тех, кто считает
толпу суммой отдельных личностей, он сам занимает по существу
промежуточную позицию, ибо оба эти взгляда не учигывают су-
ществования коллектизной ментальности.
Книга Лефевра снабжена предисловием известного современ-
ного французского историка Жака Ревеля. Ревель констатирует,
что работа Лефевра давно признана классической и это суждение,
став привычным, заставляет забыть, что в свое время она носила
новаторский и экспериментальный характер. По выходе в свет ее
ждал скорее теплый, чем восторженный прием и как раз нова-
торская сторона работы не была оценена и даже замечена многи-
ми коллегами автора. Исключение составлял Марк Блок, опубли-
ковавший рецензию, которая показывала, что для него в центре
работы Лефевра было исследование коллективного поведения^.
Блок особенно выделил родственное ему самому стремление пи-
сать историю убеждений и верований как сочленение психологи-
ческого и социального.
Этот новаторский подход позволил Лефевру внести огромный
вклад в историографию французской революции и историогра-
фию вообще. Ревель подчеркивает три основных момента: заслу-
ги Лефевра в изучении собственно "великого страха": его вклад в
изучение проблемы толпы, ее роли в истории, особенно в истории
революции; наконец, вклад Лефевра в изучение проблем менталь-
ности, в первую очередь революционной ментальности.
Лефевр был первым историком, монографически исследовав-
шим "великий страх" на общенациональном уровне и показав-
шим те возможности, которые таит в себе изучение такого рода
событий. До того "великий страх" считался живописным, но слу-
чайным и второстепенным эпизодом французской ре золюции и
не привлекал к себе внимания крупных французских историков.
Единственное исключение - И.Тэн, который, как известно, резко
отрицательно относился к выступлениям и действиям толпы, ви-
дя в ней лишь носительницу разрушительного и животного нача-
ла. Эта концепция была воспринята и развита Г.Лебоном, авто-
ром первой специальной монографии о толпе ("Психслогия тол-
пы"), вышедшей в 1895 г. Концепции Тэна и Лебона оказали
большое и долговременное влияние и на французскую историо-
графию, и на читающую публику. Однако оба они руководствова-
лись скорее политическими пристрастиями и стремлением приме-
нить в исторической науке методы и подходы наук естественных,
нежели глубоким знанием фактической стороны дели (особенно
это относится к Лебону, который, не будучи профессиональным
историком, попросту оперировал данными Тэна). Этим авторам
Лефевр противопоставил прежде всего всеобъемлющее и глубокое
владение документальным материалом, знание социальных и эко-
номических реалий, ибо - и Ревель справедливо подчеркивает
это - Лефевр, автор фундаментального труда о крестьянах депар-
тамента Нор во время революции, оставался прежде вс^го специа-
листом в области социальной и экономической история. Но в раз-
работке этой темы есть у него и теоретические предшественники.
Это прежде всего Жорес (чьи взгляды просвечивают в утвержде-
нии Лефевра, что страх и надежда составляют эмоциональную
сердцевину революционной ментальности), а также Дюркгейм
(его воздействие угадывается, в частности, в той попытке осуще-
ствить систематическую "типологию революционной толпы", ко-'
торую предпринял Лефевр).
Говоря о вкладе Лефевра в изучение истории меьтальности,
Ревель отмечает, что пионерскими работами считаются здесь
"Короли-целители" Блока и "Мартин Лютер" Февра: но к ним
было бы справедливо прибавить и "Великий страх' до такой
степени Лефевр, рассказывая о событиях лета 1989 г., стремился
понять верования и убеждения, страхи и поступки людей в их
контексте и взаимосвязи. Он не довольствуется простыми
объяснениями, не сводит все к какому-то одному основному фак-
тору - будь то заговор или архаическая тяга крестьян х насилию.
Он старается понять значение всех элементов головоломки - и
для этого мастерски работает на разных временных уровнях од-
новременно: на уровне большой длительности - крестьянская па-
мять; более короткой - голод, нищета; наконец, почти мгновен-
ной - слухи.
Ревель считает, что сама тема, возможно, привлекла Лефевра
именно своей сложностью и необычностью, удаленностью от
привычных образцов, непохожестью на все типичные и "нор-
мальные" народные движения - это требовало специальных
размышлений и комплексных подходов. Особенно Ревель выделя-
ет то, что Лефевр идет как бы двумя путями: он старается
230
поместить событие в контекст (вернее, в целый ряд контекстов
разного содержания и хронологии: голод, нищета, страх, ситуа-
ция 1789 года - но и методы крестьянской борьбы, способы
объединения, информации и т.п.), тем самым вписывая его в
серию, которая и придает ему смысл - многое перестает быть
странным, становится объяснимым', с другой стороны, напротив,
старается ухватить "великий страх" в его уникальности, конкрет-
ности - ритме, способах распространения, деталях местных
условий, локальных инцидентов и т.п.
В результате он не только смог разбить ряд укоренившихся
легенд относительно "великого страха", но и сумел показать, как
для крестьян "великий страх" стал случаем испытать чувство со-
лидарности, которое в конечном счете нередко выливапос], в дей-
ствие: когда воображаемая опасность рассеивалась, м^жно было
обратиться протиг более непосредственного противники.
Ревель считает, что сама тема, возможно, привлекла Лефевра
именно своей сложностью и необычностью, удаленнос'[ью от при-
вычных образцов, непохожестью на все типичные и "нормаль-
ные" народные движения и волнения - это требовало специаль-
ных размышлений и комплексных подходов.
Книга Лефевра о "великом страхе" и статья о революционной
толпе оказались у истоков целого направления в исторической
науке. Прежде всего Ревель называет имена Дж.Рюде и Р.Кобба.
Еще одна серия исследований, которые с полным основанием
можно "возвести" к "Великому страху", это труды французских и
англо-американских историков, занимающихся в последние два-
три десятилетия исследованиями массового, коллективного иове-
."^ния как ча уровне "большой длительности", так .1 на более
конкретном и ограниченном материале. Ревель особо выделяет
работы 1).II.Томпсона, которые он считает наиболее адекватным
продолжением и развитием комплексного подхода Леф"вра.
Ревель смотрит на работу Лефевра "из наших дней" и видит и
ней то, что было незаметно (или несущественно) для с.звременни-
ков Лефевра. Как известно, сегодня для исторической пауки ха-
рактерен своеобразный "возврат к политике". Разумеется, речь
идет не о политической истории в прежнем значенг.и: в свете
знаний, накопленных гуманитарными науками за последние де-
сятилетия, само понимание сферы политического стало совер-
шенно иным, пространство политики "втягивает" в себя огром-
ные пласты жизни человека и общества. Как: простой человек
(простые люди) "вступают в политику?" Одну из основных заслуг
Томпсона Ревель видит в том, что за конвульсивными голодными
бунтами он разглядел логику целой системы коллективных пред-
ставлений и показал, как самые, казалось бы, стихийные и не-
контролируемые коллективные действия творят, хотя и в чуж-
дых нам сегодня формах, пространство политического и полити-
ческий дискурс. И Лефевр, по убеждению Ревеля, в свое время не
случайно избрал объектом своего исследования именно "великий
страх": это позволило ему проследить, как на заре французской
революции, в этот решающий момент "коллективного ученичест-
ва", на низовом и неприметном уровне, во множестве индивиду-
альных поступков и действий совершался переход от жестов к
словам, от чувств к убеждениям, - т.е. увидеть политику в про-
цессе ее зарождения и становления.
Завершая постановкой этого вопроса свое предисловие, Ревель
демонстрирует на примере Лефевра, как подлинно новаторский и
творческий научный труд даже через многие годы продолжает
работать на переднем крае науки, поворачиваясь неожиданными
гранями и отвечая не только на те вопросы, которые автор впря-
мую ставил перед собой (иногда далеко опережая свое время), но
даже на те, которые он, возможно, сознательно не формулировал
или формулировал иначе, нежели это делается сегодня.
^ См. Февр Л. Гигантский лживый слух: Великий страх июля 1789 г.
- В кн.: Февр Л. Бои за историк). М., 1991.
'^См.: Ann:ilesd'hisloirc.i-i:()norniqMCL4siicialc, 5, 1933. P. 301-304. Любо-
пытно, что о рецензии Февра Ревель не упоминает.
Г.С. Черткова
20. С. ФРАНК. НАРОДНАЯ ЮСТИЦИЯ, ОБЩИНА И КУЛЬТУРА РУССКОГО
КРЕСТЬЯНСТВА 1870-1900 годов.
S.FRANK. POPULAR JUSTICE, COMMUNITY AND CULTURE AMONG
THE RUSSIAN PEASENTRY 1870-1900// THE WORLD OF
THE RUSSIAN PEASENT: POST-EMANCIPATION CULTURE
AND SOCIETY. BOSTON, 1990
В сборнике "Мир русского крестьянина: пореформенная куль-
тура и общество", изданном в Бостоне в 1990 г., опубликовано
несколько статей, авторы которых делают попытку раскрыть со-
циально-экономический, политический и культурных мир рус-
ской пореформенной деревни. Крестьянская община, миграция
крестьян, крестьянское движение, положение женщины и жен-
ский труд в деревне, крестьяне и школа, крестьянская религия и
крестьянское искусство - таковы темы этих статей. Для данного
реферата избрана статья Стивена Фрэнка, профессора Бостонско
го университета, посвященная русскому крестьянскому самосуду.
Автор использовал материалы русских журналов конца XIX и
начала XX в. - общественно-политических, исторических, этно-
графических, юридических, труды русских юристов этого же пе-
риода. Извлекая из них свидетельства о случаях самосудов в рус-
ской деревне, он интерпретирует их прежде всего как феномен
народной культуры и выражение конфликта между официальной
и народной культурой. В нашей историографии трудов по этому
вопросу нет.
Самосуд в русской деревне конца XIX в. был довольно обыч-
ным явлением почти во всех частях Российской империи; среди
дел, рассматривавшихся волостными судами, дела о самосуде со-
ставляли более ]"< (разумеется, неучтенных случаев гораздо
больше). Бывали подобные акции и в городах, но очень редко.
Большая часть образованных людей в русском обществе ус
матривала в самосуде акт слепого насилия толпы, подобный лин-
чеванию в Америке. Между тем, автор статьи обращает внимание
на то, что лучший словарь эпохи, составленный Вл.Далем, опре-
деляет самосуд не только как самовольную расправу, но и кик
"самоуправство". "суд в своем деле". Изучение судебных и дру-
гих материалов показывает, что самосуд в русской деревне новее
не был чем-то стихийным. Крестьяне, хотя они и не задумыва-
лись над дефинициями, четко различали типы самосуда: суд над
членами своей общины, носивший ритуальный характер и откры
вавший возможность покаяния провинившегося и примирения с
ним, и суд над чужими, чьи преступления угрожали благополу-
233
чию общины и влекли за собой наказания с применением различ-
ных форм насилия. Именно это различение, считает автор, позво-
ляет рассмотреть природу и функции крестьянского самосуда не с
обычной точки зрения образованных людей, а с точки зрения са-
мих крестьян. Жители деревни руководствовались своими моти-
вами, они отвергали официальный закон, полагая, что он не ох-
ватывает всех проблем, от которых впрямую зависит их жизнь, ц
недостаточно тонко в них разбирается.
Фрэнк анализирует три формы крестьянского правосудия:
1) Ритуализированный акт, подобный европейскому шаривари -
публичное "срамление" и осуждение проступка, обычно без при-
менения насилия. Автор условно называет эту форму русского
крестьянского самосуда "шаривари". 2) Предусматривающее ак-
ты насилия наказание за преступления против собственности (во-
ровство, конокрадство, поджоги). 3) Самосуд над колдунами и во-
рожеями, тоже включающий акт насилия.
В европейских странах шаривари чаще всего были связаны с
нарушением норм сексуального поведения. В пореформенной Рос-
спи тоже были случаи "вождений" незамужних матерей, или
жен, нарушивших супружескую верность, но их мало. Автор под-
черкивает, что он не обнаружил здесь сообщений о практиковав-
шихся в европейских странах наказаниях мужей, обманутых или
побитых женами. Внимание крестьян было обращено на другое,
прежде всего на кражи. Фрэнк объясняет это тем, что после ре-
формы 1861 г. в России на первый план выступали отношения
собственности, а родственные связи, столь значимые раньше, ос-
лабевали.
Один из наиболее часто применявшихся в российской деревне
видов самосуда, сохранившийся еще в 20-х гг. XX в. "вожде-
ние вора" или просто "вождение". Провинившегося водили или
возили на телеге по деревенской улице под крики, хохот и "му-
зыку" били в печные заслонки, тазы, сковороды. Хотя к мел-
ким кражам в деревне относились снисходительно, и суды, как
официальные, так и неофициальные, старались уладить миром
такого рода конфликты, даже и в этом случае в деревне часто
применяли "вождение". В деревне Заболонья Смоленской губер-
нии крестьянина застали за кражей гуся. По решению сельского
схода назначили "вождение вора". Украденного гуся повесили
вору на шею и трижды обвели его вокруг деревни. Участники
процессии стучали в печные заслонки. Затем вор попросил про-
щения и выставил односельчанам полведра водки. Для женщин
дополнительным способом "срамления" было раздевание. В де-
ревне Череповецкого уезда Новгородской губернии обнаружили,
что одна крестьянка собирает ягоды, не дождавшись разрешенно-
го времени. Ее привели на сход, раздели донага, повесили на
шею корзину с ягодами, и вся община повела ее через деревню с
криками, пением и плясками. После этого женщина заболела, но
мысль пожаловаться по-видимому не приходила ей в голову.
Если жертва проявляла строптивость, наказание ужесточали.
Так, в деревне Мешкова крестьянка, уличенная в краже холста,
была подвергнута "вождению". Когда ее довели до дому, она
схватила цеп и бросилась на своих мучителей, а затем обратилась
с жалобой к земскому начальнику. Тот вызвал деревенского ста-
росту и два дня продержал его под арестом. Вернувшись в дерев-
ню, староста собрал сход, рассказал, что воровка донесла на чле-
нов общины, и сход постановил, чтобы муж крестьянки публич-
но выпорол ее кнутом, а ее вещи отдал на водку для общества.
Все это было выполнено.
В описанных случаях задача самосуда - добиться прекраще-
ния краж, совершаемых "своими". Обдуманной символикой и ри-
туалом - публичным "срамлением" и "вождением", символизи-
рующим изгнание, община предупреждала всех жителей деревни,
что в случае воровства кары не избежит никто. Вернуться в кол-
лектив было, конечно, возможно, но только после публичного по-
каяния и прощения. Угощение общины водкой, завершавшее ак-
цию, означало прощение и примирение.
Помимо непосредственной дисциплинарной функции, эта фор-
ма самосуда служила важным средством социального регулирова-
ния. Исполнение приговора сельского схода при участии всех
жителей деревни должно было поддерживать солидарность, пре-
дотвращать споры и развитие открытой вражды, которая могла
бы разрушить социальные связи и общность действий, столь важ-
ные в деревенской повседневной жизни. Это также давало выход
враждебным чувствам, гасило их. То, что самосуд совершался по
решению схода, легитимировало его в глазах жителей деревни и
делало маловероятной месть со стороны жертвы: ведь это было
бы равносильно вызову, брошенному общинной власти, а в общи-
не проходила вся жизнь крестьян от рождения и до смерти.
Шаривари", связанные с нарушениями супружеской верно-
сти, служили поддержанию отношений господства и подчинения
внутри сельской общины. Отмечены случаи наказания девушек
за добрачные связи, расправы над незамужними женщинами, и
поведении которых наблюдались отклонения от общепринятых
норм. Что же касается супружеских отношений, община предос
тавляла свободу действий мужу, и тот действовал чаще всего
очень жестоко. Когда решение дела передавалось супругу, уста-
новленный ритуал не требовался - не было ни "вождения", ни
покупки водки в знак примирения. Община иногда вмешивалась,
но вступалась только за мужа. Вступаясь, она требовала, чтобы
он продемонстрировал свою способность осуществлять семейный
контроль и справиться с непокорной женой. Так, в начале
80-х гг. в одной из северных губерний крестьянка, не вынесшая
жестокого обращения мужа, пожаловалась на него в волостной
суд. Суд никаких мер не принял. Когда в деревне узнали о жало-
бе, староста вместе с несколькими крестьянами явился к мужу
жалобщицы и приказал ему бить, оскорблять и осмеивать жену в
присутствии всех. Сам староста и пришедшие с ним в расправе не
участвовали, а лишь наблюдали за ней. Община вмешивалась
иногда еще и в тех случаях, когда жена пренебрегала своими
обязанностями хозяйки, и семье угрожало разорение, а общине,
следовательно, предстояли непредусмотренные расходы.
Второй вид русского крестьянского самосуда наказания за
тяжкие преступления против собственности. В этих случаях со-
вершались в высшей степени жестокие акты, нередко связанные
с нанесением тяжелых увечий, с пытками, побоями, завершав-
шимися убийством преступника, особенно если тот был чужим
или же был задержан при совершении повторной краями. Эти ак-
ты насилия почти всегда осуществлялись толпой, и решения схо-
да часто не требовалось, насилие мог прямо осуществить и ста-
роста; организованного ритуального действа не происходило.
Если преступник постоянно и долго нарушал покой общины,
собирали сход и принимали решение избавиться от него раз и на-
всегда. Выделяли несколько человек, которые совершали обду-
манное убийство. Крестьянин деревни Григорьева Самарской гу-
бернии по приговору сельского схода был сослан в Сибирь, но за-
тем бежал и вернулся в деревню, где снова совершил кражу и
поджог. На этот раз сход приговорил его к смерти. Крестьяне во
главе со старостой окружили избу, где он скрывался, схватили и
убили его.
Особенно неистовствовали крестьяне, когда в их руки попада-
ли конокрады. Лошадь имела такое значение в хозяйстве, что ли-
шиться ее означало разорение. Конокрадов оскопляли, жгли ка-
леным железом, загоняли под ногти деревянные шпильки, заби-
вали гвозди в голову, ослепляли, забивали до смерти. Волостные
суды строго наказывали участников подобных самосудов, но кре-
стьян это не останавливало. Даже в тех случаях, когда община
считала необходимым обратиться к властям, она предварительно
осуществляла наказание сама. Крестьяне не могли быть уверены
в том, что преступника вообще накажут - конокрады умело
скрывались, и волостные власти чаще всего не могли своими си-
лами справиться с этим бедствием, угрожавшим самой основе
крестьянского хозяйства. К тому же, конокрадов и поджигателей
суд приговаривал к тюремному заключению или ссылке, а когда
срок кончался, преступник часто возвращался в родные мест.) и,
движимый стремлением отомстить, опять принимался .зп старое.
В данном случае общинною сознание работало особенно четко.
"Это наш преступник, - говорили крестьян.", - и наказа-! '. его
наше дело".
Третий вид самосуда в русской деревне связан с колдовством.
Важным и активным элементом крестьянской культуры конца
XIX и начала XX в. была вера в колдовство и чудеса. В своих по-
вседневных делах и заботах жители любой деревни постоянно
прибегали к разного рода магическим практикам, к врачеватель-
ному искусству колдунов и ворожей. Но когда общину постигали
беды в виде эпидемий или неурожая, ответственность тотчас же
возлагали на тех, к чьим услугам только что прибегали, полагая,
что эти люди стремятся за что-то отомстить всей деревне или от-
дельным ее жителям.
Вот один из ярких случаев, относящийся к 1879 г. Крестьянка
Аграфена Игнатьева из деревни Врачева Новгородской губернии,
вдова, жившая подаянием, была известна как колдунья и воро-
жея. Среди жителей деревни было несколько больных эпилепси-
ей, и большинство крестьян предполагало, что падучая болезнь -
последствие "порчи". Подозрение пало на "Грушку". Однажды
она попросила у соседа творогу, но получила отказ. После этого
дочь соседа заболела падучей и во время припадка стала кричать,
что ее "испортила" Грушка. Вскоре заболела еще одна женщина:
она тоже "выкликала" Грушку, уверяя, что колдунья напустила
на нее порчу за то, что она не разрешила своему сыну наколоть
лров Аграфене. Собрали сход и постановили сжечь колдунью.
Прямо со схода все пошли к ее избе, взломали запертую изнутри
дверь и начали действовать. Дверь заложили колом и забили
гвоздями, окна заколотили досками. Затем в сенях положили ве-
ники и солому и подожгли. Двести жителей деревни наблюдали,
как запылала и сгорела дотла изба вместе с колдуньей.
Самосудов над колдунами, завершавшихся убийствами, проис-
ходило много. Крестьянам не приходилось надеяться на офици-
альный суд, так как закон не рассматривал колдовство как пре-
ступление и кара часто настигала самих жалобщиков. Не удовле-
творенные законом, крестьяне расправлялись с колдунами сами.
Автор подчеркивает, что проанализированные им случаи в об-
щем напоминают западные модели. И на Западе, и в России
жертвами расправ оказывались чаще всего нищие старики, бро-
дяги, маргиналы. И там и здесь обвинение в колдовстве могло
быть заведомо ложным предлогом для развязывания конфликта в
деревне. В условиях русской деревни крестьянская злоба вспыхи-
вала в тех случаях, когда возникала угроза, что обнищавший
член общины может стать обузой для нее. Против него можно
было обратить любое обвинение; это хорошо знали деревенские
"политики" и пользовались этим, когда требовалось найти оче-
редного "врага". Однако, большинство крестьян, обвинявших со-
седей в колдовстве и участвовавших в расправах над ними, ис-
кренне верили в сверхъестественную силу этих людей и магиче-
ский смысл их действий.
Размышляя о жестокости русского деревенского самосуда,
Фрэнк объясняет ее явным взаимовлиянием крестьянской и "эли-
тарной" культуры. Как известно, русские уголовные наказания
издавна отличались чрезвычайной жестокостью; они предусмат-
ривали нанесение увечий, пытки, свирепые казни. Даже уголов-
ный кодекс, принятый в 1839 г., предусматривал телесные нака-
зания для крестьян. Еще большее впечатление производили жес-
токие издевательства, наказания и расправы помещиков над кре-
стьянами. Все это, считает Фрэнк, воспринимало крестьянское
правосудие. Впрочем, замечает он, не подлежит сомнению, что
влияние было взаимным, и помещики тоже воспринимали и ис-
пользовали жестокости, совершавшиеся крестьянами.
Итак, утверждает автор статьи, самосуд в русской деревне
конца XIX и начала XX в. не был "беззаконным насилием". Это
была акция крестьянской общины, направленная на пресечение
действий, которые угрожали нарушить традиционные социаль-
ные отношения или нанести урон хозяйству деревни. Крестьян-
ский самосуд, по его мнению, был формой защиты собственного
правосудия перед лицом усиливающей свое влияние господствую-
щей официальной культуры. Самосуд демонстрировал общинную
автономию, сохранившуюся несмотря на вековое угнетение общи-
ны властью помещиков и усиливающуюся централизацию госу-
дарственной власти. Обнаруживалось, что община все еще сохра
няет исключительное право морального контроля за своими чле-
нами и для крестьян ее власть все еще гораздо авторитетнее, чем
местная государственная власть.
Крестьянское правосудие защищало общину от действия раз-
рушительных сил. Своей юридической практикой община отстаи
вала и воспроизводила, с одной стороны, свою картину мира, с
другой - социально-экономические, сексуальные и культурные
отношения, включая и отношения господства и эксплуатации,
которые позволяли ей существовать. Некоторые новые тенденции
официальной культуры могли быть трансформированы и станови-
лись приемлемыми для жителей деревни; но попытки силой из-
менить взгляд крестьян на закон, на преступление, на юстицию
не могли рассчитывать на успех. Крестьяне протестопали, отка-
зывались выполнять требования или просто их игнорировали.
Самосуд в русской деревне, сохранившийся еще и в XX в., яв-
лял собою выражение не преодоленного еще разрыва между кре-
стьянской культурой и культурой элитарной. Он служил одним
из средств сохранения и воспроизведения традиционных социо-
культурных отношений.
С .В.Оболенским
Достарыңызбен бөлісу: |