Три вида гуманизма руссо — отец антропологии



бет19/23
Дата24.06.2016
өлшемі4.76 Mb.
#156304
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

Действительно, проблема, поставленная "Критикой диалектического разума", может быть  сведена к такой проблеме: при каких условиях возможен  миф о Французской революции? И мы готовы признать, что, для того чтобы современный человек мог вполне играть роль исторического агента, он должен верить в этот миф и что анализ Сартра чудесно извлекает совокупность формальных условий, необходимых для обеспечения этого результата. Но отсюда не вытекает, что это значение, с того момента как оно становится наиболее богатым (и, следовательно, ему наиболее свойственно внушать практическое действие), наиболее истинно. Здесь диалектика оборачивается против самое себя: эта истина присуща ситуации, и если мы расположимся поодаль от этой ситуации —  ибо роль человека науки обязывает поступать именно так, — то то, что выступало как переживаемая истина, сначала затуманится, а под конец исчезнет. Так называемый левый человек еще цепляется за период современной истории, наделяющей его привилегией соответствия между практическими императивами и интерпретационными схемами. Возможно, этот золотой век исторического сознания уже прошел; и то, что можно хотя  бы ощутить эту возможность, доказывает, что речь здесь идет лишь о возможной ситуации, как возможна случайная "наладка" оптического инструмента, объектив и центр которого были бы относительно друг друга подвижны. Мы  все  еще "в фокусе" Французской революции, но мы были бы в фокусе Фронды, если бы жили еще раньше. И поскольку это уже будет дело второй, первая скоро перестанет давать нам когерентный образ, относительно которого может моделироваться наше действие. Чему действительно учит чтение Ретца(46) — так это  неспособности мышления извлечь интерпретационную схему, отправляясь от разделенных во времени событий.

На первый взгляд, кажется, нет сомнений: с одной стороны, привилегированные, а с другой — обездоленные и эксплуатируемые; как же  можно сбалансировать? Мы фрондеры. Однако парижский люд направляется дворянскими домами, единственная цель которых — устроить  свои дела с Властью, и половиной королевской семьи, желающей оттеснить другую половину. И вот мы уже фрондеры вполовину. Что касается  Двора, укрывшегося в Сен-Жермене, то сперва он выступает как группа  жалких заговорщиков, выросших на привилегиях и кормящихся поборами и ростовщичеством за счет народа. Пускай и иначе: у него все же есть  одна функция, поскольку он располагает военной силой; ведет борьбу  с иностранцами, в частности с испанцами, которых фрондеры не боятся  призвать в страну, чтобы навязать свою волю тому самому Двору, что  защищает Отечество. Но баланс нарушается еще раз в другом плане:  фрондеры и испанцы  образуют партию  мира; принц Конде и  Двор  стремятся к военным авантюрам. Мы  пацифисты и становимся фрондерами. И все же не военные ли затеи Мазарини расширили Францию до  ее настоящих границ, основывая государство и нацию? Без них мы бы не  были тем, что мы есть. Вот опять мы — на другой стороне.

Итак, достаточно того, чтобы история отдалилась от нас во времени  или чтобы мы отдалились от нее в мышлении, чтобы она перестала быть  интериоризируемой и утратила свою умопостигаемость —  иллюзию,  привязанную к временному внутреннему состоянию. Но как бы мы ни   заявляли, что человек может или должен выбраться из этого внутреннего состояния, сделать это не в его власти, и мудрость для него состоит  в том, чтобы считать себя проживающим его, зная при этом (но в другом регистре), что его столь полная и интенсивная жизнь — это миф,  который возникнет у людей будущего столетия, а перед ним самим,  возможно, предстанет как таковой несколько лет спустя и вовсе не  проявится для людей будущего тысячелетия. Любое значение подотчетно наименьшему значению, дающему ему его более высокое значение;  и если эта регрессия завершается в конечном счете признанием "вероятностной закономерности, о которой можно только сказать: это так и не  иначе" (Sartre, р. 128) — в этой перспективе нет ничего тревожного для  мышления, не страшащегося ничего трансцендентного, будь то и в скрытом виде. Ибо человек возымеет все, чего он может разумно пожелать  (при единственном условии: склониться перед этим законом возможного), если ему удастся определить свою практическую форму и расположить все остальное в области умопостигаемого.

*  *  *

   Среди современных философов Сартр, конечно, не единственный, оценивающий историю в ущерб другим гуманитарным наукам и создающий относительно нее почти мистическую концепцию. Этнолог почитает историю, но не приписывает ей исключительной ценности. Он воспринимает ее как исследование, дополнительное к собственному: один  веер человеческих обществ развертывается во  времени, а  другой  — в пространстве. И различие здесь еще больше, чем может показаться,  поскольку историк пытается восстановить образ исчезнувших обществ,  какими они были  в те моменты, которые  для них соответствовали  настоящему, тогда как этнограф предпочитает для реконструкции исторические этапы, предшествовавшие во времени нынешним формам.



Это отношение симметрии между  историей и этнологией, кажется,  отвергается философами, имплицитно или эксплицитно возражающими  против того, что разворачивание в пространстве и следование во времени предлагают эквивалентные перспективы. Скажут, что, на их взгляд,  временное измерение пользуется особым престижем, как если бы диахрония обосновывала не только более высокий тип умопостигаемости  относительно того, что несет синхрония, но и, главным образом, более  специфически человеческий порядок.

Легко объяснить, если не оправдать это мнение: разнообразие улавливаемых этнологией социальных форм, расставленных в пространстве,  имеет облик прерывистой системы; однако мы представляем себе, что  благодаря временному измерению история восстанавливает нам не отдельные состояния, а переход от одного состояния к другому в непрерывной форме. И поскольку мы полагаем, что мы сами постигаем наше  личное становление как непрерывное изменение, то нам кажется, что  историческое знание дополняет очевидность внутреннего чувства. История не довольствуется тем, чтобы описать нас как существа в их  внешних проявлениях или, и того лучше, проникнуть в нас посредством  перемежающихся озарений внутренних состояний, каждое из которых  таково само по себе, но они же будут внешними по отношению к другим  существам, история заставит присоединить к нам, независимо от нас  самих, бытие изменения.

Следовало бы многое сказать об этой якобы интегрирующей непрерывности моего "я", где видна иллюзия, поддерживаемая требованиями  социальной жизни, — следовательно, отражение внешнего во внутреннем,  а не предмет неоспоримого переживания. Но нет необходимости разрешать философскую проблему, чтобы ощутить, что концепция, которую  нам предлагают относительно истории, не соответствует никакой реальности. Как только историческое знание считают привилегированным, мы  чувствуем право (которое и не помышляем отстаивать иначе) подчеркнуть, что само понятие исторического факта скрывает двоякую антиномию. Ибо гипотетически исторический факт есть то, что реально произошло; но где нечто происходит? Каждый эпизод революции или войны  превращается во множество индивидуальных психических движений;  каждое из этих движений передает бессознательную эволюцию, и они  разрешаются в церебральные, гормональные или нервные феномены,  референции которых принадлежат к физическому или химическому порядку... Следовательно, исторический факт — не большая данность, чем другие; именно историк или агент исторического становления конституирует его путем абстракции и как бы под угрозой нескончаемой регрессии.

Однако  то, что справедливо для конституирования исторического факта, не менее справедливо и для его отбора. И с этой точки зрения историк и исторический агент отбирают, разрешают и кроят, так как поистине всеобщая история противопоставит их хаосу. На каждом клочке пространства таится множество индивидов, каждый из которых интегрирует историческое становление способом, не сопоставимым с другими. И для кого-то из этих индивидов каждый момент времени неисчерпаемо богат физическими и психическими эпизодами, все они в итоге играют свою роль. Даже история, называющая себя всеобщей, — все же не что иное, как сочленение нескольких локальных историй, среди которых (и между которыми)  пустоты гораздо более многочисленны, чем заполненные места. И напрасно верить, что, умножая число сотрудников и интенсифицируя исследования, мы получим лучший  результат: если только история жаждет смысла, она обрекает себя на то, чтобы выбирать регионы, эпохи, человеческие группы и индивидов в этих группах и  выделять эти фигуры  в качестве прерывистого из непрерывного, вполне подходящего, чтобы служить декорацией на заднем плане. Поистине тотальная история нейтрализовалась бы сама по себе: ее продукт был бы равен нулю.  Историю делает возможной то, что для данного периода находится подсовокупность событий,имеющих приблизительно одинаковое значение для контингента людей, которые не обязательно пережили эти события и которые даже могут их рассматривать с дистанции в несколько столетий. История, следовательно, никогда не есть просто история, но история-для*.

* "Конечно, да", — скажут сторонники Сартра. Но любая попытка создать такую историю  свидетельствует а. том, что, если субъективность истории-для-меня может уступить место ястории-для-нас, мы приходим, тем не менее, к превращению  "меня" в "нас", обрекая это "мы" на то, чтобы быть "я" второй мощности, герметически закрытым для других "мы". Уплачиваемая таким образом цена за иллюзию преодоления неразрешимой антиномии (в такой системе) между "мной"  и "другим" состоит в приписывании посредством исторического сознания метафизической функции  "Другого" —  папуасам. Редуцируя их до состояния средств, вполне подходящих для удовлетворения своего философского аппетита, исторический разум предается своего рода интеллектуальному каннибализму, который, на взгляд этнографа, гораздо более возмутителен, чем прочий.

Пристрастная, даже когда отрекается от бытия, она неизбежно остается частичной — что является еще одной формой пристрастности. Как только поставлена цель написать историю Французской революции, то известно (или должно стать известным), что она не сможет быть одновременно и под тем же заголовком и якобинской историей, и историей аристократов. Гипотетически, соответствующие  той  и другой тотализации (каждая из  них антисимметрична другой), эти истории суть равно истинны. Надо, следовательно, выбрать из двух партий**: либо принципиально придерживаться одной из этих двух или третьей (ибо имеется одна неопределенная) и отказаться от поисков в истории совокупной  тотализации частичных тотализации, либо признать для всех равную реальность, но лишь для того, чтобы открыть, что Французская революция, такая, как о ней говорят, не существовала.

** Стоящее у автора parti означает и политическую партию, и принимаемое решение. — Прим. перев.

Итак, история не ускользает от обязанности, общей для всякого познания, использовать какой-либо код для анализа своего объекта, даже если (и в особенности) мы приписываем этому объекту непрерывную  реальность*.

* Также и в этом смысле можно  говорить об антиномии исторического знания: если оно стремится достичь непрерывного, то оно невозможно, поскольку обречено на нескончаемую регрессию; чтобы сделать его возможным, требуется квантифицировать события, и тогда темпоральность как привилегированное измерение исторического знания исчезнет, поскольку с каждым событием, как только оно квантифицировано, можно обращаться в любых служебных целях, как если бы оно было результатом выбора между двумя прежде существовавшими возможностями.

Отличительные черты исторического знания происходят не от отсутствия кода, что иллюзорно, а ввиду его особенной природы: этот код  состоит в хронологии. Нет истории без дат. Чтобы в этом убедиться,  достаточно рассмотреть, как ученик приходит к пониманию истории: он  сводит ее к телу, лишенному мяса, скелет которого образуют даты. Не  без основания было оказано противодействие этому иссушающему методу, но часто впадали в противоположную крайность. Если даты не вся  история и не наиболее интересное в истории, они являются тем, без чего.  собственно история исчезла бы, поскольку вся ее оригинальность и ее  специфика состоят в постижении отношения предшествующего и последующего, которое было бы обречено на размывание, если, пусть даже  предположительно, его термины не могли бы датироваться.

Однако хронологическая кодировка вскрывает гораздо более сложную  природу, чем представляют себе, когда мыслят даты истории в виде  простого линейного ряда. Во-первых, одна дата обозначает один момент  в последовательности: (12 находится после d1, перед d3, с этой точки зрения  дата делает из порядкового числа лишь функцию. Во-вторых, каждая дата  — также количественное числительное, и в качестве такового она выражает  дистанцию между наиболее близкими датами. Для кодирования одних  периодов истории мы используем множество дат, для других — меньше.  Это меняющееся количество дат. применительно к периодам  равной  протяженности, измеряет то, что можно назвать напором истории; есть  "горячие" хронологии, являющиеся хронологиями эпох, где, на взгляд  историка, много событий имеют черту дифференциальных элементов;  другие же, с точки зрения этого же историка (но не людей, их переживших),  имеют весьма мало событий, а иногда и никаких. В-третьих, и главным  образом, дата — это член класса. Эти классы дат определяются той  значащей характеристикой, которой обладает в рамках класса каждая дата  по отношению к другим датам, равно в него входящим, и отсутствием этой  значащей характеристики в соотнесении с датами, принадлежащими  другому классу. Так, дата 1685 принадлежит классу, членами которого  равно являются даты: 1610, 1648, 1715; но она ничего не означает  относительно класса, образованного датами: 1, II, III, IV тысячелетия —и  также относительно класса дат: 23 января, 17 августа, 30 сентября и т. д.

Учитывая  это, в чем же состоит код историка? Определенно, не в датах, поскольку они не воспроизводятся повторно. Можно закодировать температуру с помощью  цифр,  так как чтение цифры на  температурной шкале вызывает в памяти  возвращение предшествующей ситуации: всякий раз, как я вижу на градуснике 0°, я знаю, что холодно, и надеваю более теплое пальто. Но взятая сама по себе историческая дата не  будет обладать значением, поскольку она не отсылает ни к какой иной вещи,  кроме как к себе: если я ничего не знаю о современности, дата 1643 меня  ничему не научит. Следовательно, код может состоять из классов дат, где  каждая дата означивает, только если она вступает с другими датами • в сложные отношения корреляции и оппозиции. Каждый класс определяется частотностью и подчиняется тому, что можно назвать корпусом или  исторической областью. Следовательно, историческое познание действует  тем же способом, что и прибор с модулированной частотой: подобно нерву,  оно кодирует непрерывное — и как таковое, несимволическое — количество  посредством импульсных частот, соразмерно вариациям. Что касается  самой истории, ее нельзя изобразить в виде непериодического ряда, из  которого нам был бы известен лишь фрагмент. История — это прерывистая  совокупность, образованная историческими областями, каждая из которых  определена своей собственной частотностью и дифференциальной кодировкой предшествующего и последующего. Переход между датами, составляющими   те и другие области, не более возможен, чем переход между  натуральными  и иррациональными  числами. Точнее: даты, присущие  каждому классу, иррациональны относительно всех дат других классов.

Итак, не только иллюзорно, но и противоречиво мыслить историческое  становление как непрерывное развертывание, начатое с доистории, закоди- рованной десятками или сотнями тысячелетий, развивающейся в шкалу из  тысяч, начиная с 4-го или с 3-го, а затем продолжаясь в виде секулярной  истории, нашпигованной, по прихоти каждого автора, ломтями годичной  истории в рамках столетия или по дням в рамках года, если даже не по  часам в течение дня. Все эти даты  не образуют одного ряда: они  принадлежат различным видам. Приведем в подтверждение этого лишь  один пример. Кодировка, используемая нами по доистории, не предваряет  ту, что служит нам для новой и современной истории: каждый код делает  отсылку к системе значений, которая, хотя бы теоретически, применима  к предполагаемой целостности человеческой истории. События, которые  являются значащими по одному коду, не остаются таковыми по другому.  Закодированные в системе доистории, наиболее известные эпизоды новой  и современной истории перестают быть существенными; за исключением,  возможно (и опять-таки мы об этом ничего не знаем), некоторых мощных  аспектов демографической эволюции, осуществляемой  в глобальных  масштабах открытия парового двигателя, электричества и ядерной энергии.

Если всеобщий код состоит не из дат, упорядочиваемых в линейный  ряд, а из классов дат, каждый из которых предоставляет автономную  референциальную систему, то ясно выступает прерывистый и классифицирующий  характер исторического познания. Оно действует посредством прямоугольной матрицы: где каждая линия представляет класс дат, которые схематически можно назвать часовыми, дневными, годичными, вековыми, тысячелетними и т. д. и которые все вместе образуют прерывистую совокупность. В системе этого типа так называемая историческая непрерывность обеспечивается лишь  мошенничеством в чертеже.

Это не все. Если внутренние лакуны какого-либо класса нельзя заполнить посредством обращения к другим классам, остается тем не менее то, что каждый класс, взятый в целом, всегда делает отсылку к другому классу, содержащему основание умопостигаемости, на которое первый не мог бы претендовать. История XVII столетия является "годичной", но XVII столетие как историческая область зависит от другого класса, кодирующего его путем отнесения к прошедшим столетиям и к тем, что грядут. Эта область современности становится, в свою очередь, элементом класса, где она выступает в корреляции и оппозиции с другими "временами": средневековьем, античностью, современной эпохой и т. д. Однако эти различные области соответствуют историям с неравной мощностью.

История из биографий и анекдотов, находящаяся вся внизу шкалы, —  это слабая история, не содержащая в себе собственной умопостигаемости, приходящей к ней лишь тогда, когда ее оптом переносят в рамки более сильной истории и она поддерживает то же отношение с классом более высокого ранга. Однако было бы ошибочным   считать, что это вкладывание поступательно воссоздает историю в целом; ибо что с одной стороны  приобретаем, то с другой стороны теряем. История из биографий и  анекдотов —  наименее объясняющая, но она  наиболее богата с точки зрения информации, поскольку рассматривает индивидов в их особенном, для каждого из них детализирует нюансы характера, извивы их мотивов, стадии их размышлений. Эта информация схематизируется, затем исчезает при переходе ко все более и более "сильным" историям*.

* Каждая историческая область является описанной относительно области  непосредственно низшего ранга, вписанной в область более высокого ранга. Подтверждается, что всякая слабая история вписанной области является дополнительной к сильной истории  описанной области и контрадикторной  слабой истории той же самой области (поскольку сама является вписанной областью). Каждая  история сопровождается, следовательно, неопределенным числом антиисторий, каждая из которых является дополнительной к другим: истории 1 ранга соответствует анти-история 2 ранга и т. д. Прогресс в познании и создание новых наук осуществляются посредством поколения анти-историй, свидетельствующих о том, что некий порядок, единственно возможный на одном плане, перестает быть таковым  на другом плане. Анти-история Французской революции, представленная Гобино(47), контрадикторна на том плане, где Революция мыслилась до него; она становится логически мыслимой (что не означает, что она истинна), если расположится  на новом плане, впрочем, выбранном  Гобино  неумело; иначе говоря, в состоянии перехода от истории "годичного" или "столетнего" ранга (и также — политической, социальной и идеологической) к истории "тысячелетнего" или "многотысячелетнего'' ранга (и также — культурной и антропологической); процедура, изобретенная не Гобино, которую можно назвать "преобразованием Буленвилье"(48).

Вследствие чего и в соответствии с тем уровнем,где помещается историк, он утрачивает по информации то, что приобретает в понимании, либо наоборот, как если бы логика конкретного желала нам напомнить о своей логической природе, моделируя в глине становления смутный набросок теоремы  Геделя. Относительно всякой отвергаемой исторической области выбор историка всегда находится между историей, которая больше научает и меньше объясняет, и историей, которая больше объясняет и меньше научает. И если он желает избегнуть дилеммы, у него имеется единственная возможность — выйти из истории: либо через ее нижние этажи, если поиск информации влечет его от рассмотрения групп к рассмотрению  людей, а затем их мотиваций, происходящих из их личной истории и темперамента, иначе говоря, из инфраисторической области, где царствуют психология и физиология; либо через верхние, если потребность в понимании побуждает его вновь поместить историю в доисторию, а последнюю — в общую  эволюцию организованных существ, объясняемую лишь в терминах биологии, геологии и, наконец, космологии.

Но существует другое средство избежать дилеммы без уничтожения истории. Достаточно признать, что история — это метод без соответствующего  ему отличительного предмета, и, следовательно, отвергнуть эквивалентность между понятием истории  и понятием человечества, которую  пытаются нам  навязать с невысказанной целью сделать из историчности конечное прибежище трансцендентального гуманизма: как если бы при одном лишь условии отвергнуть слишком непрочные "я" люди смогли бы обрести, на плане "мы", иллюзию свободы.

Фактически история не связана ни с человеком, ни с каким-то особым объектом. Она—  метод, использование которого необходимо для открытия элементов некой структуры, человеческой либо нечеловеческой. Поэтому  вряд ли поиск умопостигаемости привел бы к истории как конечному пункту; история как раз служит отправным пунктом для любого поиска умопостигаемости. Как говорится о некоторых поприщах, история приведет ко всему, но при условии, чтобы исходили из нее.

*  *  *

   Другое, к чему отсылает история при недостатке достоверных данных, свидетельствует о том, что, какова бы ни была ценность исторического познания (что и не думаем оспаривать), оно не заслуживает того, чтобы его противопоставляли другим формам познания как абсолютно привилегированную форму. Выше  мы отметили*, что его находят укорененным уже в дикой мысли, и теперь мы понимаем, почему оно там не получило расцвета.



 * См. с. 304—306.

Сущность неприрученной мысли — быть вневременной; она желает охватить мир и как синхронную, и как диахронную целостность, и знание, получаемое ею, подобно тому, что предлагают зеркала, закрепленные в комнате на противоположных стенах и отражающиеся  друг в друге (как объекты в ограничивающем их пространстве), но не строго параллельные. Одновременно создается множество образов, каждый из которых, следовательно, дает лишь частичное знание об убранстве и обстановке помещения, но их группа характеризуется инвариантными свойствами, выражающими  истину. Неприрученное мышление  углубляет свое познание с помощью imagines mundi**.

** Образы мира (лат.). — Прим. перев.

Оно конструирует ментальные сооружения, облегчающие ему постижение мира, если только они ему подобны. В этом смысле его можно определить как аналогическое мышление.

Но в этом смысле оно также отличается от одомашненного мышления, у которого историческое познание составляет аспект. Забота о преемственности, вдохновляющей это последнее, выступает в итоге как выявление во временном порядке познания — не прерывистого и аналогического, а заполняющего промежутки и объединяющего. Вместо того чтобы дублировать объекты  посредством схем, выдвинутых на роль надстроенных сверху объектов, оно стремится преодолеть эту первоначальную прерывистость, связывая объекты между собой. Но именно на основании того, что оно всецело занято уменьшением разрывов и растворением различий, оно с полным правом может быть названо "аналитическим". В силу парадокса, на который мы недавно указывали, в современном мышлении   "непрерывность, вариабельность, релятивность, детерминизм идут сообща" (Auger, р. 475).



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет