Воспоминания издательство имени чехова



бет22/23
Дата21.06.2016
өлшемі1.83 Mb.
#151711
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ



Мой отъезд в Москву. — Наша легализация как политическая провокация. — Нелегальная жизнь в Москве. — Приезд Гоца в Москву. — Приезд английской рабочей делегации и собрание печатников, — Нелегальный отъезд из России.
При эвакуации Уфы мне пришлось скрыться в Башкирии, а оттуда через Оренбург безуспешно пробовать пробраться на Уральск, чтобы далее, через Каспийское море и Кавказ пе­реправиться на Украину. Это время было у нас занято по­следними попытками организовать вооруженную силу для низвержения Колчака и колчаковцев.

Но было уже поздно. Перед лицом открыто ставшей на сторону Колчака Антанты, перед лицом чехов, державших в своих руках железную до­рогу и не дававших нам ее использовать, лицом к лицу с уме­лыми распоряжениями высшего военного командования, раз­бросавшего сочувствовавшие нам военные части по первой линии фронта, отделившего их друг от друга и от нас надежными сибирскими, казачьими и союзническими частями, — все наши попытки кончились неудачей.

И наш путь был отмечен тяжелыми переживаниями. Они начались с Екатеринбурга, где на наших глазах был застрелен наш товарищ Максунов, бе­жавший предупредить нас о «налете» офицеров. В Челябин­ске в руки врагов попал незабвенный Нил Валерианович Фо­мин, крупный деятель сибирской кооперации. Когда-то весьма правый эс-эр, сторонник коалиции и уступок реакционерам, он в последний момент «прозрел», сделал решительный пово­рот влево, на революционный путь, и жизнью своей заплатил за это — вместе с несколькими товарищами — смело глядя в лицо смерти и видя в ней искупительную жертву.

В Уфе пали зверски изрубленные и изуродованные колчаковцами член {397} Учредительного Собрания Сургучев с несколькими товари­щами; другие в кандалах были отвезены в Омск, откуда часть бежала, а часть была без суда расстреляна кучкой офицеров. В Оренбург мы попали вскоре после ликвидации, благодаря предательству нескольких башкирских офицеров, заговора наших товарищей против Дутова, причем был расстрелян наш товарищ Королев, захвачен в плен и увезен в Омск Махин и с трудом скрылся наш союзник, глава башкирского прави­тельства Валидов...

Меня спасло то, что после Екатеринбургского урока я был настороже, не доверял более ни чехам, ни служившим ранее правительству Учредительного Собрания офицерам, ни оставшимся от него официальным местным военным и поли­цейским властям.

При помощи преданных друзей, боявшихся за мою жизнь гораздо более, чем за свою собственную, я в Уфе заблаговременно перешел на нелегальное положение, как только в ней запахло приближением государственного пере­ворота. Благодаря этому я уцелел и мог принимать участие во всех совещаниях по обсуждению плана революционного контрудара против колчаковского режима — в то самое вре­мя, когда Уфа была положительно наводнена агентами Ека­теринбургской и Омской контрразведок, когда группа офи­церов поклялась во что бы то ни стало изловить меня и до­ставить к Колчаку живым или мертвым; когда меня везде искали и время от времени из разных мест приходили теле­граммы о моем аресте и расстреле; когда перед эвакуацией Уфы взбешенные колчаковцы — словно мухи, которые осенью сильнее кусают, — неистовствовали, производя массовые об­лавы, выемки и аресты среди насупившегося и затаившего возмущение населения.

А затем, когда все наши попытки за­кончились неудачей и последние наши союзники — башкиры — вынуждены были заключить с большевиками мир на основе союзных действий против Колчака, нам оставалось одно: по­кинуть территорию, на которой не развевалось больше зна­мя Учредительного Собрания и где начатой во имя народовла­стия борьбе суждено было надолго выродиться в борьбу двух меньшинств за диктаторскую власть над народом.

Здесь нам делать было нечего. У нас явилась было идея — пробраться на Украину. Там предстояла после победы союзников на за­падном фронте эвакуация края немецкими оккупационными {398} войсками; было ясно, что без их поддержки власть гетмана Скоропадского неминуемо рухнет; должно было вспыхнуть народное движение, в котором можно и нужно было вмешать­ся и поднять над ним знамя Всероссийского Учредительного Собрания. С этими мыслями пустились мы в путь. Но нам и на этот раз не суждена была удача.

Долго мы скитались по башкирским и оренбургским степям. В общей сложности не менее девятисот верст проделали мы в разных направлениях. Но в самый критический момент перед нами сомкнулись два наступления — первой Красной армии, шедшей из Уральска, и ташкентской советской армии, пробивавшейся от Илецкой защиты, — и нам пришлось спешно поворотить назад, в Оренбург, над которым расстилался густой столб дыма от пожаров и который был уже покинут казаками.

Во время этого скитания останавливаться приходилось в крестьянских избах. Встречали часто неохотно, угрюмо, не­приветливо. К чужим относились недоверчиво, ибо в быстрой смене событий, в которых «свои» сменялись «чужими», необ­ходимо было установить, кто «свой» и кто «чужой».

Перед самым Оренбургом в деревне, которая только что была остав­лена казачьим отрядом, мы остановились, чтобы дать отдых усталым лошадям и накормить их. Деревня казалась вымер­шей. Из изб на наш стук выходили мрачные, перепуганные бабы, которые на нашу просьбу о ночлеге только отрица­тельно кивали головами и захлопывали калитки.

Наконец, нам всё же удалось устроиться на ночлег в одной избе. После вы­питого самовара и ужина мои товарищи улеглись по другую сторону громадной русской печи на соломе, чтобы хоть не­сколько часов поспать. Я сидел за огромным столом на лавке. Ко мне присела крестьянка с изможденным скуластым лицом. Платок прикрывал почти весь ее лоб, и тем виднее были ее полные испуга глаза. Она мне с оханьем сообщила, что всё мужское население покинуло деревню и с минуты на минуту можно ожидать вступления большевиков. В деревне известно, что есть такая молитва против большевиков. «Большевик придет, скажешь молитву, — он вертится, вертится, — а порога переступить не может». Не знаю ли я эту молитву или где ее можно достать, или куда за ней послать?

Я подошел к окну. Уже доносился орудийный гул. Издали виднелось зарево пожаров. За столом сидела крестьянка и, {399} покачивая головой, твердила: «молитву бы эту знать, молитву бы знать»... В таком жутком апокалиптическом страхе рус­ская деревня ожидала большевиков...

Когда Уфу уже спешно эвакуировали и со дня на день ожидался приход Красной армии, между некоторыми членами бывшего правительства Учредительного Собрания (Вольский с товарищами) и местными большевиками завязался — через посредство левых эсеров — кое-какой обмен мнений.

В это время наделало немало шума «открытое письмо» к Ленину и др., подписанное видным деятелем сибирского большевизма Шумяцким. Он говорил не за себя только, а от имени ряда своих товарищей, которых многому научил горький опыт па­дения советской власти в Сибири, Поволжьи и на Урале. То был призыв круто изменить политику и добиться, во что бы то ни стало, «единства революционного фронта», примирения с меньшевиками и с.-рами, возврата к правильной системе на­родовластия и к политике объединения всей трудовой демо­кратии. Письмо производило впечатление искреннего и про­чувствованного «крика души».

Лично Вольский был яростнейшим из ненавистников боль­шевизма в рядах партии, каких мне когда-либо пришлось встречать. Но необходимость капитулировать в Уфе, а затем бессилие перед лицом колчаковского переворота озлобили его до последней степени.

Порывистый характер, толкавший его раньше на вражду к большевикам, доходившую порой до проповеди чуть не поголовного их истребления, — толкнул его на противоположную крайность. Раньше он готов был брататься, и действительно братался, ради борьбы против об­щего врага, с Дутовым: теперь он уже готов был побрататься с большевиками ради борьбы против Колчака и Дутова.

Ссыл­кой на письмо Шумяцкого он убеждал себя и других, что сре­ди большевиков тоже назрела потребность исправить прошлые ошибки и честно пойти навстречу всем искренним революци­онным социалистам для искания общей платформы деятель­ности, приемлемого для всех модус вивенди; и в этой надежде он заранее решил остаться в Уфе, ждать в ней прихода боль­шевиков и вступить с ними в переговоры.

Местные больше­вики предлагали в этом деле свое посредничество. Мне сооб­щили, что главный из них, кроме того, предлагал спрятать {400} лично меня и гарантировать мою личную безопасность. От этого предложения я наотрез отказался.

Моя позиция в это время была такова: я по-прежнему считал еще возможной борьбу на два фронта. Ко мне при­ходили многие другие товарищи, раньше стоявшие на одной со мной позиции. Они указывали, что положение изменилось, что на два фронта одновременно бороться у нас не хватит сил, а выжидать, пока один рухнет, слишком долго. Я отвечал, что мы не собираемся ждать: мы решили вести непримири­мую и беспощадную борьбу с предательски одолевшей нас ре­акцией, вести ее всеми средствами, вплоть до террора и вос­стания; но что если эта наша борьба на территории, где господствует реакция, увенчается успехом, то на следующий же день после победы встанет вопрос о втором фронте — противобольшевистском.

Сейчас мы, конечно, вооруженную борьбу против большевиков прекращаем в том смысле, что снимаем с фронта наши войска — войска Учредительного Собрания. Но это не потому, что мы стали менее враждеб­ны к большевикам, а лишь потому, что отныне держать эти войска на фронте — значит заставлять их сражаться за Кол­чака, за социальную и политическую реставрацию. Мы их снимаем, чтобы двинуть против реакции; если же это не уда­стся — то распустим их с прощальным призывом вновь соб­раться там и тогда, где и когда будет снова водружено знамя Учредительного Собрания.

Мои друзья оппоненты доказывали, что среди больше­виков тоже есть «сдвиг», ссылаясь на предложения посред­ничества местных большевиков, на их уверения, письмо Шумяцкого и т. п. Тогда я предложил им следующее. «Если вы думаете, что пережитые испытания заставили большевиков многому научиться и о многом позабыть, — вы имеете про­стой способ проверить это. Пусть от вас один товарищ не­медленно переберется через фронт.

Пусть он явится в Москву или Петроград и разыщет Максима Горького. Пусть Максим Горький проявит свою инициативу и выступит посредником между обоими лагерями. Пусть он предложит ту или другую платформу для примирения: посмотрите, как будут на такое предложение реагировать большевики. Но пусть они заранее знают, что партия с.-р. в одном требовании будет {401} непоколебима: в требовании восстановления всех личных и обще­ственных свобод и созыва Учредительного Собрания.

Тогда же один из членов Учредительного Собрания, до­вольно известный молодой писатель Иван Вольнов, лично близкий с Максимом Горьким, вызвался исполнить эту мис­сию. Однако, через фронт пробраться он не сумел и пере­ехал в Москву лишь после того, как большевики взяли Уфу. Он лично верил в успех своего поручения. Я заявил, что не только не верю в эволюцию большевизма, но и заверениям их полной веры никогда не дам. Я слишком привык к тому, что в их среде господствует своеобразный политический амо­рализм или моральный нигилизм. Ради торжества своего де­ла они способны дать любое торжественное обещание — и бессовестным образом его нарушить.

Вольский, Святицкий и др. говорили, что, конечно, боль­шевики должны пойти на созыв Учредительного Собрания. Но этот созыв должен быть осуществлен каким-то времен­ным правительством, коалиционным с большевиками; что должна быть выработана согласительная платформа для об­щей политики этого правительства: что эта согласительная платформа должна быть как бы предтечей согласительной платформы для блока социалистических партий в Учреди­тельном Собрании.

Я категорически отклонил все подобные проекты. Довлеет дневи злоба его. Если бы оказалось — во что я лично не верю — что среди большевиков произошел сдвиг и они пойдут на созыв Учредительного Собрания, — то, вероятно, это означало бы, что и в области экономической политики опыт их многому научил; тогда, быть может, в бу­дущем Учредительном Собрании окажется возможным со­трудничество с ними в тех или иных формах. Но это надо предоставить будущему. Забегать вперед смешно и ненужно. Что касается до соглашения о преобразовании нынешнего большевистского правительства в коалицию до и для созыва Учредительного Собрания, то нам к этому стремиться вовсе не следует. Пусть хотя бы нынешний Совет Народных Ко­миссаров созывает Учредительное Собрание. Мы домогаем­ся не доли в их власти, не уступки нашей партийной про­грамме; мы домогаемся полноты власти народа и воплоще­ния в жизнь той программы, за которой будет большинство народа. Вот и всё.



{402} Наконец, я отклонил предложение остаться в Уфе, ибо ждать прихода большевиков для непосредственных перего­воров с ними я считал самым нерациональным способом. Для переговоров двух сторон необходимо, чтобы они были, так сказать, на равной ноге. Если, при посредничестве Максима Горького, станут возможны переговоры Советского прави­тельства с Партией С.-Р., — действующей, как самостоятель­ная сила в тылу реакционного колчаковского фронта, — это одно. Если же в Уфе представители победоносной Красной армии будут переговариваться с прячущимися у местных большевиков «бывшими людьми», — это совершенно другое. Только переговоры первого рода при известных условиях могли бы что-нибудь дать.

Казалось, в конце концов, все сошлись на том, что надо ждать результатов поездки Ивана Вольного. Разница была в том, что одни — оптимисты — предполагали, что эта по­пытка откроет новые горизонты и даст выход из создавше­гося положения. Другие — пессимисты — подобно мне, пола­гали, что миссия Ивана Вольного даст только новое доказа­тельство, что большевики останутся большевиками, т. е. чистым воплощением партийного деспотизма...

На этом мы расстались. Некоторые из моих товарищей — более подозрительные, чем я, — говорили мне: «А вот увидите, что Вольский не выдержит, затеет какие-нибудь сепаратные переговоры и в них запутается с ног до головы».

— «Не может быть, — возражал я, — после всего, о чем мы говорили, это более невозможно». Прав, однако, оказался не я, а мои более скептические и недоверчивые товарищи.

Уже в Оренбурге, после занятия его большевиками, мы вдруг прочли в местной советской газете текст обращения к солдатам Народной армии, подписанный Вольским и рядом других с.-р-ов. Воззвание предлагало им не сражаться далее на фронте, который является более не фронтом народовла­стия, а фронтом военной диктатуры и реставрации. В этой части мы не могли его не одобрить. Но рядом с этим нас больно поразило одно или два места, в которых Совет Народ­ных Комиссаров признавался «единственной существующей в России революционной народной властью». Это было уже явное политическое грехопадение, это была капитуляция пе­ред большевизмом.
{403} Затем мы прочли, что в Уфе между представителями победоносной Красной армии и некоторыми членами преж­него правительства Комитета Учредительного Собрания ве­лись переговоры и заключено какое-то предварительное со­глашение на почве «признания советской власти», и не знали, доверять или не доверять этому известию. Пришло и допол­нительное известие о том, что, так сказать, для окончательной «ратификации» этого соглашения из Уфы в Москву выезжа­ет целая делегация из хорошо известных нам лиц. И мы не­доумевали: кем делегирована эта делегация, от чьего имени заключалось ею соглашение и кем на это были уполномочены наши уфимские товарищи?

Наконец, от них, через посредство одного знакомого, пришло обращенное ко мне и Мих. Веденяпину приглашение приехать в Уфу и воспользоваться «ле­гальной возможностью» официально отправиться в Москву. Нам не приходилось долго разговаривать, как быть. Мы не хотели ни пользоваться какими-либо большевистскими льго­тами, ни хотя бы этим способом передвижения связать себя с делом самочинной «делегации». Мы предпочли поехать в Москву и узнать там, что случилось, пользуясь старыми, тра­диционными способами нелегальных революционеров.

Москва... Я покинул ее в июне 1918 года и возвращался менее, чем через год, в марте 1919 года. Но я почти не узнавал ее. На улицах горы снега, из ухаба в ухаб попадал со своими санями редкий, одинокий извозчик. Местами подтаивающий снег образовывал огромные лужи, в которых извозчичья ло­шадёнка с выдавившимися от бескормицы ребрами осторожно нащупывала дно. Не слышно было обычного торопливого го­родского гула и шума, перемежаемого звонками трамваев. Рельсы были занесены снегом. Пешеходы, большей частью с бледными лицами, сновали по улицам, озабоченные и мол­чаливые. На всем была печать какой-то угнетенности. Ви­трины магазинов были или пусты, или загромождены бес­порядочными кучами товаров, скучавших под замком: это проводилась «национализация» торговли. Кое-где, даже на лучших улицах, зияли черными провалами развалины. Разру­шались из-за недостатка топлива целые кварталы, в которых раньше находились садики и зеленели в свое время деревья. На всем лежала печать запустения и обреченности.

Я встречал знакомых, которые меня не узнавали. {404} С обритой головой и без бороды, в потертой куртке, я пробрался в Москву по фальшивым документам в одной из теплушек с целой группой неофитов-комиссаров средней руки; один из них был молодой восторженный идеалист, наивный, невеже­ственный, недалекий, но искренний; все остальные были из породы «примазавшихся», сущих мещан и обывателей, по­литических хамелеонов и карьеристов. Одни числились в коммунистической партии, другие значились «сочувствующи­ми». Между ними целыми днями напролет шла азартная игра в карты, в которой большие суммы переходили из рук в руки с быстротой молнии. Проезд от Оренбурга до Москвы про­должался 11 дней.

В Москве мне сразу пришлось убедиться, до какой сте­пени оправдались худшие из опасений, связанных с проектом Уфимских переговоров. Я получил протоколы совещаний между группой Вольского и представителями большевизма в Уфе. Удручающее впечатление произвели на меня эти пере­говоры.

Большевики играли со своими «собеседниками», как кошка с мышкой. По-видимому, для того, чтобы они «не забы­вались» и помнили, в каком они находятся положении, — чека арестовала одного из членов делегации, Святицкого, и, после долгой торговли, согласилась выпускать его... на время хода переговоров, чтобы потом «получать» его обратно.

В то же время в прессе раздавались самые недвусмысленные угрозы, что все «учредители», в случае чего, будут аресто­ваны и потерпят заслуженную кару — мы читали подобные вещи еще в Оренбурге в то самое время, когда переговоры были в самом разгаре. Но этого мало. Прежде чем присту­пить к существу переговоров, большевики сочли нужным «проэкзаменовать» Вольского и товарищей: Кто за ними стоит?

Кого они представляют? Кто на фронте послушает­ся их призывов? Не имея никаких гарантий относительно окончательного исхода переговоров, они должны были под­робно отвечать на ряд вопросов, сводившихся к допросу о том, какие именно военные части, в каком месте фронта, в каком составе являются частями Народной армии Учредительного Собрания, какова их численность по отношению к численно­сти собственно колчаковских войск, где они расположены и куда направляются, — т. е. должны были, прежде всего дать материалы для военной контрразведки большевистской {405} армии... И, наконец, они должны были обнадежить большеви­ков тем, что вся партия с.-р. пойдет за ними.

И когда я задал вопрос: чего же добились наши уфим­ские дипломаты такою дорогою ценою, я узнал, что относи­тельно Учредительного Собрания они даже не решились вы­ставить требования. Правда, для успокоения их революци­онной совести Стеклов написал в московских «Известиях» статейку, где говорил примерно, так: «Мы, большевики, ра­зогнали Учредительное Собрание и уничтожили всеобщую подачу голосов, чтобы подавить буржуазию и поставить у власти труд.

Но мы же, когда уничтожим классовые деле­ния, быть может, сами восстановим всеобщую подачу голосов и соберем Учредительное Собрание». А покуда — большеви­ки могут легализировать партию с.-р., а партия — помочь большевикам ликвидировать Колчака.

Для большевиков в то время было уже совершенно ясно, что ПСР в целом по-прежнему стоит на платформе народо­властия и Учредительного Собрания, и с этой своей пози­ции не отступит ни на шаг. Наши товарищи собрали в Мо­скве партийную конференцию, которая недвусмысленно высказалась в этом смысле; они категорически отмежевались от Вольского и его товарищей.

Но то было время, когда, с одной стороны, Колчак одержал несколько временных успе­хов на фронте, когда вырастала опасность со стороны Дени­кина, а Антанта впервые выдвинула проект переговоров на Принцевых островах. Большевики готовы были на террито­риальное размежевание с Колчаком и Деникиным, лишь бы добиться соглашения с Антантой. Для этого им надо было выглядеть перед всем светом возможно приличнее. И Чиче­рин в речи по радио не пожалел красок для того, чтобы пред­ставить большевистский режим правовым.

Он указывал на то, что в советской России существует нормальная легальная оппозиция, в виде меньшевиков, издающих даже свою газету: что в лице Уфимской делегации с большевиками примири­лась и партия социалистов-революционеров; что, словом, со­ветский режим имеет за собою народное признание. Этого мало. В то же самое время — и об этом тоже полетели те­леграммы во все части света — Свердлов с трибуны Мо­сковского Совета Рабочих и Крестьянских Депутатов во всеуслышание заявил, будто В.М.Чернов также едет в {406} Москву для окончательного закрепления соглашения партии с большевиками.

Это было уж слишком. Я привык к беззастенчивости большевиков, к тому, что у них «в политике всё позволено», но этого я всё же не ожидал. Конечно, мы опровергли это известие.

И вот, по предложению Л.Каменева, специальным реше­нием ВЦИК-а наша партия, без каких бы то ни было офици­ально предложенных ей условий, была объявлена легализо­ванной! Правда, это было сделано «в виде опыта» со ссыл­кой на то, что после колчаковского переворота партия решила временно отказаться от вооруженной борьбы с большевиками. Итак, мы вдруг как будто стали легальной партией!

Нашлись товарищи, которые наивно понадеялись на эти «новые веяния», на политическую «весну». Мои ближайшие друзья, однако, вместе со мною были далеки от всяких ил­люзий.

«Друзья мои, — говорили мы уверовавшим, — нам дают возможность устраивать митинги — воспользуемся этим как можно шире; нам дают возможность издавать га­зету — будем писать, будем открыто, полным голосом гово­рить со всей страной, не смягчая нашей критики существую­щего режима. Будем выступать открыто; но аппарат нашей партийной организации надо сохранить скрытым, законспи­рированными. Дары Данайцев слишком часто бывают преда­тельскими».

И, соответственно этому, мы приняли живейшее участие в литературной и устной пропаганде, но тщательно продолжали прятаться под чужими именами и скрывать свое местожительство. И это через несколько времени спасло не­которых из нас от «ликвидации». «Весна» была недолгой: наша газета выходила всего десять дней. Она имела блестя­щий успех, а на наши митинги стекались толпы народа. На тех заводах, где выступали наши ораторы, большевикам боль­ше нельзя было показываться: их не хотели слушать, их встре­чали бурей негодования, свистом, шиканьем, их гнали с три­буны. Нашим же товарищам приходилось уговаривать рабо­чих «выслушать и противную сторону», и это удавалось с большим трудом. Этого терпеть дальше большевики не могли. И вот, однажды ночью мы по телефону получили предупреж­дение со стороны какого-то неизвестного благожелателя о {407} готовящихся массовых арестах. Это предупреждение очень скоро оправдалось.

Меня спасло то, что я каких-нибудь два дня тому назад на всякий случай переменил квартиру и паспорт. Но на преж­нюю мою квартиру явились неприглашенные гости и устро­или в ней засаду, хватая всех приходящих.

Я не буду вдаваться в дальнейшие подробности наших мытарств и в особенности своих собственных, в течение ко­торых несколько раз приходилось находиться на волосок от ареста. Не стану описывать кинематографических приключе­ний с переодеваниями, гримировкой, побегами, сыщиками, погоней, прыганьем через окна и т. п.

Абраму Гоцу в свое время не удалось перебраться в За­волжье, и после разных перипетий он оказался в Одессе, пе­реходившей из рук в руки: белогвардейская, гетманская, пар­тизанская, союзническая, большевистская власти сменяли друг друга. И встретились мы, наконец, с Абрамом всё в той же Москве, на привычном нелегальном положении.

Абрам Гоц сразу же твердо стал на позиции «борьбы на два фронта» внутри партии, против обоих уклонов — и про­тив большевизанства, и против возродителей моральной ко­алиции с правыми, либерально-буржуазными элементами, считавшими демократический социализм не меньшим врагом, чем диктаториальный большевизм.

В общем, работа шла как «через пень в колоду». Беганьем по рабочим квартирам крупнейших работников, которые бы­ли все на счету, много сделать было нельзя. Надо было го­товить литературу. Но постановка тайных типографий да­валась с большим трудом: перенаселенность столиц не оставляла для них места, всюду они были чересчур на виду, а все частные типографии, как и склады, и запасы бумаги были под бдительным оком казенных и добровольных надзи­рателей. Провал шел за провалом.

Большим ударом для нас был провал всего нашего «пас­портного бюро», без которого мы были, как без рук. Наконец, большевики легче, чем жандармы царских времен, обзаводи­лись в наших рядах «сексотами» (секретными сотрудника­ми), они служили «по убеждению», чаще натянутому, чем вполне искреннему, но всё же более «убедительному», чем у заагентуренных в былые времена Зубатовыми и {408} Рачковскими. Из них особенно приходит на память кумир железнодо­рожников Московского узла Павел Дыко — излюбленный председатель рабочих митингов, отличный оратор и краса­вец собою. Скольких потерь стоил он нам и сколько демора­лизации внес он в рабочие круги!

Мы давно знали, что большевистские власти, усиливая свою систему политического террора, убедились, что ника­кое полицейское внешнее наблюдение недостаточно для улов­ления всех инакомыслящих, и решили перейти к старым, испы­танным способам самодержавия — к провокации. Вскоре нам пришлось в этом убедиться на горьком опыте.

Из Бутырской тюрьмы вышел на волю и явился к нам с лучшими рекомендациями от сидевших товарищей некто Зуб­ков, рабочий-типограф по профессии. Он просил взять его на нелегальную партийную работу. После закрытия нашей газеты нам приходилось — либо тайком печатать свой ор­ган в легальных типографиях, благодаря сочувствию к нам рабочих, умевших обманывать самый бдительный надзор; либо ставить свои тайные типографии.

И наши газеты, и наши листки, и прокламации жадно расхватывались повсюду. Печатное дело приходилось всё расширять и расширять. По­этому Зубков был охотно взят в техническую группу. А нес­колько времени спустя над нами разразился крах. Чека сразу было захвачено наших три типографии; в одной из них был захвачен целиком номер революционной противобольшевистской газеты («Вольный Голос Красноармейца»).

Удары бы­ли так метки и чувствительны, что сама собой напрашива­лась мысль о провокаторе. Подозрение пало на Зубкова. С ним стали осторжны. Наконец, Зубкова случайно захватили при обыске на квартире у одного из наших; обнаружив у Зуб­кова револьвер, стража потащила его на знаменитую Лубянку (главный штаб политического сыска), но вернулась смущен­ная... Один солдат проболтался: «Мы-то его привели, думали — к стенке поставят; а, оказывается, своего сцапали...».

Всё объяснилось. В ближайшем номере нашей газеты, отпечатанном в новой типографии, мы опубликовали имя Зубкова, как предателя, шпиона и провокатора. А через {409} некоторое время Зубков уже был выставлен и проведен комму­нистами делегатом в Московский Совет от одной из прави­тельственных типографий. И еще через некоторое время он уже орудовал в московской Чека, как следователь по делам тех самых с.-р-ов, которых он провоцировал и предавал.

Чека тогда особенно старалась, ввиду того, что в Мо­скве ожидались необычные заграничные гости — англий­ская рабочая делегация. Большевики и тогда уже были ве­личайшими мастерами втирать очки иностранным посетите­лям. Мы уже привыкли к тому, что эти гости, обычно не зная ни слова по-русски, с самого начала попадали в руки забот­ливых большевистских чичероне и затем ни на минуту не могли вырваться из заколдованного круга подставных людей и показных картин.

Но на этот раз ехали не легкомысленные репортеры, не наивные простачки-идеалисты и не дельцы, которых можно было задобрить ухаживанием, лестью и пря­мым или косвенным подкупом. Я решил, что во что бы то ни стало увижусь с английскими гостями, хотя бы они были окружены несколькими рядами сыщиков.

Обстоятельства мне благоприятствовали. Местный со­юз рабочих-печатников устроил в большом зале консервато­рии большое общее собрание в честь приезжих. Во главе союза печатников тогда стояли меньшевики и эс-еры; боль­шевики, несмотря ни на какие усилия, не могли овладеть сою­зом, и из боязни всеобщей забастовки типографии не реша­лись завладеть союзом путем ареста выбранного правления и простой замены его удобными им людьми.

Я решил явиться на это собрание, попросить слова и публично сказать всю жестокую и неприглядную правду о большевиках. В самом собрании бояться мне было нечего. В это время настроение рабочих масс вообще и печатников в частности давно уже было резко противобольшевистское. Стало быть, вопрос за­ключался только в том, как незаметно проникнуть в здание и как безопасно из него уйти. Первое было просто. Я рассчи­тывал на неожиданность. Оставалось только обеспечить от­ступление.

Но несколько десятков решительных людей могли легко загородить все выходы из театра на это короткое вре­мя, которое мне потребуется, чтобы скрыться. В преданных людях, готовых рискнуть на это, недостатка у нас не было.

Благодаря принятым мерам предосторожности я {410} пробрался в здание театра совершенно незаметно. Я попросил слова в качестве делегата партии, не называя своего имени, и даже, появившись на трибуне, не сразу был всеми узнан. Получив слово, я произнес, имея в своем распоряжении, по регламенту, всего 15 минут, краткую речь:
«Товарищи, — сказал я в этой речи, — позвольте мне от вашего имени приветствовать представителей английского пролетариата, которым впервые удалось прорвать сеть колю­чих проволочных заграждений и перешагнуть через искус­ственно вырытую пропасть, отделяющую Россию от всего ми­ра. Одним своим присутствием они оказали нам неоценимую услугу. Давно уже в России мы не видели такого зрелища, как это собрание — массовое собрание рабочих, никем не подта­сованное, не процеженное сквозь десятки простых и чрезвы­чайных сит, собрание не бюрократических верхов бывших про­фессиональных союзов, превращенных в правительственные канцелярии, а самых рабочих низов со свободным словом и свободной трибуной.

От всего этого мы уже успели отвык­нуть, от всего этого нас успели отучить. Но вот, после осен­него октябрьского потопа, бесследно смывшего с лица земли все добытые февральской революцией вольности, является первое дуновение свободы, которое так жадно вдыхают наши легкие. И я предлагаю вам, товарищи, вставанием и дружны­ми аплодисментами благодарить за эту новую услугу пред­ставителей английского пролетариата (собрание поднимает­ся и аплодирует присутствующим членам английской рабо­чей делегации).

Товарищи, наши гости застают Россию в момент ог­ромной, мировой важности. Чтобы найти в летописях что-либо подобное, нам пришлось бы отойти в седую даль, к пер­вым векам христианства, когда оно выступало как религия обездоленных, религия трудящихся и обремененных, идущая на мученичество и дерзнувшая в своих первых порывах к братству дойти до коммунистической общности имуществ.

И вот, перед глазами изумленного мира, эта религия подверг­лась медленному, но фатальному перерождению. Она стала господствующей религией, она отвердела в церковную иерар­хию, поднявшуюся из подполья на самую вершину обществен­ной пирамиды. Люди, еще недавно произносившие обеты нестяжания, нищенства и презрения к земным благам, {411} постепенно превращались в людей, упоенных властью и верными спутниками власти — богатством, блеском, мишурою и ком­фортом высоко вознесясь над толпою — по-прежнему голодающей, холодающей и забитой толпой.

Когда-то гонимые, рыцари свободного духа превратились потом в деспотов, го­нителей, искоренителей ересей, инквизиторов совести, тю­ремщиков души и тела. Та же роковая судьба на наших глазах постигает и нашу правящую партию. Когда-то ее про­грамма была животворящей, кипучей, свободной и смелой социальной и революционной религией гонимых. Ныне она превратилась в казенный, застывший, мертвящий, деспоти­ческий символ веры гонителей. Под новой коммунистической фирмой возродилась, развилась, пышным цветом распусти­лась советская буржуазия и советская бюрократия. О том ли мечтали рабочие? — Они, по самой природе вещей, стреми­лись к своему свободному, рабочему социализму — социализ­му вольного массового творчества.

Могли ли они думать, что получат вместо этого какой-то новый, партийный абсолю­тизм, какой-то своеобразный опекунский социализм, олигар­хически-чиновничий, по строю управления, казарменный и военно-каторжный по методам, словом, аракчеевский ком­мунизм?

И как лучшие из христиан, с горьким недоумением и разочарованием спрашивали новоявленных блестящих прела­тов церкви: что сделали вы с нашей верой, верой простых галилейских рыбарей, людей вольного труда? Так и теперь, лучшие из рядов самих коммунистов должны были бы, очнув­шись от гипноза, спросить своих вожаков: что сделали вы с нашим рабочим социализмом, зачем вынули вы из него самую его душу — свободу, мать всякого живого творчества? Зачем вы обрекли его на бюрократическое вырождение, превратили его в живой труп?».
По окончании моей речи, из многочисленной аудитории стали раздаваться голоса: «Имя, имя оратора!». Председа­тель в ответ на это сказал: «Так как партия социалистов-революционеров объявлена нелегальной, мы не считали себя вправе спрашивать имя оратора». Но мне не хотелось скры­вать от этой явно сочувственной аудитории свое имя и перед тем, как покинуть трибуну, я сказал:

— Вы хотите знать мое имя? Я — Чернов.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет