Четвертая «Под звон тюремных ключей»



бет1/6
Дата16.06.2016
өлшемі348.5 Kb.
#140222
  1   2   3   4   5   6
Глава четвертая

«Под звон тюремных ключей»


1
В октябре 1922 года издательства «Петрополис» и «Алко­ност» выпустили в Берлине «Стихотворения» Анны Ахмато­вой в трех книгах. Это были девятое издание «Четок», четвер­тое издание «Белой стаи» и второе издание «ANNO DOMINI». В первый и последний раз лирика Ахматовой предстала перед читателями в столь полном объеме, позволяя в полной мере оценить пройденный ею творческий путь. Никогда еще ее звезда не стояла столь высоко, но зато и слом ее творческой биографии был настолько резким, что до сих пор еще не осмыслен исследователями во всей совокупности вызвавших его причин.

В 1960 году Ахматова вспоминала в одной из своих запис­ных книжек: «После моих вечеров в Москве (весна 1924) со­стоялось постановление о прекращении моей лит<ературной> деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альмана­хах, приглашать на лит<ературные> вечера. (Я встретила на Невском М. Шаг<инян>. Она сказала: "Вот вы какая важная особа. О вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать".) В 1929 г. после "Мы" и "Кр<асного> дерева" я вы­шла из союза.



<...> Между 1925-1939 меня перестали печатать совершен­но. <...> Тогда я впервые присутствовала при своей гражданс­кой смерти. Мне было 35 лет» (ЗК, 28).

В 1961 году Ахматова сделала набросок к задуманной ста­тье «Ахматова и борьба с ней»: «Нормальная критика тоже пре­кратилась в начале 20-ых годов (попытки Осинского и Кол-лонтай вызвали немедленный резкий отпор), на смену ее при­шло нечто, может быть, даже беспрецедентное, но во всяком случае [совершенно] недвусмысленное. Уцелеть при такой прессе по тем временам казалось совершенно невероятным» (ЗК, 139).

Гневно реагируя на первый том своих «Сочинений», вы­шедший в 1965 году под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Фи­липпова, она писала: «Стр<уве> не подозревает, что после ве­чера "Р<усского> Сов<ремешшка>" в Москве было первое по-ст<ановление> в 1925 г.

Даже упоминание моего имени (без ругани) было запреще­но. Оно выброшено из всех перечислений — оно просто не су­ществует. Г-ну Струве кажется мало, что я тогда достойно все вынесла, он, якобы занимаясь моей поэзией и издавая толстен­ный том моих стихов, предпочитает вещать: "Ее звезда закати­лась". И бормочет что-то о новом рождении в 1940 г. Но поче­му же тогда "Четки" и "Белая Стая", кот<орые> переписывали от руки и искали у букинистов, не находили себе издателя? Просто от того, что книги находились в index librorum prohibitorum. Двухтомник Гессена ("Петроград", 1928) был запрещен — корректура есть у Лукницкого. Ругань (о кот<орой> г-н Стру­ве умалчивает) началась систематически примерно с Лелевича ("На посту"). "Мы не можем сочувствовать женщине, кот<о-рая> не знала, когда ей умереть", — писал Перцов, и это самая приличная фраза из его статьи ("Жизнь Искусства", 1925)» (ЗК, 697).

Версия о том, что Ахматова подверглась в 20-е годы целе­направленному и систематическому гонению, выразившемуся в запрете на публикацию ее стихов, ни у кого не вызывает со­мнений. И хотя следов «постановления ЦК» до сих пор не об­наружено, Н. В. Королева считает, что «скорее всего это было какое-то решение ленинградских партийно-административных органов» (СС-6, 1, 647). В. А. Черных высказал предположе­ние, что Мариэтта Шагинян имела в виду резолюцию ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной лите­ратуры» от 18 июня 1925 года, в которой говорилось о борьбе с «антипролетарскими и антиреволюционными элементами», к которым причислили и Ахматову (Летопись-2, 87). Как бы там ни было, но в литературе об Ахматовой принято говорить о том, что с начала 1920-х годов по отношению к ней «в печати начинается настоящая травля»1, которая завершилась «неглас­ным запретом» на само ее имя2.

Однако в 1926 году П. Н. Лукницкий зафиксировал:

«Как АА определяет существующее о ней в нынешней кри­тической печати мнение, относящее ее к правому флангу совет­ской литературы:

В "Жизни искусства" — АА опять на самом-самом правом "фланге".

Началось это со статьи Чуковского "Ахматова и Маяков­ский", где впервые АА была противопоставлена революции. <...>

Второй пункт: хвалебная статья Осинского. Все левые были ею возмущены, началась буча и травля АА. Это был третий пункт.

И после четвертого — статьи Лелевича — мнение об АА как самом правом фланге утвердилось, и — совершенно независимо от истинной сущности ее творчества» (Лукницкий-2,202-203).

Как видим, ни о каком постановлении ЦК Ахматова не упо­минает и говорит лишь об отношении официальной критики к ее творчеству. Версия о негласном запрете на печатание ее сти­хов была подсказана годом позже словами Мариэтты Шагиян, о чем мы узнаем из записи Л. К. Чуковской, сделанной в феврале 1954 года: «Говорили <...> о смерти Сталина и его по­хоронах, о постановлении 46 года. Анна Андреевна объяснила мне, что это уже не первое, а второе постановление на ее счет — первое состоялось в 1925 году.

- Я узнала о нем только в 27-м, встретив на Невском Шаги­нян. Я тогда, судя по мемуарам, была поглощена "личной жиз­нью" <...> и не обратила внимания. Да я и не знала тогда, что такое Ц.К...» (Чуковская-2,90).

Ахматова, безусловно, была права в оценке той роли, кото­рую сыграла в ее судьбе лекция Корнея Чуковского «Ахматова и Маяковский», прочитанная 20 сентября в Доме искусств в Петрограде и 2 ноября 1921 года — в Политехническом музее в Москве. Лектор именовал Ахматову «бережливой наследницей всех драгоценнейших дореволюционных богатств русской сло­весной культуры», а Маяковского — «порождением нынешней революционной эпохи». И хотя Чуковский выразил надежду на «синтез этих обеих стихий», Ахматова в его трактовке ока­зывалась поэтом дореволюционного прошлого3.

Но в начале 1920-х годов оценка Чуковского еще не стала устойчивой критической тенденцией. Более того, критики самой разной идейной ориентации, ценившие и понимавшие сти­хи, склонны были отводить Ахматовой вакантное место перво­го современного русского поэта после смерти Блока. Часть вос­хищенных отзывов я уже цитировал в предыдущей главе; к ним можно добавить еще некоторые, не менее выразительные.

В 1922 году Надежда Павлович делилась с читателями сво­ими впечатлениями от литературного вечера альманаха «Ли­рический круг»: «Я помню последний вечер в "Лирическом кругу". Софья Парнок читала свою статью об Анне Ахматовой. И центр этой статьи был — люди, к нам идет большой чело­век — Анна Ахматова. В этой радости от прихода нового чело­века, прежде всего — человека, был центр блестящей полеми­ческой статьи С. Парнок»4.

В том же году в «Правде» была опубликована статья Н. Осинского (Валериана Оболенского), в которой давалась оценка ахматовской лирике. Предлагая Ахматовой пойти по пути отказа от «груды православно-религиозных предрассудков» и стать «одним из любимых поэтов нового читателя», он заключал, что в любом случае она «останется тем, что она есть — лучшим русским поэтом нашего времени»5. Н. Осинский был членом РСДРП с 1907 года, занимал посты зам. наркома земле­делия и зам. председателя ВСНХ с 1921 года, так что его мне­ние имело значительный политический вес.

Годом позже Александра Коллонтай в своей известной ста­тье «О "Драконе" и "Белой птице"» (из цикла «Письма к тру­дящейся молодежи») писала о том, что в стихах Ахматовой выразила себя «женщина нового склада», появившаяся «в годы великой революции»6. И ее статус тоже был нешуточным — член РСДРП с 1915 года, зав. женским отделом ЦК РКП (б) с 1920 года, первая в мире женщина-посол с 1923 года. Иное дело, что эти положительные оценки, принадлежавшие людям власти и партии, были для Ахматовой куда более опасными, чем статья Корнея Чуковского. Они провоцировали нападки влиятельной напостовской критики, которая никогда не смогла примирить­ся с мыслью об Ахматовой как значительном современном поэ­те. У напостовцев, озабоченных созданием пролетарской лите­ратуры, была совершенно иная шкала ценностей.

Как ни странно, но о литературной кончине Ахматовой пер­выми поторопились объявить вовсе не напостовские критики, а те, кто окружал ее в начале ее литературного пути и продол­жал быть тесно связанным с культурой 1900-1910-х годов. Ве­дущую роль здесь играл круг Михаила Кузмина, отводивший в начале 1920-х годов место первой русской поэтессы Анне Рад-ловой. В 1922 году в альманахе «Абраксас» Ахматова могла прочесть о себе буквально следующее: «От мертвой Ахмато­вой, кроме благородных перепевов, более нечего ждать»7. Сам Кузмин год спустя выразил ту же мысль в чуть более осторож­ной и даже изящной форме, заявив, что находит в новых сти­хах Ахматовой «повторение излюбленных тем и приемов»8. Валерий Брюсов, некогда столь благожелательно встретивший «Вечер», теперь писал о ее послереволюционном творчестве как о «пародии на Ахматову» и сетовал, что близкие друзья не от­говорили ее «от печатания (и — увы — перепечатания!) многих ее последних стихов»9.

И если даже полагать, что оценки Михаила Кузмина и Ва­лерия Брюсова Ахматову не могли серьезно задеть, поскольку обоих к тому времени она числила своими литературными не­доброжелателями, то гораздо сложнее было игнорировать, на­пример, мнение бывшего аполлоновского критика Валериана Чудовского, отзыв которого о своей книге «Вечер» она всегда ценила очень высоко.

В 1922 году В. Чудовский опубликовал рецензию на книгу Анны Радловой «Корабли», объявив ее стихи единственно подлинным выражением новой, послереволюционной эпохи: «Какова бы ни была оценка событий, семь лет ниспадающих на нас, как дождь небесного огня, каково бы ни было конечное их разрешение, достоверно одно: эти события — второе рожде­ние России. Но для многих лучших уже поздно, слишком за­кончено и зрело их высокое мастерство. Ни Анна Ахматова, неизлечимо больная зарей вчерашнего "Вечера"; ни зачарованный собственной свирелью Кузмин; ни опьяненный фимиамами Федор Сологуб и Вячеслав Иванов; ни давно запутавший­ся в чащах Андрей Белый; ни даже столь непоправимо умуд­ренный Александр Блок не найдут новых слов на новых до­рогах. <...>

Анна Радлова первая приявшая крещение пламенем и кровию, первая увидевшая эти события" изнутри. Сейчас она среди поэтов единственный "современник" семи последних лет».

Валериан Чудовский исходил из исчерпанности символис­тской поэтики, суть которой он определил как «ассоциатив­ный модернизм». Он провозгласил поэтику элементарного, кон­кретного ощущения реальности, которую назвал «апперцептив­ным примитивизмом», а выразителем ее объявил Анну Радлову. «С Анной Ахматовой, — писал В. Чудовский, — ее связывает почти один лишь автоматизм критиков, видящих в А. Ахмато­вой родоначальницу всех стихотворящих женщин»10.

И хотя ахматовская лирика никак не подходила под опре­деление «ассоциативного модернизма», ибо была предельно кон­кретна, психологична и неметафорична, удар В. Чуловского был достаточно точен. Суть его претензий к Ахматовой заключа­лась в том, что революция не нуждается в изощренной психо­логической лирике, ибо принесла с собой грубые, элементар­ные ощущения, требующие совершенно иных принципов вы­ражения. Удар был нанесен в самую точку: больше всего на свете Ахматова боялась равнодушия современников и последу­ющего забвенья, о чем позднее (по совершенно иному поводу) сказала так:


Теперь меня позабудут,

И книги сгниют в шкафу,

Ахматовской звать не будут

Ни улицу, ни строфу.


И хотя позже она с некоторой долей высокомерия восклик­нет: «Забудут — вот чем удивили!», — это было итогом преодо­ленного страха и твердой уверенностью в «победе моей над судьбой».

В начале 1920-х годов опасность выпадения из современно­сти была вполне реальной и страшила ее. Даже Осип Мандель­штам, бывший соратник по Цеху Поэтов и акмеизму, объявил психологическую лирику Ахматовой исчерпанной. Сравнив узость, по его мнению, ахматовского поэтического словаря с таким же скудным словарем символистов, этих «столпников стиля», он писал: «Но это по крайней мере были аскеты, подвиж­ники. Они стояли на колодах. Ахматова же стоит на паркети­не — это уже паркетное столпничество» (Мандельштам, 2,300).

Все это было разительным контрастом в сравнении с теми высочайшими оценками, которые в течение 1917-1921 годов давались «Белой стае», «Подорожнику» и «ANNO DOMINI MCXXI». Удары наносились людьми той культуры, в которой Ахматова сформировалась как поэт, и это было куда горше и страшнее нападок официальной критики.

Ситуацию, в которой Ахматова оказалась в начале 1920-х годов, с замечательной чуткостью понял Борис Пастернак, на­звавший ее «жертвой непрошенных и никогда не своевремен­ных итогов и схем»11. Если итоги поэтическому творчеству Ахматовой подводили люди 1910-х годов, то схемы активно строились новым поколением критиков, идеология которых строилась на постулате создания пролетарской литературы. При­знать Ахматову поэтом современной России они не хотели и не могли. Вот почему полемика, развернувшаяся вокруг статей Н. Осинского и А. Коллонтай, имела своим предметом не про­сто проблему критериев оценки ахматовского творчества, но и оценки всей современной литературы. В начале 1920-х закла­дывались основы новой литературной иерархии, в которой Ахматовой не находилось места.

Однако в 20-е годы никто всерьез не считал Ахматову по­литически неприемлемой фигурой, видя в ее поэзии, как выра­зился в 1923 году видный напостовец Георгий Лелевич, «не­большой красивый осколок дворянской культуры». По его ут­верждению, Ахматова выражает переживания очень «узкого кру­га женщин», она делает это «с большой силой, пользуясь очень ограниченным количеством слов, но умело варьируя их смыс­ловые оттенки и тем придавая им огромную выразительность»12. Как ни странно, в этой оценке Ахматовой «марксист» Г. Леле­вич совпадал с цитированным выше «немарксистом» Корнеем Чуковским. Именно на оценки подобного рода отреагировала Ахматова горестным признанием: «Нет настоящего — прошлым горжусь».

Критика начала 20-х годов склонна была воспринимать ли­рику Ахматовой как идеологически чуждое явление, которое, несмотря на несозвучность эстетическим устремлениям рево­люционной эпохи, имело несомненную художественную цен­ность. Так, Валериан Правдухин в «Сибирских огнях» харак­теризовал «Четки» как «классическую книгу современной, чуть-чуть надушенной и искусившейся Лизы Тургенева из "Дворян­ского гнезда"»13. А Борис Арватов в «Молодой гвардии» писал, что «вся поэзия Ахматовой носит резко выраженный <...> стра­дальчески-надрывный, смакующе-болезненный характер»14. Однако никто не мог отрицать, что имеет дело с сильным и выразительным поэтом.

Даже П. Виноградская, резко выступившая против статьи А. Коллонтай в «Красной нови» и назвавшая Ахматову «пев­цом индивидуалистически настроенных, растерявшихся интел­лигентов, женщин последнего предреволюционного десятиле­тия», — и та делала характерную оговорку: «Ахматова пишет просто про любовь. Любовь не чужда и пролетариату <...>. Она (любовь. — В. М.), вероятно, будет такой прекрасной, глубокой и богатой, какой она сейчас даже не может быть. И поскольку Ахматова пишет именно о любви, о ее силе, о ее радостях, му­ках, постольку она есть и верно остается нечуждой пролетари­ату, но пролетариату в целом, как его женской, так и его муж­ской части»15.

Когда же в 1925 году спор об Ахматовой ввязался Вяч. По­лонский (редактор журнала «Печать и революция», а с 1926 года — редактор «Нового мира»), то его полемика с Г. Лелевичем снова вернулась к проблеме марксистского метода в обла­сти литературной критики. Суть «наших разногласий», писал Вяч. Полонский, заключается в том, что речь должна идти не просто о дворянском происхождении автора «Четок», но о «та­лантливой женщине из буржуазно-дворянской среды, которая своей поэзией делает для нас видимой, осязаемой, оматериализованной трагическую обреченность и свою личную, и обре­ченность своего общества»16. При этом ни Г. Лелевич, ни Вяч. Полонский ничуть не сомневались в чисто художественных достоинствах ахматовской лирики.

Так что не следует безоговорочно принимать на веру слова Ахматовой, говорившей в 1926 году П. Н. Лукницкому, что офи­циальная критика отнесла ее к «правому флангу советской ли­тературы» (Лукницкий-2, 202). Утверждения, что с середины 20-х годов она подверглась «государственному остракизму и изоляции» (СС-6, 1, 640), а «в печати начинается настоящая травля Ахматовой»17, следует признать, по меньшей мере, пре­увеличенными. Творчеству Ахматовой отводилась исключитель­но область интимных переживаний, а сама она воспринима­лась как фигура идеологически чуждая, но политически не опасная. Позднее, в 1946 году, разгневанный Сталин пренебрежи­тельно назовет ее «поэтессой-старухой»18. Это была характери­стика не столько возраста Ахматовой, сколько ее политического лица, невозможности для нее шагать в ногу с современностью.

Позиция официальной критики 1920-х годов по отноше­нию к Ахматовой резко изменилась лишь после ее участия в «Русском современнике» - журнале, который попытался объе­динить на внепартийной основе лучшие литературные силы Советской России. Главным редактором его был старый друг и литературный соратник Максима Горького А. Н. Тихонов, а чле­нами редколлегии — К. И. Чуковский и Е. И. Замятин. В пер­вом номере было объявлено, что журнал выходит «при бли­жайшем участии Горького», которому, таким образом, отводи­лась роль собирателя независимой русской литературы. Власть не могла допустить, чтобы инициатива такого собирания исхо­дила от эмигранта Горького и беспартийных литераторов.

12 мая 1924 года К. И. Чуковский сделал в своем дневнике следующую запись: «Первый номер "Современника" вызвал в официальных кругах недовольство:

- Царизмом разит на три версты!

- Недаром у них обложка желтая.

Эфрос спросил у Луначарского, нравится ли ему журнал.

- Да, да! Очень хороший!

- А согласились бы вы сотрудничать?

- Нет, нет, боюсь.

Троцкий сказал: не хотел ругать их, а приходится. Умные люди, а делают глупости»19.

После третьего номера Максим Горький потребовал, чтобы с обложки журнала было снято объявление о его участии20. И хотя А. Н. Тихонов отверг требование Горького изъять его имя из числа ближайших сотрудников, это не спасло положения. После четвертого номера «Русский современник» перестал вы­ходить, а его редактор в январе 1925 года был арестован и вы­пущен из тюрьмы только в феврале21.

Таким образом, участие Ахматовой в этом журнале выгля­дело как политический проступок, а стихи ее сразу получили политический резонанс. Ситуация подогревалась тем, что в апреле 1924 года в Москве триумфально прошли два ее пуб­личных выступления. Первое — в Московской консерватории на вечере «Литературное сегодня», который был посвящен толь­ко что созданному «Русскому современнику». Второе.— в По­литехническом музее, где Л. П. Гроссман, произнесший востор­женное слово об Ахматовой, назвал ее лирику «творчеством трагического стиля»22.

Образцами «трагического стиля», безусловно были «Ново­годняя баллада» и «Лотова жена», напечатанные в первом но­мере «Русского современника». Именно эти стихи Г. Лелевич, в 1923 году снисходительно писавший об ахматовской лирике как осколке дворянской культуры, в 1924-м расценил как «до­казательство глубочайшей нутряной антиреволюционности Ахматовой»23.

В начале ноября 1924 года первые три номера «Русского современника» получили грубую негативную оценку в «Прав­де»:

«В "Русском современнике" нэповская литература показа­ла свое подлинное лицо.

"Русский современник" не попутчик, даже не правый по­путчик, потому что попутчик все-таки "принял" революцию, потому что "попутчик" пытался и пытается честно и искренне, по мере данных ему мелкобуржуазной природой сил и средств разобраться и объяснить происходящее. Попутчик двойстве­нен и непостоянен как мелкий буржуа, идеологическим пред­ставителем которого он является. <...> Как маятник, качается попутчик между двумя основными борющимися классами со­временности. <...>

"Русский современник" не принял революции, не принял Октября, для него только "сегодняшнее", преходящее, как пре­ходящ сегодняшний день, и так же покрывается "современно­стью", как день — эпохой.

<...> "Русский современник" живет вчерашним и завтраш­ним, которое, он думает, будет походить на вчерашнее, но толь­ко не сегодняшним. <...>

Какой же свободы хочется "Русскому современнику"? Оче­видно, буржуазной. И, прежде всего, свободы выйти на пере­кресток и кричать: "Долой советскую власть", "Долой ГПУ и уплотнение!" <...>

И "Русский современник" поучает нас, как и о чем нужно писать:

<...> И праведник шел за посланником бога...

(Ахматова)»24.

Все это, действительно, ставило ахматовские стихи на «пра­вый фланг» современной литературы.

Более всего Ахматову задела статья молодого критика В. Перцова (будущего маститого исследователя Маяковского), в которой прозвучала печально известная фраза: «Новые жи­вые люди остаются и останутся холодными и бессердечными к стенаниям женщины, запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть»25. Но В. Перцов лишь следовал в фарватере оценок «Большевика» и «Правды», демонстрируя свою поли­тическую верноподанность. Если оценки, данные партийной прессой, не слишком задевали ее поэтическое самолюбие, то статья В. Перцова была напечатана в «Жизни искусства» — орга­не, задачи которого носили эстетический характер, а сам автор принадлежал к молодежи 1920-х годов.

Итак, в 1924-1925 годах официальная критика, в сущно­сти, повторяла приговоры, вынесенные Михаилом Кузминым, Валерием Брюсовым и Валерианой Чудовским в 1921-1923 го­дах. Эстетические оценки превращались в политические, что заставляло Ахматову быть предельно осторожной и сторониться публичного участия в современной литературной жизни. Ее позд­нейшее утверждение, будто ее перестали «приглашать на лите­ратурные вечера», не вполне соответствует действительности.

Так, 15 февраля 1926 года ей пришло приглашение от мос­ковского Союза поэтов: «Читать. 150 рублей и оплата за проезд и за пребывание в Москве» (Лукницкий-2, 45). Она послала в Москву телеграмму с отказом (Летописъ-2, 96). 10 мая она снова ответила отказом на приглашение Всероссийского союза писа­телей участвовать в литературно-художественном вечере в Боль­шом зале Ленинградской филармонии (Лукницкий-2, 154-155). 30 апреля 1927 года Ленинградское отделение Союза писате­лей устроило «Вечер поэзии А. А. Ахматовой» со вступитель­ным словом Б. М. Эйхенбаума, и снова она отказалась высту­пать на Нем (Лукницкий-2, 245-46). 3 июня она ответила отка­зом на приглашение выступать в Пятигорске, сославшись на болезнь (Летописъ-2, 123).

Говоря иначе, Ахматова после 1925 года сознательно отстра­няется от активного участия в литературной жизни. Это было проявлением осторожности, уроки которой были усвоены ею в самом начале десятилетия. Если Мандельштам, вступив в кон­це 1920-х годов в неравную тяжбу с влиятельными редакционно-издательскими кругами, пытавшимися обвинить его в пла­гиате, отчаянно боролся за свое положение в литературе, то Ахматова сознательно не захотела идти этим путем. И не в пос­леднюю очередь потому, что ее в большей мере заботила судьба двухтомника, который намеревалось издать ленинградское ко­оперативное издательство «Петроград».

Договор был заключен в июле 1924 года, но история с «Рус­ским современником» бросила тень на политическую репута­цию Ахматовой и заставляла ее избегать каких-либо публич­ных выступлений. Она не хотела привлекать к себе обществен­ное внимание. Слова Шагинян о запрете на ее творчество, столь категорически истолкованные Ахматовой, были, вероятно, от­голоском слухов, ходивших по поводу цензурных придирок к двухтомнику, издание которого, несмотря на подготовленную корректуру, застопорилось.

Осенью 1927 года Издательство писателей в Ленинграде попыталось выкупить у военной типографии уже подготовлен­ную верстку (Летопись-2, 117). Но дело так и не сдвинулось с места даже после попытки К. А. Федина весною 1929 года об­ратиться с письмом к властям, в котором говорилось о необхо­димости иметь на книжном рынке стихи поэта, стоящего в од­ном ряду с «Тютчевым, Блоком, Хлебниковым» (Летопись-2, 128). Вряд ли это, однако, было следствием негласного запрета на печатание Ахматовой. Цензура руководствовалась, скорее всего, не конкретными указаниями сверху, а общими установ­ками.



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет