Кто затыкает уши в библейских текстах?
Рисуя в этой сцене образ миролюбца, затыкающего уши якобы от нежелания слышать о «крамолах Олега», исследователи частенько ссылаются на выражение «укланяти уши от зла слышания», встречающееся в «Изборнике Святослава 1076 года» («Слово некоего отца к сыну своему»). Однако это сочетание лишь косвенно сопоставимо с «затыканием ушей». С не меньшей вероятностью рядом с ним можно поставить и другой, еще более популярный церковнославянизм — «отвращати слух от (чего-либо)» — ср., напр., во «Втором послании к Тимофею» (4:3—4): «Будет бо время, егда здраваго учения не послушают, но по своих похотех изберут себе учители, чешеми слухом (т.е. льстящих), и от истины слух отвратят, и к басням уклонятся».
Понравится ли почитателям Мономаха такое сопоставление? Да только ли одно это? Приведу такой же древний пример не абстрактного «уклонения слуха», а столь же образного, но более конкретного «затыкания ушей», который серьезно подрывает вышеизложенные представления о нашем эпизоде. Его первоисточник — Псалтырь, т.е. самая читаемая книга наших предков: «...грешницы... глаголаша лжу. Ярость их, по подобию змиину, яко аспида глуха и затыкающаго уши свои, иже не услышит гласа обивающих (т.е. чтобы не слышать голосов заклинателей)... Бог сокрушит зубы их» (Пс. 57:4—7).
«Толковая псалтырь» комментирует: «...змей, разгневавшись на кого-либо из людей, не оставляет никогда своей ярости, доколе не причинит зла сему человеку... Давид переносит здесь уподобление ярости к аспиду, говоря, что ярость прежде сказанных врагов его подобна ярости аспида, который не глух по природе, но нарочно делается глухим, почему и присовокупил, что он и сам заграждает у себя уши... аспид, предугадывая по некоторым признакам, что ловцы хотят укротить его, затыкает уши свои, чтоб не слышать обаяния, которое своей привлекательностью может укротить ярость его, и таким образом избегает своей ловли».
Нежелание слышать — образ для Библии сплошь отрицательный. Во времена Иеремии сам Бог сетует, что иудеи «не услышали и не преклонили уха своего, но сделались более жестоковыйными, чем отцы их, чтобы не слушать и не принимать наставления» (Иер. 17:23). Что же касается конкретного образа «затыкания (закладания) ушей», то он для наших предков был однозначно осуждающим.
Как должен был Автор, убежденный «ольгович», относиться к злейшему врагу своего кумира? Разве Олег не взывал, не пытался договориться мирно со своим двоюродным братом, не пытался достучаться до элементарного чувства справедливости? Это уж потом, после того, как Олег силой вернул отцовский Чернигов и стал возвращать остальные семейные владения, Мономах «подобрел»: «А его же то и хощеши насильем, тако ве даяла и у Стародуба... очину твою» (А что ты хочешь добыть военной силой, то мы давали тебе в Стародубе... отчину твою). До этого о законной отчине он и слушать не хотел, «закладая уши».
Проверим такое умозаключение на нескольких средневековых примерах. Олег и Владимир Мономах еще были молоды, очень дружны между собой, когда Феодосий Печерский уже произнес свою проповедь «О терпении и милости»: «Жития бо святых почитающе, и от тех затыкающе уши своя, яко не слы- шати мужства их. Но на неподобныа речи, и на укорение, и на гневание несмы ленивы» («Читая жития святых, затыкаем уши, чтобы мужества их не слышать. Но на грубые речи, на обвинения и на гнев совсем не ленивы»). В летописи, приводимой В.Н.Татищевым, в тех же выражениях рассказывается о крещении Киева: «Инии же нуждою последовали, окаменелыя же сердцем, яко аспида глуха, затыкаюсче уши своя, уходили в пустыни и леса».
В середине XIII столетия, в ходе последовательного захвата прусских и славянских земель, Тевтонский орден испытывал значительные трудности из-за хорошо организованного сопротивления, во главе которого стоял поморский князь Святополк. Крестоносцы много лет держали в заложниках его сына-на- следника, выжигали Поморье, пленяли князя, и раз за разом заключали с ним мир, но, к их возмущению, Святополк не унимался. Во время очередных переговоров несчастный отец заявил, что готов предстать перед любым судом, лишь бы ему вернули сына. Заместитель магистра высокомерно указал князю на то, что ему следует просить крестоносцев не о суде, а о пощаде. Святополк, разумеется, не внял столь «доброму совету», чем в будущем вызвал гнев у тевтонского историка, священнослужителя Петра из Дусбурга: «Но поскольку правда рождает ненависть и слова правды постоянно вызывают ее у злых, то этот коварный Святополк, словно глухой аспид, заткнув уши свои для истины, отвратил слух и, не желая внимать таким его словам, отпустил упомянутого господина Генриха целым и невредимым». Точно в таком же смысле — нежелания слышать — использует этот псалтырный образ Иван Грозный в первом послании к Курбскому (в переводе Я.С. Лурье): «А то, что мы оболгали православных, то ты сам уподобился аспиду, ибо, по словам пророка, «аспид глухой затыкает уши свои, чтобы не слышать голоса заклинателя...»; если уж я облыгаю, от кого же тогда ждать истины?» Таким образом, князь Курбский, по мнению царя, «закладал уши» от обличительных истин.
Главный источник мудрых речений для Феодосия, летописца, нашего Автора, тевтонского хрониста и Ивана Грозного, был один и тот же — Библия. Характер используемых словосочетаний одинаков, ситуация тоже вполне сопоставимая. Нужно ли сомневаться, что и чувства, испытываемые авторами к своим персонажам, были далеки от доброжелательства? Ведь здесь сплошь осуждение! Можно представить, что думал наш Автор, когда писал о «закладании ушей» Владимиром.
Не для глобальной истории Руси с сегодняшней интерпретацией тогдашних событий, но для нашего Автора, Владимир Мономах — персонаж отрицательный Если исходить из смысла псалтырного отрывка, Автор конечно же радовался, что в упомянутом им эпизоде многолетней Олеговой борьбы за отцовский престол Бог действительно «сокрушил зубы» Мономаху, заставил его признать свою неправоту и уйти «в город отца своего». Показательно, что это текстовое «закладаниеушей» впервые сопоставил с «затыканием ушей» в Псалтыри не отечественный ученый, а зарубежный исследователь Роберт Мэнн — в книге, вышедшей в 1990 году за океаном. Что ж, ему легче — взращенный на другой литературе, он, в отличие от наших, не загипнотизирован Мономахом, прославившим себя в мемуарах и очернившим противников в исправленных по его указаниям летописях.
Тъй бо Олегъ мечемъ крамолу коваше и стрелы по земли сеяше. Ступаегь въ златъ стремень въ граде Тьмуторокане. То же звонъ слыша давный великый Ярославь сынъ Всеволожь, а Владимiрь по вся утра уши закладаше въ Чернигов.
Ведь тот Олег крамолу мечом ковал и стрелами землю усеивал. Вступает он в златое стремя в граде Тмуторокани, и слыша тот давний сильный звон Ярославов, сын Всеволода первый, Владимир, каждое утро уши затыкал в Чернигове.
«КРОВАВОЕ ВИНО» СРАЖЕНИЙ
«Ту кроваваго вина не доста; ту пиръ докончаша храбрiи русичи: сваты поноиша, а сами полегоша за землю Рускую».
П.П. Вяземский как-то заметил, что «подобной силы выражения не представляет эпическая поэзия всех народов и всех веков». Князь, слывший великолепным знатоком классической и античной литературы, знал, что говорил. И все же в подавляющем большинстве переводов и комментариев этот отрывок приводится не только неточно, но и искаженно. Попробуем с ними разобраться, начав с частичной интерпретации еще одного места в «Слове» (здесь не цитируется) — с боярской реакции на рассказанный Святославом Киевским «мутный», т.е. пугающий, страшный (тот же корень, что и в «смятение») сон.
Бояре сначала указали Святославу на причину, по которой сон этот так сильно смутил его, — сокрушительное поражение сразу четырех князей из клана Ольговичей «тугою полонило» мысли старейшины этого клана. Затем изложили краткую версию событий, последовавших за легкомысленным решением северских князей сепаратно «поискать славы», и отметили, что их пленение было воспринято половцами как достойная месть за позор их вождя — великого Шарукана, точно так же плененного русскими во «время Бусово». Застонала в боярском рассказе уязвленная гордость при упоминании о «готских девах» — половчанках, которые пели и звенели трофейными золотыми украшениями в упоении от этой грандиозной мести. Не в силах терпеть национальную «обиду», воскликнули бояре в конце своей речи: «А мы уже, дружина, жадни веселия!»
Веселие в славянских языках — не только «радость», но и «гулянка», «пирушка». Но такого ли «веселья» жаждала киевская дружина? Не избалованная исследовательским любопытством, эта фраза тоже требует дополнительного рассмотрения — уже хотя бы для того, чтобы возразить на домыслы, согласно которым не в обычае русских было омрачать себя в таких случаях переживаниями. Дескать, жестокий век, жестоки и нравы, а потому вместо оплакивания погибших товарищей чуть ли не требование к князю устроить дружине веселую пирушку: «Автор, по-видимому, почувствовал, что пора дать отдых себе и слушателям, вернуться к «веселию»... к пиру... Бояре... перестали устрашать Святослава и бодро воскликнули (?!): «А мы уже, дружина, жадни веселия!» (выделено мной. — В. Т.)
Но разве ж это так? Ведь в другом месте текста, когда Автор призывает в поход мономашичей, именно это боярское восклицание дает ему дополнительное право утверждать, что «ольговичи, храбрый князи, доспели на брань (т.е. «к битве готовы» — ср. в летописи под 1161 г.: «Наутрия же в 8 месяца февраля... — нача Изяслав полки рядити с братьею и доспев иде к Подолью»). Поэтому абсолютно прав Б.И.Зотов, усмотревший в восклицании сходство с гомеровской фразой «жарче на рати ахейские бросились, жадные боя».
Жадни веселия = жадные боя. Подобное встречаем в «Житии Александра Невского»: «Бе же тогда нужа велика от поганых и гоняхуть люди, веселяхуть с собою воиньствовати». Кроме вышеназванной «пирушки», веселье у славянских народов означает еще и «свадьбу» (укр. весиия, польск. wesele, др.-рус. бракъ, веселие— с XII в.) — то есть опять же то, чем литератор иносказательно называли и битву. Не случайно наш народ сохранил это сопоставление в присказке: «После рати много храбрых. После свадьбы всяк тысяцкий» (Даль). Для точности понимания боярского восклицания «А мы уже, дружина, жадни веселия!» приведу полностью соответствующий эпизод из «Сказания о Мамаевом побоище» (о засадным полку, наблюдающим из укрытия за гибелью товарищей из основного полка): «Сынове же полку его плачущеся, видящедрузи свои избиваеме, непрестанно секущеся, яко звапи на брак сладкого вина пиши. Волынец же възбраняя им: «Пождите, братья, мало, мудрии сынове рустии, есть вам когда и възвеселитися». То есть, сражающиеся уже «пьют вино на свадьбе», а засадных пока удерживают, но им уже скоро тоже предстоит «возвеселиться». Убедимся в этом еще раз, сопоставив иносказание с рассматриваемым отрывком, где речь идет об окончании «веселия» Игоревой дружины: «Ту кроваваго вина недоста. Тут пир докончаша храбрый русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую».
Некоторые исследователи (например, Б.А. Рыбаков) нагружают излишней, на мой взгляд, значимостью слово «сваты», усматривая в нем Авторское осуждение того факта, что Игорь и хан Кончак, дети которых позже поженились, стали сватами. Но едва ли перед нами нечто большее, чем обычные «кровавые свадьбы», встречавшиеся и задолго до жизни Игоря, — например, в переводных повестях Иосифа Флавия: «...храбрейшия всех, яко бо на свадьбу текоша, а не на рать». Для Игорева войска, напоившего своих «сватов», «уже невеселая година въстала» (т.е. «уже пришло время веселью закончиться»), А вскоре, как мы видели, уже нового «веселия» жаждала, в отместку за это поражение, старшая киевская дружина, эмоционально обсуждая сон своего князя.
Что же за «кровавое вино» сопутствовало ратному «веселию» и почему его «недоста» — не хватило? Вот объяснение Д.С. Лихачева: «Обычное для народной поэзии сравнение битвы с пиром, крови с вином в «Слове о полку Игореве» развито: кровавого вина недостало, не хватило; русские смогли только «угостить» гостей-сватов, сами же полегли заземлю Русскую». Иначе трактует «недоста» Н.М. Гутгарц, у которого «сватов всех напоили допьяна, да и сами хлебнули досыта». В переводах Л.А. Мей и Н.А. Заболоцкого «сватов» тоже напоили «как следует»:
«Тут вина не стало более кровавого,
Тут покончили пирушку наши витязи:
Напоили сватов допьяна
И легли за землю Русскую».
«Недостало русичам вина,
Славный пир дружины завершили —
Напоили сватов допьяна,
Да и сами голову сложили».
Как же отнестись ко взаимоисключающим трактовкам, в одной из которых врагов «только угостили», а в другой «упоили»? Ведь эта взаимоисключающая полярность порождает сомнения, тем более что, если «кровавого вина» (т.е. крови, по мнению Д.С. Лихачева) для угощения врагов не хватило русским, то это значит, что не хватило именно русской крови. Так же понимали это место многие интерпретаторы:
«...в горячем бою опьянели половцы, проливая русскую кровь; они еще жаждали крови все больше, но ее не хватало».
«Была чаша до дна выпита: Пиво крови все исчерпалось! Русские споили половцев И костьми легли за Русь свою!»
Странно, однако, получается — Игоревы дружинники и ополчение напоили «сватов» собственной кровыо! Отсюда и сомнение: можно ли считать, что «кровавое вино» «Слова о полку Игореве» есть именно кровь? В.П. Адрианова- Перетц уклонилась от конкретизации: «Ту кроваваго вина не доста» — такой метафорой он (Автор) передает горечь поражения, мысль о том, что у русских в бою не хватило сил». Несколько иное представление навеяло спорное место Н.В. Гоголю, который по-своему использовал этот выразительный образ в рассказе «Страшная месть»: «Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином». Как видим, здесь «вино» — тоже кровь, но все же по крайней мере не своя, а чужая. Теперь обратимся к отечественной средневековой литературе.
В «Повести о разорении Рязани Батыем» дружина Евпатия Коловрата «начата сечи без милости, и сметоша яко все полкы татарскыа... татарове же сташа яко пияни». Отчего опьянели захватчики? Ответ находим в эпизоде той же повести, где пятеро израненных героев, плененные ханом, «извиняются»: «Да не обессудь, царь, что не успеваем наливать чаш на великую силу, рать татарскую». Каким «вином» и какие «чаши» не успевали наливать татарам рязанцы? Посмотрим на «угощение» с другой стороны — русских ведь тоже нередко «поили» враги. Те же рязанцы позже «вси равно умроша и едину чашу смертную пиша. Ни един из них возвратися вспять: вси вкупе мертвии лежаша». Но они пошли на смерть сознательно, ибо предвидели такой исход, отправившись накануне «вслед безбожнаго царя Батыя, хотяше пити смертную чашу с своими государями равно». Дмитрий Донской перед сражением тоже обратился к воинам с похожими словами: «Опщую чашу имам с вами пити и общею смертию имам умрети с вами вместе» («Сказание о Мамаевом побоище»), И воины его засадного полка, как мы видели, действительно погибли, «аки звани на брак сладкого вина пити». «Кровавое вино» из «смертной чаши» здесь уже «сладкое вино», но напоение им все так же означает смерть в бою.
В средневековых произведениях и в народных сказках русские хмельные напитки чаще назывались не «сладким вином», а «сладким медом». В связи с этим весьма показательным становится сравнение «упоения сватов» в «Слове» с «Задонщиной», где венецианцы с издевкой обращаются к разгромленному Мамаю, прибежавшему к ним в Кафу: «А то сами розумеем, поганый Момаю, что от великию чести, от сладких медов князей русских вся твоя дружина зогибла, и многая орды погибли и главы свои потеряли» (этот же эпизод в другом списке: «и князей с тобою нет, ни воевод. Нечто гораздо упилися на поле Куликове, на траве ковыли?»). Следовательно, поить врагов вином из каких-то чаш в героических повестях означало «убивать в бою».
Ученые давно отметили, что, если говорить об исторических личностях, то летопись, как и «Слово», живописует ратные подвиги не столько Игоря, сколько его благородного брата Всеволода. Поэтому именно «буй тур», олицетворявший в битве всех русских воинов, представляет в летописи особенный интерес для понимания некоторых моментов «Слова».
«Всеволод же толма бившеся, яко и оружья в руку его недоста и бьяху бо ся, идуще вкруг при езере». Уже из одного этого отрывка становится понятно, какого «вина недоста», но сошлюсь для верности еще и на летописную выписку В.Н. Татищева и на его же пересказ. Всеволод в критический момент не дрогнул и даже пытался отбить плененного Игоря, говоря: «Лутче ми умрети, неже брата видети в погибели». И бися Всеволод, идя около озера, донеле ж оружия не ста в руце его; «Бился с нечестивыми, идя подле озера так долго, как уже ни единой стрелы ему не осталось, и копие преломилось... Половцы, видя главного предводителя в руках своих, жестоко напали, стреляя из тмочисленных лукови самострелов, тоже с копьи и сабли».
Из сопоставления художественных и летописных свидетельств становится очевидно, что «кровавое вино» и стрелы — одно и то же, причем если русичам стрел не хватило, то у половцев их оставалось более чем достаточно. Как выше отмечалось, вместо вина в нашей литературе чаще использовалось слово мёд. В связи с этим мы имеем точное соответствие «мёд=стрелы» в летописи под 1016 годом. Не успев как следует вооружить наспех собранное новгородское ополчение, Ярослав Мудрый долго не решался напасть на Святополка Окаянного, стоявшего лагерем на другом берегу Днепра. Мучимый сомнениями, он послал лазутчика к своему человеку со словами: «Дружины имам много, а меда варил мало. Что велишь творити?» И отвеща муж той: «Аще ти в день мало, то к ночи». И разуме Ярослав, иже к ночи велит дати полк (бой)». Совет был весьма разумен: для дневного боя стрел мало, но ведь ночью стрелы бесполезны, зато налицо численное преимущество. Только при этих условиях Ярослав получал свой шанс, которым и воспользовался.
... Глава о «вине» была мною уже написана, когда я обнаружил вышедшую в 1990 году книгу по «Слову» американского исследователя Роберта Мэнна. Прискорбно, но приоритет в осмыслении этого места приходится отдать американцу, разъяснившему: «Кровавого вина недоста» означает, что русским не хватило оружия, которым они «потчевали» врага». Из всего этого следует, что половцы в данном случае вовсе не выступают каннибалами, с жадностью пыощими русскую кровь. Неудивительно, что подобное «вино» встречается и в старинных народных песнях:
Я не сам так добрый молодец напиваюся,
Напоил-то меня турецкий царь тремя пойлами:
Как и первое-то пойло — сабля острая,
А другое пойло — копье меткое было,
Его третье-то пойло — пуля свинчатая.
Сравним еще раз сочетания «Слова» и летописи: «кровавого вина недоста» — «оружья в руку его недоста». Поэтическая метафора или, скорее, кеннинг, описывающий стрелы или оружие как «кровавое вино», — образ действительно заслуживающий восхищения.
Вряд ли следует предлагать новый перевод рассмотренной фразы. Однако содержание ее становится до конца ясным, только если учесть «второй», конкретно-исторический ее смысл.
ОТЧЕГО СКЛОНЯЛИСЬ ДЕРЕВЬЯ?
Как нам придется еще убедиться, Авторские описания природы, якобы «скорбящей над убитыми», не имеют ничего общего с позднейшими сентиментальными образами. Для начала рассмотрим две примечательные фразы:
«Ничить трава жалощами, а древо стугою к земли преклонилось»; «Уныша цветы жалобою, а стугою къ земли приклонило».
Обе они завершают эпические сцены: первая — гибели Игорева войска, вторая — гибели Ростислава Переяславского на реке Стугне.
Обращает на себя внимание повторяющийся образ склоненного дерева, который часто называют фольклорным. Против этого обоснованно возражал Ф.Я. Прийма: «Не встречается в ней (народной поэзии. — В. Т.) и образ дерева (травы), склоняющегося к земле от жалости к людям»!
«Оторвался, как листва склоненного дерева, как саранчу меня отряхнули» — здесь, в Псалме 108:23, склоненное дерево означало вельможу-военачальника — погибшего, сдавшегося или признавшего свое поражение. В том, что средневековая аудитория понимала образ именно так, можно убедиться на многих примерах тогдашней литературы.
В «Повести о Мамаевом побоище» теми же словами говорится о погибающих русских вельможах: «богатыри Рускиа аки древа... кланяхуся на землю под кони и под копыта». А трава и цветы? Сравнение погибающего войска со скашиваемой «травою», дожившее до наших дней («косить врага»), тоже было общим местом средневековой литературы.
На Куликовом поле воины засадного полка выскочили из укрытия и набросились на врагов: «Аки лес кланяху, аки трава от косы постилаешься». Или там же: «погании же прекланяхуся, аки трава от косы». В Новг. лет. под 1238 г.: «а все люди секуще акы траву», в «Девгение- вом деянии»: «яко дюжи сокол ударися посреди их и яко добрый косец траву положи». Образ известен из Псалтыри (102:15—16): «Человек, яко трава, дние его, яко цвет селъный (полевой); тако оцветет. Яко дух пройде в нем, и не будет». Канонический перевод и толкование этого места: «Дни человека, как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его».
Можно ли сомневаться, что Автор понимал эти места так же и что его собственная «трава» — те же воины? Библейские сравнения впечатлят еще больше, если вспомнить, что для «Слова» характерны олицетворения, а для произведений Куликовского цикла — уподобления (если князь Игорь по тексту — «солнце», то князь Дмитрий — «аки солнце»).
«На рать сена не накосишься, на смерть детей не нарожаешься» — такова народная мудрость, заключенная в пословице. А в былине, когда Добрыня с Василием стали «выкашивать» татарскую силу, «Ботиян просит Ивана Дубровича: «Успокой-ко ты своих да нынь товарищей. Пускай они оставят хоть на семена!»
А образ цветов? Знакомый нам по Псалтыри («яко цвет сельный, тако отцветет»), он был использован Владимиром Мономахом для описания смерти, постигшей в бою его сына: «Егда же убиша детя мое и твое пред тобою, и бяше тебе, узревши кровь его и тело у вяну вшю, яко цвету нову процветшю...» То же встречаем и в «Повести о разорении Рязани Батыем», где князь оплакивает убитых татарами братьев: «Про что не промолвите ко мне, брату вашему, цветы прекрасный, винограде (т.е. «плоды») мои несозрелыи?»
В наших эпизодах «Слова» военачальники и воины представлены деревьями, травой, цветами, которые конечно же не скорбят, но сами сгибаются и гибнут под половецким натиском. Однако вражеская сила получает здесь олицетворение, не сводимое к известным библейским или литературным образам: засухи или косьбы. Какое же? В обороте «древо стугою к земли преклонило(съ)» с этим поможет разобраться слово
«Стугою»
У первоиздателей и в Екатерининской копии «стугою» написано слитно (в обоих случаях!), но переводчики увидели здесь уже известную им тугу в значении «горе», которой якобы предшествует предлог «с».
Д.С. Лихачев относит написание «стугою» к примерам «бессмысленных разделений текста на слова», вызванных «неподготовленностью ученых конца XVIII века к пониманию «Слова». Так ли? Стуга могла использоваться в значении «горе, печаль», о чем можно судить по возвратному глаголу стужитися в значении горевать — «и стужися Ром иде на требище...» (Малала); «Блаженный же Кириил, утешив его, еже не стужитиси о сем...» (Жит. Кир. Белоз.).
Но тогда почему дерево наклонялось с чем? Принимая во внимание ряд «противопоказаний» — например, «а встона... Киев тугою» или «тугами Ром иде на требище и дасться ему проповедь» («Хроника» И. Малалы), — здесь бы следовало ожидать беспредложного существительного (чем?). Кроме того, если здесь действительно был предлог «сь» (ср.: «а погании... прихождаху СЪ победами»), то врядли таковой (оба раза!) ошибочно написали бы без твердого знака. Следовательно, перед нами иное слово — стуга, которое, как и туга, происходит от корня туг-(тяг-) — «стягивать, сдавливать» — ср.: състужение — «притеснение, угнетение».
Из самого корня понятно, что туга (как «горе, печаль — чувственное восприятие») передает вторичное значение — от более древнего слова вполне бытового характера или же относящегося к природе. И стало оно «горем-печалью» из необходимости дать словесный эквивалент тому ощущению сдавливающих спазмов («стягивания») в гортани или в теле, которое испытывает человек во время сильных душевных переживаний — «окаменел от горя», «язык одеревенел», «потерял дар речи», «оцепенел», «перехватило дыхание» и т.п.
Ср. пояснения Памвы Берынды и А. Вельтмана («Печаль: болезнь, злополучение, старане, пекловане, утиск»; «туга — судорога, корча») со словами святого Глеба: «Ти се велика туга състиже мя и уныл бых...») и со словацким stuhnut' od strachu.
В библейских текстах русское туга соответствовало греческому synoxe — «стеснение» (в переносном значении «страх»), происходящему от глагола synexo — «тесню, скрепляю». Именно на пересечении этих значений «теснения» и «скрепления» возникло русское описательное сочетание «смертельный холод», одинаково относящееся как к ужасу («похолодел»), так и к морозу («окоченел»). В эквивалентном ему слове туга (стуга) соотношение чувственного и природного вполне сопоставимо с двумя значениями древнего студъ, первичным из которых являлся все же «холод», а производным — «стыд».
О том, что индоевропейское понятие «стягивать тугой» (или «стужити») изначально передавало не столько «горе», сколько именно «мороз» — с его стягиванием и одеревенением, — можно судить по многочисленным примерам с корнем *stug-/*styg- из разных языков и диалектов: чеш. stuhnouti«застыть, стянуть, затвердеть» (tuhazima «морозная зима»), словац. stuhnut' «закоченеть, застыть (krv mu stuhla v zilach)» и «затвердеть (о трупе и т.п. — stuhnute telo)», укр. cmyzaeimu и стужавипи«затвердевать высыхая», болг. стугнуцъ «стынуть», др.-рус. и псков. стугнуть «стынуть», арханг. и укр. стыгнуть «стынуть», польск. stygqc «мерзнуть, стынуть», лит. stingti «стынуть, затвердевать» и «коченеть», лтш. stingt «то же» (лит. kraujas stingsta gyslose, лтш. as in is stingst dzislas — «кровь стыла в жилах»), др.-греч. stygos «леденящий холод; ужас» и т.п. Словацкому stuhnut' в сочетании prsty mu stuhnuli («у него окоченели пальцы») соответствует по значению уже знакомое нам strpnut', синонимичное слову утръпати из сочетания «утръпе солнцю свет». Как косвенное подтверждение этому могут рассматриваться вышеприведенный украинский дублет cmyraвiти-cтyжaвiти и древнерусское слово застуж из летописи под 1110 г.: «Идоша весне на половцы Святополк, Владимир и Давыд; и, дошедше Воиня, воротишась — застуж бысть зол и многи кони помроша».
Из всего этого следует, что наша стуга вполне может оказаться древним вариантом сегодняшнего стужа (письменно впервые в грудах М.В. Ломоносова — через шесть веков после «Слова»). Поэтому обе фразы следует переводить:
«А дерево от стужи к земле пригнуло(сь)».
Теперь мы подходим к первой части обеих фраз:
«Ничить трава жалощами»; «Уныша цветы жалобою».
Достарыңызбен бөлісу: |