Другое Слово о полку Игореве.
В.П. Тимофеев
ПРЕДИСЛОВИЕ
Два столетия прошло со времени опубликования «Слова о полку Игореве», и двести лет не прекращается полемика вокруг этого произведения. И. Шкляревский отметил «странную силу притяжения», породившую тысячи исследований и переводов, профессиональных и любительских. Однако можно ли считать странным то, что ускользающий смысл произведения требует все новых и новых объяснений?
Подобно тому как поэтический восторг Пушкина разбился в свое время об ученые аргументы М. Каченовского, считавшего «Слово» подделкой, так восхищение ясными образами меркнет, смешиваясь со смутной неудовлетворенностью от натянуто-фальшивой «образности» «темных мест». В тексте «Слова» их насчитывают с полтора десятка, на самом же деле непонятых фрагментов куда больше. И ладно бы речь шла о второстепенных эпизодах, допускающих свободные разночтения...
Зачин в общепринятых толкованиях погружает нас в языческую старину, где вещий сказитель то ли растекается мыслью по древу, то ли скачет белкой, а раненая лебедь воспевает славу Ярославу. Не странны ли такие образы и не отсюда ли черпает вдохновение «натужное мифотворчество» толкователей (А.К. Югов)? В преддверии кульминации, «Злата слова Святослава», князь излагает боярам не сон, но тяжелый горячечный бред — с разверзающимися до самого синего моря оврагами или несущимися к нему дебрями. И это — вопреки всем литературным канонам, где сон непременно предвещает явь. Наконец, в финале мы узнаем об авторах Бояне и Ходыне — любимцах, а точнее — желанных, возлюбленных («хотях») князя Олега.
Такие толкования — не просто плод недоразумения. Это итог двухсотлетней истории изучения «Слова». Итог неутешительный, поскольку образный строй памятника полностью ими разрушен. И сколь бы плодотворным ни было уточнение деталей, исторических либо литературных, они так и не сложились в общую картину.
В 1840 году Осип-Юлиан Сенковский язвительно заявил: «Что хотите говорите, никак нельзя принять «Слово» за действительный и достоверный памятник! Одно только трудно придумать, кто мог решиться на подделку и написать такую нелепицу!» На скептиков обрушивались волны негодования, однако, откатываясь, они обнажали те же камни преткновения, что служили краеугольными для нигилистических конструкций.
«Слово» — позднейшая подделка! В двадцатом веке на этом настаивали Андре Мазон и Александр Зимин, Михаил Успенский и Фаина Гримберг; недавно ряды скептиков пополнил Эдвард JI. Кинан, приписавший авторство «Слова» чешскому лингвисту Йозефу Добровскому.
В 1887 году Е.В. Барсов отметил, что «всякая отрицательная школа имеет свое значение в науке, но наши скептики по отношению к «Слову о полку Иго- реве» показали такое историческое и литературное бессилие, что в настоящее время не заслуживают серьезного опровержения». Мы можем констатировать, что все еще живем в том самом «настоящем времени»: единственным доказательством подлинности может быть только адекватное прочтение памятника, а не частные споры с его критиками.
Речь идет о постижении смысла «Слова».
В «Сказаниях русского народа» (1841) И.П. Сахаров вопрошал, по-видимому, риторически: «Могут ли быть верными все изменения, когда критик не понимает главной мысли, той основной идеи, о чем он говорит? Можно ли было ожидать чего-либо дельного, когда все изменения начинаются и оканчиваются неведением?» Неожиданный ответ ему был дан в следующем столетии Д.С. Лихачевым, умиротворяюще заметившим: «Мне кажется, что красоту «Слова» подчеркивают даже те «загадочные» места, которые явились естественным следствием его переписки. Если бы в «Слове» не было испорченных переписками (а может быть, и первыми издателями) мест, оно частично потеряло бы свою привлекательность для современного читателя».
Не все, однако, находили привлекательными явные бессмыслицы и словесные ухищрения, принятые научным сообществом из уважения к высоким авторитетам. Бурный расцвет любительского «слововедения» стал естественной и, в общем-то, здоровой реакцией на невразумительные «официальные» версии. И по сей день мы находим в переводах энтузиастов точные наблюдения и догадки — увы, также не составившие цельной картины.
Бессилие перед трудночитаемыми отрывками породило устойчивое мнение, будто текст искажен переписками, местами безнадежно. В 1877 году Орест Миллер полагал, что «до невероятности испорченные места... могут быть объяснены разве что в случае открытия новых списков памятника (на что, разумеется, плохая надежда)». Это предоставляло своеобразный карт-бланш на весьма вольное обращение с источником. Ныне общеприняты не только отдельные буквенные конъектуры, но и перестановки целых строк. Насколько они обоснованы?
A.C. Пушкин был первым, кто восстал против них: «Толкователи наперерыв затмевали неясные выражения своевольными поправками и догадками, ни на чем не основанными». А. В. Лонгинов в 1911 году отмечал, что «прибегавшие беспрерывно к прихотливым и легкомысленным поправкам ученые... затемнили текст неподлежащим, а иногда и нелепым чтением».
В начале 50-х годов прошлого века к более аккуратному и бережному отношению к тексту призывал академик М.П. Алексеев: «В ранних исследованиях о «Слове» кое-что угадано было вернее, чем в более сложных, надуманных, сугубо книжных построениях последующих исследовательских работ об этом памятнике». Ему вторил JI.A. Булаховский: «Догадки, допускавшие большие искажения в «Ироической песни о походе», едва ли не в подавляющем их большинстве сейчас должны быть сняты, как не оправдавшие себя; наоборот, именно этот текст, который дошел до нас в виде первого печатного издания Ф.И. Мусина-Пушкина, дает, при надлежащем его истолковании, наиболее правдоподобные чтения». Увы, Д.С. Лихачев авторитетом своим дезавуировал предостережения коллег...
Другой способ объяснить загадки «Слова» избрали ориенталисты, подход которых вполне исчерпывается универсальным приемом: любое незнакомое слово — «тюркского происхождения, хотя оно... неизвестно в самих тюркских языках». Читатель, по-видимому, получит немалое удовольствие от наблюдений за словесной эквилибристикой в восточном стиле, которую мастерски препарировал В.П. Тимофеев. Угроза памятнику с этой стороны нешуточна, поскольку добрая половина исследований вышла из-под пера востоковедов. Есть все же что-то порочное и неуважительное к народу русскому в том, что в каждом непонятном слове спешат увидеть «заимствование». Да и политическая мода на «евразийство» гумилевского толка заставляет глубже задуматься о нашей национальной идентичности.
Вряд ли может удивить особое внимание к первому памятнику русской литературы со стороны современных адептов славянского язычества: поиск его следов во многом опирается именно на материалы «Слова». Автор же признан толи полуязычником, толи двоеверцем в стиле Оруэлла; образ Всемирного Древа, языческие божества Див, Жля и Карна, фантастические перевоплощения Бояна и его героев создают впечатление, которое точно определил Зориян-Дленга Ходаковский: будто «славянское младенчество окружено туманом грубого невежества и дикости». Любителям языческой архаики Боян представляется неким волхвом-вещуном, отсюда и снисходительное почтение к невнятному бормотанию старца, восхищение перед пугающими образами мифических существ, которыми населили «Слово» комментаторы.
На этом фоне парадоксальной покажется та простая мысль, что выдающееся произведение создал образованнейший человек своего времени, человек знакомый с греческими и латинскими авторами, не говоря уже о христианской литературе. Испанский исследователь Хосе Фернандес обнаружил в «Слове» явственные «отголоски произведений, образующих... литературный фон эпохи. Это прежде всего Библия, «Хроника» Георгия Амартолы, «Иудейская война» Иосифа Флавия. Автор «Слова» читал эти произведения на старославянском языке». Благодаря исследованию В.П. Тимофеева читатель впервые сможет оценить, насколько глубоко пронизано оно библейскими аллюзиями и реминисценциями, насколько мощно повлияли они на образную систему произведения, насколько органично вошли в культуру Руси.
Недавняя критикесса «Слова» Фаина Гримберг под аплодисменты газетно-журнального бомонда доказывала, будто князья Рюриковичи были сплошь безграмотны, что уж говорить о народе... Недоумение (если не раздражение) вызывают берестяные грамоты: откуда, если таковых не нашли в соседней Скандинавии? Если у соседей есть, то можно допустить, так и быть, для русских, но уж никак не наоборот...
Комплекс национальной неполноценности старательно насаждается вопреки фактам, очевидным и общеизвестным. Повторим некоторые: Владимир Красное Солнышко с 988 года «нача поимати у нарочитое чади дети и даяти нача на ученье книжное». В монахи постригли отпрысков знатнейших семейств, дабы интеллектуально подкрепить княжескую власть.
А библиотека Ярослава Мудрого? Для Святослава Ярославича был написан знаменитый «Изборник Святослава» 1076 года, да как написан! Еще в 1908 году А.И. Соболевский отмечал, что «простая грамотность не могла сколько-нибудь цениться... ценилось лишь то, что было написано «благохытростне». Изборник исполнен двумя писцами, каждый из которых представлял особую школу каллиграфии, графики, орфографии. В существовании разных направлений древнерусского письма Л.П. Жуковская справедливо нашла подтверждение «не только высокого, но и широкого уровня образования в Древней Руси». Изборник завершается фразой: «Коньчяшяся книгы сия рукою грешнаго Иоана избьрано из мъногь книгь княжихъ». Видимо, из многих книг еще и не выписывал Иона.
А стоит ли удивляться тому, что двоюродный брат Святослава говорил и читал на пяти языках?
Такова среда, в которой и для которой творил автор «Слова»: это общеевропейская культура, складывавшаяся при дворах государей, питающаяся собственными традициями и обогащенная взаимовлияниями. Русский современник скальдов и миннезингеров, чей голос не мог быть одинок в свое время, оказался единственным для нас свидетелем ее расцвета. Иных литературных памятников светская культура домонгольской Руси после себя, увы, не оставила. Реконструировать ее можно только по крупицам, многие из которых рассыпаны в «Слове о полку Игореве».
Если дальнейшее изложение убедит читателя, двуединая задача этой книги — понять произведение через эпоху и эпоху через произведение — будет решена. Из текста «Слова» исчезнут наконец темные места, с нашей исторической карты — еще несколько белых пятен.
Осталось сказать несколько слов об авторе книги, Вячеславе Петровиче Тимофееве. Его исследовательская и творческая судьба оборвалась трагически рано. Первое научное сообщение, сделанное им на заседании Русского исторического общества, вызвало сначала недоверие, потом удивление, а следом неподдельный интерес специалистов. Столь основательной и глубокой критики норманизма не слышали уже давно1. Поражала огромная эрудиция, великолепная аналитическая точность. От человека в науке совершенно нового этого не ждали.
«Новый человек» пришел из разведки, где прослужил двадцать пять лет. Он владел почти двадцатью языками, в том числе древними. С равной убедительностью он обращался к скандинавским, тюркским и общеславянским языковым корням. С дотошностью профессионального аналитика препарировал и сопоставлял источники, исторические реалии, старые и новые гипотезы.
Серия очерков, опубликованных в журнале «Мир истории» в 2001 —2003 годах, вызвала живой интерес специалистов и читателей. Теперь, когда наследие В.П. Тимофеева обработано, читатель может оценить его труд целиком.
В.П.Ильин, кандидат исторических наук
О БОЯНЕ И СТАРЫХ СЛОВАХ
Литературный памятник нельзя рассматривать вне его времени. Это — аксиома, но, читая многие труды по «Слову о полку Игореве», удивляешься произвольности толкований и безосновательному отрыву произведения от эпохи Владимира — Игоря. К сожалению, выходящие переводы и комментарии не столько устраняют недоумение от прежних, сколько порождают новые вопросы — а их и так накопилось куда больше, чем вразумительных ответов.
Почему в «Слове» так много «темных мест» и непонятных слов? В «ошибках» ли переписчиков дело? Многие исследователи справедливо отмечают намеренное «затемнение» Автором стиха — прием, характерный для мировой литературы того времени. Однако не следует подозревать мистификацию в каждой неясной фразе. Иногда полезнее просто внимательно вчитаться в текст.
«Не лепо ли ны бяшеть, братие, начати старыми словесы...» — сколько уже написано об этих «словесах»! Б.А. Рыбаков считал, что «никакого архаизма, никакого подделывания под старину в «Слове» нет». Г.Ф. Карпунин сводит к старым словесам «стиль исторического монументализма», свойственный летописям, житиям и т.п. A.IO. Чернов посчитал, что речь идет о старинной манере песенного исполнения, заключающейся в особенном мелодическом произношении твердого и мягкого знаков. У Д.С. Лихачева «старые словеса трудных повестий» — это обширный комплекс летописных повестей (а может быть, и былин).
Как-то трудно представить себе, что «старые слова» — это... старые слова, и только! Прислушаемся, однако, к авторитетному мнению А. Баха о германской литературе конца XII — начала XIII века: «Модным словам, почерпнутым прежде всего из французского языка, противостояла определенная группа устаревших слов. Используя их, стремились всерьез или в шутку придать языку архаическую окраску... Наибольшее число архаизмов встречается в героическом эпосе». «Последние настолько стары, что они больше не употребляются», — это из оценки немецких поэтов-миннезингеров Рудольфа фон Эмса, их младшего коллеги.
Введение в текст «старых словес» считалось едва ли не главным литературным приемом в период расцвета немецкой рыцарской поэзии (1180—1230).
И в тот же самый период русский поэт гордо заявляет, что ему «лепо бяшеть начата» свое повествование не какими-то, а настоящими «старыми словами». То что архаизмы придают благородную окраску поэтической речи — факт общеизвестный, и приемом этим во все времена пользовались выдающиеся поэты, включая А.С. Пушкина, — вспомним уже при нем устаревшие «персты», «перси», «ланиты», «чело», «длань» и т.п.
Странно, что исследователи, в большинстве своем, не признали Авторского намерения всерьез. Некоторые и вовсе решили, что «старые слова» были присущи только Бояну, Автор же якобы сочинял «по былинам сего времени», то есть «новыми словами, на новый лад».
Г.О. Винокур — один из немногих, кто обратил внимание (1938), что в «Слове» действительно «отразилась более архаичная стадия языка», указав на краткие прилагательные: «храбра и млада князя», «мутен сон», «в пламяне розе» и т.п. Дело обстоит именно так, но краткие прилагательные — лишь малая толика архаизирующих приемов, которыми пользуется Автор. Он мастерски делает свое дело — «затемняя» стих, он уверенно играет на введении «старых словес», играет на разнице старых, утраченных и современных ему значений, играет на омонимах, играет на различных вариантах разбивки текста, — в том числе вклинивая вводные слова. Он изобретателен во всем этом, наш Автор, — как самые выдающиеся творцы изящной словесности, будь то исландские скальды или персидские поэты.
Тем самым он создает «двусмыслицы», ставит многочисленные «ловушки» своим читателям-слушателям, в которые мы, потомки, исправно и добросовестно проваливаемся, после чего обрушиваем праведный гнев на переписчиков. Напрасно. Используемые Автором выражения подчас настолько стары, что бесполезно искать их в современных «Слову», а тем паче более поздних произведениях. Именно в них, в этих «словесах», а не в надуманных «тюркизмах», состоит главное и бесспорное доказательство подлинности произведения. Не беда, что «старые словеса» устарели задолго до жизни самого Автора, — их можно все-таки вычислить, основываясь на логике нашего языка (а он у нас очень логичен!), тем более, что сами слова не могли исчезнуть, не оставив следов, иногда весьма отчетливых, в русском и в других славянских языках. Заметим при этом, что «очевидные» созвучия отнюдь не всегда могут служить подспорьем в нашем поиске.
Каков практический вывод из такого понимания «старых словес»? Мы имеем дело со словами и сочетаниями, относящимися ко времени, предшествовавшему XII веку. Это осложняет наше положение, ибо древнейшие из имеющихся собственно русских текстов относятся к одиннадцатому столетию. А глубже нет. Однако крупицами-блестками рассыпаны те же слова и по текстам более поздних веков. Нужно только не лениться, поглядывать под ноги. Но и этого конечно же недостаточно. Существуют словари славянских языков, русских, украинских и белорусских говоров. Есть и ряд важных церковнославянских текстов, относящихся к X веку. К нашим услугам есть и самое главное, невероятное, по-настоящему сказочное богатство — Библия на церковнославянском языке! Симптоматично признание испанского переводчика, сделанное с трибуны на праздновании 800-летнего юбилея «Слова»: явственно слыша в поэме отголоски Библии, он завидует русским, ибо западные народы в XII веке читали Библию только на латыни. Нам завидуют, но мы не читаем и знать не хотим собственного богатства! Ведь среди сотен публикаций по «Слову» не наберется и десятка тех, где добросовестно обработаны библейские тексты. Кто или что нам в этом мешает?
Всмотримся еще раз в первую фразу «Слова»: Не лепо ли ны бяшеть, братие, начати старыми словесы трудных повестий... Она имеет множество параллелей:
А лепо ны было, братье... поисками отьць своих и дед своих пути и своей чести!
Вам бе лепо первее глаголати слово Божие. А понеже отвергаете е... се обращаемся во языки.
Лепо же есть и то припсати от канон святаго Василья...
Не лепо есть нам, оставльше слово Божие, служити трьпезам...
Несть ми лепо судить епископу, ли игуменом, ли смердом!
Встани, неси умерл, несть бо лепо умрети, веровавшу в Христа...
Нам, чающим присещениа кадилнаго, не лепо с леностию стояти... на место свое шедше и стати ны лепо есть с всякою кротостию.
Не лепо есть мужу иудеанину прилеплятися или приходити ко иноплеменнику.
Его же (мщения) не бяше лепо створити, дабы Бог отместник был.
«Не пристало ли нам, братья, начать старыми словами печальные повести...» — так звучит зачин в наиболее квалифицированном из имеющихся на сегодняшний день переводов. Принадлежит он Д.С.Лихачеву. Большинство других исследователей оказались зачарованными словом лепо в значении «красиво, хорошо» (лепей — «красивей, лучше», лепота — «красота»). Как легко убедиться из вышеприведенных примеров, «лепо есть» и «нелепо есть» в сочетании с инфинитивом глагола передают не понятие красоты и удобства, а идею долженствования. Из этого следует, что они соответственно переводятся: «нужно, должно —- нельзя», «необходимо — не должно», «следует — не следует», «требуется — недопустимо». Если же. вспомогательный глагол быти употреблен в прошедшем времени (бяшет, было, бе), то все сочетание становится модальным — то есть передает оттенок «(было) бы».
Итак, Автор намерен начати свои повести. Казалось бы, что может быть проще для понимания и перевода? И все же есть некая тонкость, заставляющая на этом слове остановиться. Как «почин» обозначает не только начало, но и само начатое дело, так для певца начати означало спеть. Иллюстрацией может послужить фраза: «К спевающей не примешайся, да не како увязнеши в начинаниих ея» («Не оставайся долго с певицею, чтобы не плениться ее пением»; Сир. 9:4). Иными словами, не начало повести, а вся она будет исполнена «старыми словесы»! Такое понимание позволяет снять недоумение некоторых исследователей, не обнаруживших в «начале» каких-либо особенных старинных слов или выражений — хотя мы их увидим и здесь.
Конечно же буквальная передача этой фразы «не следовало ли бы спеть» чересчур громоздка, а потому лепо есть переводить: «А не спеть ли нам».
Другое необходимое уточнение связано с «трудными повестями». Это не литературный жанр, а повествование «о трудехъ» — о ратных делах и походах. И применительно к рассказу о битвах совершенно не уместен перевод «горестные». Но Д.С. Лихачев, как мне кажется, просто возлюбил этот слезоточивый, чуждый «Слову» образ: трудные повести у него «печальные (горестные) повести», с трудом смешено — «с горем смешано», тугою им тули затъче — «горем им колчаны заткнуло».
Иллюстрациями труда как ратного дела могут служить: «Начнем сказати безчисленыя рати и великыя труды и частыя войны»; «да яко доидоша на трудьника Хръстова Васоя...» («воин-подвижник», чеш. bojovnik); «Ярослав же показав труд свой и победу великую»; «Вы много труда показасте и врагов моих рязанцев одолеете»; «Княже, почто хо- щеши вой трудити?»; «утрудишася варязи, секуще Север»; «а градц- кис людие падоша от труда яко мертвы» (ср. словен. od boja truden — «утомленный в битве»),
В «Слове» есть еще одно подобное место (в «плаче Ярославны»): «на своею нетрудною крилцю» — «на своих нератных крылышках». Они выглядят как явственная антитеза соколиным крыльям ее мужа.
В целом фраза переводится: «А не спеть ли нам, братия, старыми словами сказанья ратные о походе Игоря, Игоря Святославича?»
Продолжим чтение Авторского зачина: «Начати же ся тъй пъсни по былинамь сего времени, а не по замышленiю Бояню».
(Начаться же той песни по былям сего времени, а не по замыслу Боянову. — Пер. Д. С. Лихачева).
Явственное противопоставление «былин сего времени» «замышлениям Бояновым» породило устойчивое мнение, будто Автор противопоставляет себя — вещему певцу. Вопреки совершенно ясному, недвусмысленному указанию авторства в финале: «Рекъ Боянъ Иходына, Святъславля песнотворця стараго времени Ярославля, Ольгова коганя» — возникли многочисленные версии о двух сказителях (Боян и Ходына у Д.С. Лихачева), живших то ли одновременно, то ли с интервалом в целое столетие.
Как-то неловко одним махом перечеркивать все эти изыскания, однако возникли они из превратного понимания всего лишь нескольких строк. Путаницу легко преодолеть при правильном переводе замышлений. Одно из незаметных, на первый взгляд, «старых словес», означало отнюдь не замысел в современном смысле. Боян, постоянно говоря о себе в третьем лице, с самого начала просто предупреждает, что на сей раз начнет повесть с сегодняшних дел, а не с обычных воспоминаний. Замыслити = заити мыслию, вспомнить, образовано подобно внушити = вняти в уши.
В Псалме 76:4 читаем: «Помянух Бога и возвеселихся», в более же древних вариантах было: «заiдъ мыслию Бога, поглумляхся». Помышлять в значении «вспоминать» имеется также и в «Каноннике»: «Уже рыдаю и содрогаюся страхом... помышляя моя содеянная».
О чем именно вспоминал обычно Боян, «соловей старого времени», мы выясним в следующей главе, а пока подведем первый итог исследования переводом:
Не лъпо ли ны бяшетъ, бpaтie, начати старыми словесы трудныхъ повестiй о пълку Игоревъ, Игоря Святъславича? Начати же ся тъй пъсни по былинамь сего времени, а не по замышленiю Бояню.
А не спеть ли нам, братия, старыми словами сказанья ратные о походе Игоря, Игоря Святославича? Начинается же эта песнь с былей сегодняшних, а не с воспоминанья Боянова.
Боянъ бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу, серымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы. Помняшеть бо рече, първыхъ временъ усобице. Тогда пущашеть 10 соколовь на стадо лебедей; который дотечаше, та преди песнь пояше старому Ярославу, храброму Мстиславу, иже зареза Редедю предъ пълкы касожьскыми, красному Романови Святъславличю. Боянъ же, братие, не 10 соколовь на стадо лебедей пущаше, нъ своя вещиа пръсты на живая струны въскладаше; они же сами княземъ славу рокотаху.
Боян же вещий, если хотел кому песнь воспеть, то растекался мыслию по древу, серым волком по земле, сизым орлом под облаками. Помнил он, говорят, прежних времен усобицы. Тогда пускал десять соколов на стаю лебедей, и какую лебедь настигали — та первой и пела песнь старому Ярославу, храброму Мстиславу, что зарезал Редедю пред полками касожскими, прекрасному Роману Святославичу. Боян же, братия, не десять соколов на стаю лебедей напускал, но свои вещие персты на живые струны воскладал, а они уж сами славу князьям рокотали2. (Пер. Д. С. Лихачева)
Выражение « песнь творити» переведено Д.С. Лихачевым точно — как «воспеть», но не «сочинять» песнь. Другие переводчики не учли старославянских и древнерусских выражений: молитву творити — «молиться», съвет творити — «совещаться», плачь творити — «оплакивать», память творити — «поминать», обиду творити — «обижать» и т.п. Куплю створити тоже есть не «организовать, создать торговлю», а элементарное «торговать». Так что песнь творити есть просто «петь, воспевать», но вовсе не «сочинять».
Однако «аще кому хотяше песнь творити» — вовсе не означает, что «песнь-славу» князьям Ярославу, Мстиславу, Роману или кому-то еще Боян пропел лично, в их присутствии. Ведь мы и сегодня «поем славу (кому?) Александру Невскому», рассказывая нам о его деяниях. Так же Боян в с воих песнях обращался не к самим князьям, а ких памяти.
В «Задонщине» утверждается, что «гораздый гудец» пел песни князьям, жившим намного раньше перечисленных. Однако это отнюдь не говорит о том, что он был их современником – он также пел о них. Нечто подобное мы увидим и в отрывке, где речь идет о Всеславе Полоцком: «Тому вещей Боян и пръвое припевку, смысленыи, рече». Перевод в обоих случаях должен быть: «О нем», а не «Тому».
После этого небольшого, но важного уточнения мы подходим к одному из самых запутанных фрагментов «Слова».
Как же далеко мы ушли от изначального, так и оставшегося непонятным, значения, если не привычного, не задумываясь, говорим: «Растёкся мыслию по древу» - об излишне многословном ораторе, который не умеет собраться с мыслями! Это оттого, что саму «мысль» мы воспринимаем в произведении буквально. Можно, правда, по-другому. Опираясь на соседствующих в тексте волка и орла, в «мысли» пытались угадать еще одно живтоное, а именно «мышь» или6 что предлагают гораздо чаще, белку-летягу «мысь», замеченную когда-то в говоре Опочецкого уезда Псковской губернии. Из этого прочтения и родилось предположение о причастности «Слова о полку Игореве» к мифологии «вселенского древа», по стволу которого якобы носится белка, олицетворяющая связь между умершими предками (в корнях), действительностью (ствол) и богами (в ветвях). Предположение совсем не безобидное, поскольку сразу же, с первых строк, настраивает читателя на восприятие произведения как чисто языческого.
Если все же согласиться с мнимой опиской переписчика, то как соотнести белку-мысь с опять-таки «мысленым» (а не «мысиным») древом, по которому несколькими строками ниже скачет «соловей старого времени Боян»? Быть может, в обоих случаях речь все же о «мысли»? Но каким это образом она «течет по дереву»? И по какому именно?
По «дереву познания»? По «вселенскому»? По деревянным гуслям?
Неужели «мысли Бояна текли в вершину, как соки по древу», или он «расцветал мысленно кудрявым деревом», или «раскидывался в ветви мыслями», как объяснили это место в XIX веке А.Вельтман, С.Кораблев и Д.Минаев?
И, наконец, ключевой вопрос. Какова связь текущей мысли с упомянутыми здесь же представителями животного мира и, главное, с усобицами – явлением чересчур диссонирующим с неумеренно сказочной и внешне благополучной запевкой?
Но довольно пока вопросов. Попробуем поискать хотя бы некоторые ответы.
Достарыңызбен бөлісу: |