ЛЕОНИД РЖЕВСКИЙ (СУРАЖЕВСКИЙ)
(1905-1986)
ДВЕ СТРОЧКИ ВРЕМЕНИ
С фотографий на обложках его двух последних книг на читателя смотрит благородное лицо аристократа: пушистые седые волосы, задумчивое лицо много повидавшего на своем веку человека, высоко поднятая (но без малейшего знака высокомерия) голова.
Он и был аристократом: по рождению и по духу.
Леонид Денисович Суражевский родился 8 (21) августа 19031 года в имении его деда по матери СВ. де Роберти Лацерда под Ржевом (соединение названия этого города и его собственной фамилии он в будущем использует в качестве псевдонима). Среди его далеких предков король Франции Людовик IX Святой (1226-1270); более ближних — ученые, генералы, революционеры. Многие в роду занимались литературной деятельностью. В том числе и бабушка будущего писателя Любовь Филипповна Нелидова (Короливна), чья первая книга «Девочка Лида» вызвала восторг Н.Некрасова. Приятельница И.Тургенева, жена В.Слепцова, ставшая позже мачехой известного русского юриста, министра внутренних дел в царском правительстве и последнего русского посла в Париже В.Маклакова, именно она благословила внука на литературный труд, напутствовав его грубоватыми словами: «Так пиши! С таким лбом стыдно не создать себе имени».
Детство и юность Суражевского прошли в Москве. Москва будет неизменно присутствовать в его будущих книгах. Одной из них он даже даст подзаголовок «Московские повести».
Учился юноша в Третьей московской гимназии на углу Лубянки и Фуркасовского переулка, довольно часто посещая вечера женской гимназии Шписса в здании бывшего страхового общества «Россия», ставшего затем внутренней тюрьмой ГПУ.
Будущий писатель принимал самое активное участие в бурной культурной жизни Москвы 20-х годов: играл в театре и ходил по контрамаркам на самые знаменитые спектакли; сочинял пьесы; увлекался художественным чтением (декламацией) и даже заслужил одобрение самой О.Книппер-Чеховой. Судьба сводила его с В.Маяковским и С.Есениным, с А.Луначарским, Н.Крупской и сестрой В.Ленина — А.Елизаровой-Ульяновой.
В 1930 году ЛД.Суражевский закончил литературно-лингвистическое отделение Московского педагогического института имени В.И.Ленина. В 1932 году он вместе с двумя другими молодыми учеными публикует учебник «Русского языка», а чуть позже становится аспирантом МГПИ. Среди его учителей был и академик В.В.Виноградов, уже тогда травимый бездарями (отзвуки институтских баталий зазвучат в «Сентиментальной повести» Ржевского 1954 года).
По словам писателя, «воспоминания о тридцатых годах (об общем и личном)» у него «самые мрачные». Семейная жизнь не удалась, а «добывание средств к жизни требовало огромного напряжения сил. Случались дни, когда у меня бывало по двенадцати лекций». Кроме лекций (вузовских и публичных) молодой ученый подрабатывал рецензиями в Гослитиздате, а по ночам писал кандидатскую диссертацию о языке комедии Грибоедова «Горе от ума». 28 июня 1941 года он защитил диссертацию, а уже 1 июля ушел на фронт в звании лейтенанта.
На фронте был сначала переводчиком, затем — помощником начальника разведки дивизии. Выводя из окружения автоколонну дивизии, попал на мину и очнулся уже в немецком плену.
1941-1942 годы провел в лагерях для военнопленных, где получил язву желудка и туберкулез. В 1943 году ему предложили работать с учителями русских школ под Смоленском: немцы хотели снова открыть народные школы. Это было спасение, и пленный согласился. Но темы выбирал исключительно общеметодические: «Как прорабатывать книгу», «Как готовиться к докладу». Впрочем, и эта деятельность длилась недолго: в конце 1944 года туберкулез обострился, пропал голос. Да и немцам стало не до организации школ. Чудом удалось попасть на лечение в Германию. Сначала в Дрезден (как раз, когда город бомбили американцы), затем в больницу недалеко от Мюнхена. Несмотря на приговор врачей о двух-трех неделях жизни, больной выжил. Как он сам считает, этому способствовала разыскавшая его вторая жена Агния Сергеевна Шишкова (ставшая ему другом, помощником и опорой на всю оставшуюся жизнь). Частично эти события легли в основу повести «...показавшему нам свет» (1960).
До 1950 года супруги живут в Германии, перебиваясь самой различной работой, в том числе и литературной (статьи о языке, обзоры советской литературы).
В 1949 году в «Гранях» была опубликована первая повесть Ржевского «Девушка из бункера», позднее отредактированная им и переименованная в «Между двух звезд». Его лингвистическую работу «Язык и тоталитаризм» (1951) публикует Мюнхенский институт по изучению СССР. С 1950 года Ржевский сотрудник литературно-художественного журнала «Грани», а с 1952-го — его главный редактор.
В 50-е годы состоялось знакомство писателя с русским литературным Парижем, где жили писатели еще первой волны русской эмиграции. Ржевский понравился самому И.Бунину, известному своей строгой оценкой окружающих и трудно сходившемуся с людьми. Состоялось знакомство с Б.Зайцевым, А.Ремизовым, М.Алдановым, Г.Адамовичем, Тэффи, В.Маклаковым.
С 1953 по 1963 год писатель-ученый читает лекции по истории русского языка и русской литературе в Лундском университете (Швеция). Здесь написаны «Сентиментальная повесть», «Двое на камне», исследование «Язык и стиль романа Б.Пастернака «Доктор Живаго» и многие другие лингвистические статьи.
С 1963 года и до своей кончины 13 ноября 1986 года Ржевский с женой жил в США. Преподавал в Оклахомском и Нью-Йоркском университетах, присвоивших ему соответственно звания Почетного доктора и Заслуженного профессора. Здесь им написаны романы «Две строчки времени» (1976), «Дина» (1979), «Бунт подсолнечника» (1981) и завершена повесть «Звездопад» (1963-1983).
Перу Ржевского принадлежат несколько литературоведческих книг: «Прочтение творческого слова: Литературоведческие проблемы и анализы» (1970), «Творец и подвиг» об А.Солженицыне и «Три темы по Достоевскому» (обе — 1972), «К вершинам творческого слова: Литературоведческие статьи и отклики» (1990), множество статей и рецензий. Предметом его постоянного научного интереса были произведения А.Пушкина, Ф.Достоевского, Л.Толстого, Б.Пастернака, А.Солженицына, И.Бабеля. Писал он и о своих современниках: Д.Кленовском, Н.Моршене, В.Синкевич, В.Максимове.
На родине книги Ржевского долго были неизвестны. Лишь в 1991 году журнал «Север» (№ 1-2) опубликовал роман «Две строчки времени», практически незамеченный критикой. В 2000 году автору этой книги удалось издать однотомник Л.Ржевского2, куда вошла последняя редакция романа «Между двух звезд», сохраненная в рукописи женой писателя, «Сентиментальная повесть», повести «Две строчки времени» и «Звездопад», а также 4 рассказа.
Тематика произведений Ржевского во многом характерна для творчества писателей второй волны русской эмиграции.
Начиная с повести «Девушка из бункера», писатель постоянно возвращается к теме войны и плена.
Заслугой Л.Ржевского стала предельная объективность изображения той стороны войны, которая вошла в советскую литературу много позже рассказом М.Шолохова «Судьба человека», повестями К.Воробьева («Это мы, Господи») и В.Семина («Нагрудный знак «Ост»). В частности, Л.Ржевский показывает многочисленные картины бесчинств и зверств эсесовцев в лагерях для военнопленных. Здесь и рассказ о том, как избивали пленных за вынутую из пайкового пакета щепотку табака и промокшее печенье. И упоминание, как охрана расстреливает приблизившихся к изгороди пленных, чтобы взять принесенные сердобольными крестьянами продукты. Колоритно выписан портрет эсэсовца Франца, являющегося в бараки «боксировать» с обессиленными заключенными, а по сути использующего их как «груши» для битья. Подробно и страшно нарисован описан вид красавицы-еврейки Руфь, изнасилованной фашистами и отправляемой в лагерь смерти. Из главы в главу переходят скупые сообщения о голоде, холоде, эпидемиях тифа, о тысячах умерших.
«К полудню выползали из бараков люди, с закопченными баночками в руках тянулись к кухне, за баландой, иные – к проволоке: искать «своих» или «поручителей». Санитары тем временем выбирали по баракам «мертвяков», по двору поргрохатывала их тачка: из-под плаща- палатки торчали грязножелтые, похожие на муляжи ступни».
При этом писатель не щадит и тех русских, кто, став лагерным полицейским, старостой барака или санитаром, ведет себя подобно эсэсовцам: тиранит пленных, доносит немцам на своих, берет взятки за помещение в теплый барак, вместо ухода за больными жирует за их счет.
Вместе с тем писатель показывает и тех русских людей, которые по советским законам того времени считались бы коллаборационистами за сотрудничество с немецкими властями. Это русские коменданты лагеря Кожевников и Плинк, доктора Камский и Моталин, благодаря которым удавалось облегчить, а то и сохранить жизнь тысячам пленных. Даже там, в невыносимых условиях, утверждает Ржевский, продолжала теплиться жизнь с любовью, мелкими радостями и повседневными заботами.
Столь же диалектично показаны в романе и немцы. «Немцы – они разные», - утверждает простая русская женщина Анна Ильинична. И автор с этим вполне согласен. Выше уже говорилось о беспощадном отношении писателя к эсэсовцам. Но и в любезности немецких офицеров Заряжский прозревает высокомерие.
Есть в романе и другие немцы. Как правило – рядовые солдаты, младшие офицеры. В отличие от живущих теориями начальников, ими движут чувства, сердце. Таковы три немца Курт, Эрих и Вебер, живущие в доме Анны Ильиничны. Они понимают патриотические чувства русских хозяев дома и сами предлагают пользоваться радиоприемником, чтобы слушать Москву. Ни слова не сказав, молчаливый Вебер, попробовав пустые щи, приносит Анне Ильиничне кусок копченой грудинки из своего пайка. Немецкий врач Шустер организовывает прием больных крестьян и гордо отказывается от приносимых ими продуктов, хотя другие немцы ходят по дворам и эти продукты отбирают силой.
Это разделение персонажей на живущих по доводам ума и по велению сердца в ином виде, но проходит и через систему образов русских героев романа, как главных, так и второстепенных.
Наиболее дороги писателю герои, чье сердце проникнуто христианской моралью: сочувствием к людям без разделения их по социальному, национальному или иному признаку. Любимица автора Милица одинаково сочувствует и убитому партизаном Степкой немецкому часовому («бедненький»), и расстрелянному советскими органами дезертиру, оставленному на дороге в назидание другим («бедненький»; «все-таки человек и валяться на улице не должен», - развивает ее мысль Заряжский). Она отчетливо различает «варварство немцев», вырубивших на кладбище деревья и «славных» Эриха, Курта, Вебера, вечно пьяненького Капста. В равной степени ей неприемлемы расстрелы, проводившиеся НКВД и гестаповцами: «У Милицы никогда не проскальзывало казенной затверженности в высказываниях. Она решала все сердцем и, как казалось Заряжскому, всегда верно, без каких-либо натяжек».
Запоминается эпизодическая фигура священника, отдающего свой хлеб раненому летчику, спавшему мальчишку-пленного и умершему от дистрофии. В его поступках тоже нет ничего умственного: он живет по велению сердца.
Напротив, наименее симпатичны писателю люди-фанатики, как немцы, так и русские.
И все же при всей любви писателя к героям, сердцем решающим все жизненные проблемы, в центре внимания писателя-интеллигента – персонажи рефлексирующие, задающиеся извечным русским вопросом «Что делать? Чем жить дальше?», драматически выбирающие между двумя звездами: «Ну, хорошо, большевики – враги. Но что все-таки за попутничество между ним, например, Заряжским, и – Геббельсом? До каких пор им - по пути? И вообще по пути ли? Что делать? Какая в самом деле головоломка – найти себе место в этом немыслимом лабиринте событий и отношений» –вот мысли, которые мучают Загряжского, руководящего ансамблем «Карусель», пусть и формально, но принадлежащим в геббельскому отделу пропаганды.
«Пятиконечная белая – с одной стороны, пятиконечная красная – с другой. Красная несет смерть, а белая…».
Это уже размышляет другой герой романа – Ф.Ф.Плинк. Многоточие характерно.
«Мир придет к страшному кризису, к столкновению двух систем: коммунизма и демократии… Мы как ничейные по своей беспризорности, окажемся между двух звезд», -
настаивает третий персонаж – казак Сомов, предлагая пойти своим путем – создать русскую освободительную армию, на что Заряжский совершенно справедливо замечает, что немцы на это никогда не пойдут, и мысль Сомова - утопия.
Задолго до Г.Владимова Л.Ржевский показывает, что война породила чувство патриотизма даже у тех, кто не любит большевиков. «Вот оно духоборовское упрощенство, - рассуждает Заряжский, - или немцы или большевики. Патриотизм сбрасываем со счетов, а он – на тебе – возрождается». Нашествие, по Ржевскому, было оскорбительно для русского народа. По мере пребывания немцев в России росла неприязнь к ним среди населения и – соответственно - патриотизм. Ржевский мастерски передает это через противопоставление суеты передвижения немецких войск и спокойного по-русски своевольного пейзажа Старгорода:
«Заряжский долго стоял на мосту, перекинутом от монастыря к другому берегу оврага. Грохотно прокатывались по досчатому насту колеса, цокали кованные солдатские каблуки, сыпались возгласы на чужом языке, - все это было так суетно и тревожно в сравнении с лежащей напротив солнечно-акварельной тишиной.
Старая Русь угадывалась все же в городе, дремала не в старине зданий, а в том, как просторно, в вековом своевольном беспорядке рассыпался он кривыми уличками по холмам и прибрежным скатам…».
Собственно говоря, идея патриотизма и трагедии патриотов, оказавшихся между двух звезд и составляет содержание романа Л.Ржевского. В политической жизни писатель не видит выхода из этой ситуации. В личной –такой выход составляет любовь.
Тема войны и любви звучит в рассказе «Клим и Панночка», отзвуки войны составляют содержание повести «...показавшему нам свет» о чудесном выздоровлении бывшего военнопленного Вятича.
Характерно, что во всех этих произведениях появляется тема Бога. В юности, рассказывает писатель о Заряжском, «Библия, Евангелие, Апокалипсис показались такими нереальными, то наивными, то противоречивыми, и всегда туманными, что он надолго потерял интерес к такого рода чтению». И лишь позже героя «поразила жертвенная страстность отдельных вер среди неистовых гонений на свободу человеческого духа. Как-то внезапно возникла охота верить, и, снова взяв Евангелие, он вдруг почувствовал его величественную, покоряющую глубину». В беседах героев повести о России возникает слово «воскресение», выделенное писателем разрядкой.
Вера в Бога помогает Вятичу из повести «...показавшему нам свет» обрести силы и выжить всем смертям назло. О Боге и бессмертии рассуждает герой рассказа «За околицей» Батулин. «Бог и есть гармония», — высказывает заветную мысль писателя герой-рассказчик из романа «Две строчки времени». (Впрочем, эта мысль — уже сугубо индивидуальное мнение Ржевского, не объединяющее его с другими писателями второй волны, а придающая его богоискательству глубоко своеобразный оттенок).
Из повести в повесть переходит так же характерная для писателей второй волны тема репрессий 20-40-х годов в СССР и порожденного ими страха. Страх удерживает героя «Сентиментальной повести» выступить в защиту своего учителя талантливого лингвиста. Страх заставляет молодого писателя из повести «Двое на камне» искажать правду жизни и подменять сцену ареста отца любимой девушки его болезнью, а свои и ее терзания изображать как проявление недостойной советского человека рефлексии и индивидуализма. Страх за мать и понимание своей беззащитности толкают героиню повести «Сольфо Миредо», носящую чеховсковское имя Мисюсь, в объятья пьяницы и насильника. Арест родителей возлюбленной и стремление спасти ее самое заставляет рассказчика из «Двух строчек времени» и рассказа «За околицей» пойти на компромисс с НКВД и своей совестью. (Сам факт настойчивого обращения к этому сюжету — свидетельство устойчивой памяти писателя.) Боязнь приводит героиню романа «Дина» к сотрудничество с органами. Страх за Таню вынуждает героя «Звездопада» пойти на страшную ложь во спасение.
Присутствуют в книгах Ржевского и тема ностальгии, и изображение эмиграции. Одни его герои находят в себе силы, тоскуя по России, все же радоваться жизни. Другие — так и не находят себя, мечутся и страдают.
Однако эта типологическая общность тематики и характерологии персонажей не лишает произведения писателя глубокой индивидуальности.
Этому в первую очередь способствует автобиографизм повествования. «Моя творческая проза, — признавался писатель во вступлении к книге «За околицей», — частенько сплетается с живым бытием в таком атлетическом рукопожатии, что слышен хруст пальцев».
Неповторимость книгам Ржевского придает и проходящая через все творчество писателя тема любви; любви всепоглощающей и воскрешающей; любви, проходящей через все времена и — более того — объединяющей разные поколения. Чаще всего любовь эта несет трагический оттенок (суровое время или жизненные обстоятельства разлучают возлюбленных), но, как и у любимого Ржевским И.Бунина, она живет в памяти рассказчика (все произведения писателя написаны от первого лица), неизбежно побеждая разрушение личности или даже воскрешая к жизни не только рассказчика, но и описываемых им людей, в том числе еще в недавнем прошлом циников и сластолюбцев (тот же Батулин из рассказа «За околицей»; Пьер из повести «Звездопад»).
Ржевский любит сопрягать времена. Название его повести «Две строчки времени» отражает композиционное построение многих его вещей: действие разворачивается в настоящем, а прошлое всплывает в сознании героев, рассказывается во вставных новеллах (мемуарах героя, воспоминаниях других персонажей, фрагментах чьих-то дневников, письмах).
Наиболее характерными для раннего творчества писателя являются «Сентиментальная повесть» и «Двое на камне».
Уже начало первой из них проникнуто щемящей ностальгией по давно ушедшему времени: «Эту повесть я начал в Москве! Москва! Когда, зажмурившись, произношу я это имя, я слышу московский воздух. Один мой друг и земляк, объехавший мир, уверял, что любую столицу узнает с закрытыми глазами, если высадят его в ней, скажем, с самолета. По запаху. Воздух Москвы, говорил он, необыкновенно тонко пахнет свежераспиленным деревом и юфтью. По веснам — сиренью и юфтью. Пахнет чисто, свежо, как ни в одном другом из городов — громадин мира. Не знаю, прав ли он в отношении других городов, но именно такой воздух вдыхаю я, вспоминая Москву. И вижу ее — Москву того времени, когда начинал писать эту повесть. Была эта Москва майская, предвоенная. То есть, значит, почти совсем безночная, когда на поздних вечеринках последняя бутылка каберне распивалась под шепот (чтобы не вышло скандала с соседями), а кофе за ней подавали уже — при сиреневой щели в гардине, в раскрытую форточку вываливался дым и втекала нежная россыпь приглушенных утренней сыростью звонков первого трамвая. Потом гости уходили. И, замечал я, если они охотно уходили гурьбой в другое время года, — в эти весенние зори уходили непременно поодиночке: каждому хотелось надышаться московским рассветом вдосталь, без разговоров и суеты. И я уходил один и вбирал в себя рассвет, его сиреневую свежесть, его тающую сизость, шипенье заспанного еще дворницкого брандспойта, шорохи растекавшейся по тротуару водяной струи и мчащихся в стороны водяных капель, закутавшихся в пыль и песчинки, липкий трепет и причмокивание попавших под струю недавно высаженных вдоль тротуаров липок. А воздух! воздух! Он срывался со всех семи московских холмов, лился в прокуренное горло вдохновительно пестрый и пьяный, как коктейль: с Кремлевского — прохладный, торжественно-бронзовый, от Нескучного — березовый, от взлетающих над рекою мостов — влажно-рыбный с зеленой гранитной плесенью...»
Герой-рассказчик вспоминает историю своей молодости, любовь к студентке-максималистке Жене, порвавшей с ним после того, как он вопреки ожиданиям девушки не выступил в защиту справедливости, да еще и придумал множество оправданий своему малодушию.
Выразительно, по-бунински точно, описана сцена их объяснения, в которой девушка готова облегчить любимому покаяние, а он тупо продолжает настаивать на своей правоте:
«Я хотел вам неприменно изложить свою позицию...
— Какую... позицию? — спросила она, глядя теперь уже не в сторону, а вниз, на свои тапочки — резиновые, с желтой полоской спортивные тапочки, надетые на босу ногу. Как они напряжены были, эти тапочки! Особенно — одна, под круто выкруглившимся, с голубой жилкой подъемом, растиравшая носком песок — мелкими, упрямыми полукружьями-толчками: раз, другой, еще... До чего запечатлелись они в памяти, эти тапочки, ожидающие, что я скажу.
— Позицию в этой истории Радова. Тогда, на совещании...
— Не стоит об этом сейчас...
— Почему? Я целую повесть задумал. На этот сюжет. Обязательно хочу показать вам понагляднее, почему я был прав.
Трудившаяся на песке тапочка стала вдруг на всю ступню, застыла.
— Прав? — переспросила Женя. — Вы был прав?
Откуда взялось у нее это нелепое единственное число? И откуда у меня, хоть я чувствовал, что решается что-то главное, — откуда у меня достало холодного внимания, чтобы отметить про себя эту ее ошибку? Спрашивая, Женя взглянула мне в глаза, и теперь не ожидание было в них или неловкость, а почти отчуждение. — Глаза в глаза, — и я первый отвел свои.»
Все последующие годы, в том числе на фронте и в плену, герой-рассказчик «сентиментально» вспоминал Женю и свое разрушенное счастье, все более и более упрекая себя за предательство и сочиняя различные счастливые концы этой истории. То он встречал Женю в Большом театре и там, на «Травиате», приходило счастье взаимопонимания; то их поезда встречались под Наро-Фоминском: она возвращалась в Москву, он — ехал на фронт — и за несколько минут обретал «якорек» для дальнейшей жизни. В реальности была только телеграмма на фронт от сестры рассказчика; телеграмма, в расплывшихся буквах которой «Была ...ня ...луем» рассказчику хотелось прочитать: «Была Женя. Целуем».
Повесть заканчивается сентиментальным оправданием иллюзии: «Верить в то, что те там, кого мы любили, живы еще и помнят о нас, даже ждут — иллюзия. Но так — легче.
Милая Женя, я дописал эту повесть для тебя!»
Гораздо трагичнее судьба главного персонажа повести «Двое на камне». Молодой талантливый литератор Саша Лишин в угоду нормативам социалистического реализма «удушил личный мотив» и вместо подлинной драматической истории своей любви к прекрасной энергичной девушке Вике («капитану», как он ее зовет), создал рассказ «Не в одиночестве», где Вика, переименованная в Веру, толкует индивидуалисту-герою Алексею о пользе работы простым учителем, «затем Алексей, как на крыльях, уже почти исцеленный от опасного индивидуализма, возвращается в Москву, дает комсоргу соцобязательство провести на «отлично» пробный урок и сделать доклад «Горький и интеллигенция» — в кружке по изучению марксизма-ленинизма». Переживания девушки, связанные с арестом ее отца, юный писатель заменил мелодраматичным повествованием о тяжелой болезни старика, о подвигах врачей, его спасших, и всеобщем ликовании по этому поводу.
Много лет спустя волей судьбы автор рассказа «Не в одиночестве» оказался на Западе и незадолго перед смертью переделал свой прежний рассказ в трагическую историю «Двое на камне», куски («звенья») которой, как и первого варианта, Ржевский включает в текст повести.
По сравнению с предыдущей повестью в «Двоих на камне» усложняется структура повествования: усиливается роль рассказчика, тоже писателя. Именно он связывает два времени — прошлое и настоящее; ему принадлежат оценки творений Лишина; он дает подлинную картину того далекого времени и, как и в «Сентиментальной повести», завершает повесть лирико-элегическими размышлениями о сути жизни: «Теперь, когда все улеглось, когда не за горами уже то единственное, чего миновать не может никто, — стало как-то яснее, что проходить мимо, увы! и значит, собственно, жить...»
Тема преобразующей любви составляет содержание рассказа «Рябиновые четки» (1958) и поздней повести «Дина» (1979).
В экспозиции рассказа настойчиво создается портрет неказистой девушки, по сути дела лишенной всего женского: «Эту Ульрику, воспитанницу нашей хозяйки, мы воспринимали, главным образом, как шум: счесть немыслимо, сколько раз на дню оттопывала она вверх-вниз по нашей скрипучей лестнице кожемитовыми от вечной босоногости пятками. Должно быть, из-за этого грохота мы с женой ощущали и видели Ульрику, начиная именно с ее шумных подростковых ног, нескладно-тонких, словно перевязанных узлами в коленках, с острыми, в синяках, лодыгами, цеплявшими одна за другую на ходу. Оно, если смотреть и выше, не было ничего складного: одни узости и впалости и бледное вытянутое личико с принудительной улыбкой на тонких губах; были, впрочем, густые, словно наклеенные, ресницы над диковато потупленным взглядом и толстые косы, маячившие, когда она бегала».
Писатель развивает этот портрет, используя емкие сравнения (в эмигрантской критике не раз указывалось, что Ржевский — мастер портрета): Ульрика, идущая в воскресные дни в церковь, похожа на «церковную брошюрку в темной обложке»; Ульрика, загорающая под рябиной, напоминает «компасную стрелку, вертящуюся по движению солнца».
И вдруг однажды рассказчик и его жена увидели иную Ульрику. Нанизанные на нитку ягоды легли ожерельем ей на шею, кисточки рябины стали серьгами, а лицо ее сияло радостью. «Ничего от былой угловатости, колючести плеч и движений! Какой ювелир и когда отшлифовал вдруг эту девчонку, сыскал неожиданные пропорции, где подточил, где прибавил овала, глазури, свечения». Взрыв красок, пишет Ржевский, был «неповторим, как рождение, как запах лопнувшей почки, развертывающейся в листок, а радость принадлежала сюда же».
«Повод» для этой метаморфозы «звался Альбертом». И хотя, по описанию рассказчика, не было в этом батрачонке «с ломким баском и застенчивой косолапостью» ничего особенного, для Ульрики это была первая и великая любовь, «первое цветение». После первого свидания с юношей «в горячем, искаженном лице, смотревшем мимо, в закат, ни следа не осталось от прежних бледномочных черт. Оно казалось прелестным, несмотря на ис-каженность, светилось непонятной какой-то силой и радостью, несмотря на мокрые ресницы, а растекшиеся от слез губы были похожи на слово «целую» в конце письма, неосторожно промокнутое промокашкой...»
Чувство любви, по Ржевскому, не знает возрастного предела. Ему все возрасты покорны. Пожилой художник, герой романа «Дина», ощущает прилив творческих и физических сил, встретившись с молоденькой русской эмигранткой Диной. Его не останавливает ни разница в возрасте, ни ее замужество, ни уверения друзей в том, что она осведомитель КГБ (что, кстати, оказывается правдой). Впрочем, и ее перерастающее в любовь общение с духовно богатым человеком, каким является рассказчик — художник Пьер — Петр Петрович; ее знакомство со священником о.Андреем, сестрой рассказчика Моб и ее другом Буровым, смешными в своей «зацикленности» на шпиономании, но в целом добрыми и хорошими людьми, воскрешает Дину к новой жизни. Как говорит Моб, «радиация добра оказалась сильнее радиации ненависти».
Как это часто бывает в финалах произведений Ржевского, герои расстаются. Может быть, ненадолго, может быть — навсегда. Но в сознании рассказчика последняя встреча с воскресшей к новой жизни Диной становится сакральной. Минуты молчания рассказчик воспринимает как разговор, но не друг с другом, «а с неким — Третьим, в руках которого триптих времени, наше вчера, сегодня и завтра. Они невероятно и непредвиденно вдруг смыкаются, зажигая вокруг проникновенный свет, в котором значительны одни только непроизнесенные слова, а прочие, какими все-таки обмениваемся, не нужны и ничтожны».
Встреча времен и вечность чувств составляют и содержание романа «Две строчки времени» (1976).
Сюжет романа составляет встреча рассказчика бывшего москвича, интеллигента, а ныне эмигранта с современной полурусской девятнадцатилетней девушкой Ией Шор, имя которой навевает герою воспоминания о другой Ие (дома ее знали Ютой) из его юности. В роман включены главы из мемуаров рассказчика о довоенной жизни в России. Как это часто бывает у Ржевского, в романе развивается не только мысль писателя о том, что «за вещным устройством жизни стоит сам человек», высказанная им в предыдущей книге (повести «...показавшему нам свет»), но и буквально воспроизводится, расширяясь, сцена из этой повести о чаепитии с блюдечка в доме Юты, о прелести и чистоте отношений мирного дома, нарушенных арестом родителей девушки. Во имя спасения самой Юты герой должен идти на нравственный компромисс, писать в НКВД, что девушка не чета своим старорежимным родителям, что она, «выросшая в благотворных условиях советской школы, является здоровым и сознательным членом нашего советского общества, нашей молодежи».
Рассказ о целомудренности Юты-Ии, единственную ночь проведшую с любимым и сдержавшей данное матери перед арестом слово «не стать любовницей, но только женой», а позднее изнасилованной и зараженной сифилисом в лагере, куда она все-таки попала, вызывает сначала непонимание, а затем производит нравственный переворот в душе слегка циничной и живущей сексуально свободной жизнью американской тезки Ии.
Впрочем, по ходу развития сюжета выясняется, что и путь современной девушки не устлан розами. Иные, но тоже суровые жизненные испытания подстерегают современную молодежь, чем и вызван ее нигилизм, самоуверенность, идущая от растерянности. Приятельница рассказчика Моб (книги Ржевского — единый художественный мир, герои переходят из повести в повесть, из романа в роман: Моб, ее брат Пьер, эстет Сергей Сергеевич, знакомые читателю по роману «Дина», действуют и в «Двух строчках времени», Пьер появляется в последнем произведении писателя — повести «Звездопад») говорит об Ие: «Замечательная натура, одареннейшая, но — тот же <что у Раскольникова — В.А.> надлом души! В четырнадцать лет ее обесчестил один мерзавец, и эта личная травма как-то переплелась в ней с их теперешним отрицанием, желанием разрушить все решительно Домострой, с эмансипацией, ну с этой, как у Раскольникова, крайностью самоутверждения... Она умна, красива, умеет подчинять себе многих и хочет быть всех впереди, а экстремизм у нее в крови...»
Между пожилым писателем и Ией возникает на какое-то время взаимопонимание и любовь, описанная по-бунински эротично и вместе с тем благородно: «Что-то околдовало меня. Я бродил губами по раскаленному телу, вонзал их в шелковистую плывучесть живота, в бархатистую влажность под упругой щекотью волос и — медлил, задыхаясь, медлил оторваться для нового вздоха и нового касания». Рассказчик сравнивает их любовный порыв с хрустом, вкусом, глотком яблока, дающими «жизнь, жизнь, жизнь».
Ия, еще вчера считавшая мораль предрассудком старого писателя, отрицавшая «старомодную» классическую музыку, к финалу Шестой симфонии «включается почти целиком в эту почти мистическую мозаику звуков — я вижу, как поводит ее кряду несколько раз в такт скрипичным пронзительным взлетам и отжимает краску со щек. «Страшно! — говорит она полушепотом. — И знаете: это словно обо мне!..»
В финале романа Ия вновь испытывает неудовлетворенность жизнью и исчезает. Любовь и ответственность за ее судьбу гонит рассказчика на ее поиски:
«В любом многолюдье — в театре или кино, в уличном спертом потоке, в подземке либо в автобусе — шарю глазами по лицам с нелепым уж почти бездыханным упоением: а вдруг! Как где-то в чьих-то стихах:
Ищу на тебя похожих —
И нет на тебя похожих...»
Финал романа — типичный для прозы Ржевского. После очередной неудачной попытки обнаружить девушку герой испытывает физическую боль:
«Господи! — повторял я снова. — Что же это было? Что?., неужели не суждено мне дознаться обо всем до конца?
Или это и был — конец?..»
Очевидно, что речь идет не только об Ие, но о жизни, о вечной ее тайне, о невозможности существования без любви и о силе самой любви.
Роман «Две строчки времени» с образом мятущейся героини лишь завершает галерею русских персонажей писателя, порой мучительно, порой трагикомично ищущих и не находящих свое место в жизни. Тема эта развивается в рассказах «Полдюжины талантов» (1958), «Через пролив» (1961), «Малиновое варенье», в повести «Паренек из Москвы» (1957) и романе «Бунт подсолнечника» (1981).
Вслед за Ф.Достоевским писатель показывает противоречивость человеческой личности, рисует мятущиеся характеры русских людей в эмиграции.
Тщетно уверяет себя герой рассказа «Полдюжины талантов», успевший побывать и художником, и актером, и химиком, и студентом филфака, и лектором, что теперь, став просто Теодором Шустером и мужем молодой женщины Эрики (Кикиморки, как характеризует ее автор), он обрел главный талант: «гармонически жить». В возлюбленной для пожилого эмигранта «слились воедино разум, воля, энергия, привязанность, женственность». В страстном монологе Шустер уверяет, что ему удалось «расширить», «остановить» время, избавиться от суеты и стать созерцателем.
«Монолог звучал живо, что и говорить, — замечает рассказчик. — Но, странным образом, несмотря на патетику, снова ощущал я в нем какую-то трещину, делавшую его больше разговором с самим собой, вслух...»
В финале повествования сомнения рассказчика находят подтверждение: Шустер, брошенный Кикиморкой, покинул свой уютный домик, и ему вновь предстоят духовные поиски. Верный себе, писатель заканчивает рассказ на неопределенной ноте, философским раздумьем:
«...не состоялось продолжение разговора об «укрощении времени» и «таланте гармонически жить». На самом деле чувствовал он в себе этот талант или только примыслил? — думал я, возвращаясь к купальням. Где-то у Горького: люди, искавшие подо льдом утонувшего мальчика, начинают вдруг сомневаться: «Да был ли мальчик? Может мальчика-то и не было?» Не так ли и тут?.. А вера в Кикиморку и гармоническое начало в ней была у него на самом деле? Любовь, кажется, была, и потому, когда я, бывало, вспоминал их обоих, такая жестокая развязка ни разу не приходила мне в голову. Где теперь станет искать он замену?...
Пошел дождь...»
Вполне возможно, что это и спор автора с самим собой: может ли русский человек обрести гармонию? Не случайно Ржевекий вернется к шустеровским утверждениям, теперь уже от лица основного рассказчика, в романе «Две строчки времени».
Большинству персонажей писателя это не удается, и, неудовлетворенные, они бросаются в поиск (подобно Биму из рассказа «Малиновое варенье» и Андрею из новеллы «Полукрылый ангел») или становятся угрюмыми анахоретами. Именно такова судьба ученого-литературоведа из рассказа «Через пролив», эмигранта, чьи блистательные лекции по русской литературе слушают два-три чудака. Все это в совокупности с неудачной семейной жизнью (женитьба на иностранке, далекой от нравственных поисков мужа и ставшей затем инвалидом, что не позволяет совестливому герою бросить ее) приводит к трагедии одиночества.
В этом рассказе Ржевский использует характерный для него прием палимпсеста (переклички с другим литературным произведением, его переосмысления)3. Более того, двойного палимпсеста. Цитаты из «Доктора Живаго», приводимые на лекции и включенные в рассказ, говорят «о теме трагедии человеческой души в обстановке тяжкого бытийного катаклизма», тем самым характеризуя и собственную трагедию лектора. Вместе с тем внимательный читатель заметит, что в отличие от Живаго герой Ржевского потерял нравственный стержень. Это подчеркивается введением второго палимпсеста. Рассказчик обнаруживает на полке у героя повесть Л.Толстого «Люцерн» о непонятом обывателями музыканте. Однако тут же показывает и разницу между персонажами своего и толстовского произведений. Герой Ржевского не захотел увидеть в одной из своих слушательниц единомышленницу, равнодушно прошел мимо человека.
То, чего часто не хватает объективизированным персонажам Ржевского, в избытке у рассказчика. Именно это обстоятельство позволяет говорить не о служебной, а о функциональной роли повествователя, предельно сближенного с автором.
Носящий разные имена (кажется, только в «Климе и Панночке» рассказчика зовут Леонидом), повествователь в книгах Ржевского является одновременно и активным действующим лицом.
В поздней прозе писателя это «задумчивый старикан» (такое название носит завершающий книгу «За околицей» рассказ), философ-созерцатель, с высоты прожитой жизни и перед лицом мудрой старости (постоянная тема последних произведений Ржевского) чувствующий ответственность за судьбу окружающих его людей и — шире — за судьбу будущего.
Именно он в отличие от друга-филолога увидел в посетившей лекцию девушке «энтузиаста неведомой родины и всего русского, известного лишь понаслышке и зароненного в душу» («Через пролив»). Именно он пожалел одинокого паренька, брошенного своей спутницей, и, введя в ткань повествования сказочный рассказ о старом и уродливом кактусе и кокетливой камелии, придал этой истории философский смысл (рассказ «В бинокль»). Именно рассказчик неравнодушен к поколению «воло-сатиков»-нигилистов XX века и в то же время страдает за сломанную жизнь своих сверстников (рассказ «Задумчивый старикан», романы).
В прозе Ржевского последних лет рассказчик все чаще непосредственно обращается к читателю, вводит его в тайны писательского мастерства, рассуждает (но не морализирует), отвлекается, использует притчевое повествование. При этом писатель склонен гармонизировать жизнь, принимать ее сложность и неоднозначность. В статье о А.Чехове Ржевский писал: «Мироощущение Чехова было удивительно синтетично, целостно и гармонично в самом себе, то есть [...] он чувствовал сложную противоречивость жизни, слиянность в ней до нерасчленимости светлого и мрачного, улыбки и отчаяния, блаженства и смертного горя; и этот синкретизм мироощущения — главное в поэтике Чехова». Эта оценка может быть полностью отнесена и к самому Ржевскому.
Единственное, чего не может принять писатель и соответственно его повествователь, — нравственный цинизм. Никакие таланты и никакой ум не оправдывают в его глазах «Паренька из Москвы», во имя карьеры пожертвовавшего своими друзьями и живущего двойным миропониманием: одно — трезвое (в разговорах со старым эмигрантом за границей), другое — лицемерно-фанатичное и деляческое (на родине- и при возвращении туда из загранкомандировки).
Будучи лингвистом по образованию, филологом по призванию, Ржевский большое внимание уделял языку своих произведений.
Выше уже говорилось о его мастерстве в создании портретов персонажей. Не менее емки и выразительны его беглые характеристики, замеченные детали: «пастор, приехавший хоронить на мотоцикле»; «собачонка, похожая на выкусанный початок»; «учительницы, увядшие от педагогики, но все еще алчно, как промокашка, впитывающие в себя разные бесполезные знания»; «бледно-немочные черты», «сиротская колючесть лодыжек»; «говорил он много, гудя вполголоса»; «дверь, чмокнув клеенчатой кромкой, открылась»; «клеенка на двери полопалась и сопрела; в прорехи ползли клочья ваты; было похоже на перевязку, забытую уже на безжизненном теле».
Не менее выразительны и пейзажные зарисовки писателя: «Околица была в ветре и листе — звонком, желтом, широколопастном — с каштанов, и мелкоузорчатом — от какой-то повители по стенам, похожей на пенки с вишневого варенья»; скинутое деревьями «листвяное богатство грудилось в кюветах сугробами, пузырящимися на ветру, как желтая пена»; «одуванчики взрывались летучей щекотной картечью под взмахи альпийского ветра»; в конце февраля снег «лежит с предсмертно-серым конопатым лицом, раздумывая, вероятно, о превратностях судьбы», у кактуса были «как подагрой раздутые бугры, морщины и колючки».
Пользуясь в основном московским литературным языком, Ржевский умеет по мере необходимости включать в повествование народные словечки и выражения: «растеплев»; «загорячело в груди»; «утекать» из памяти; «вычинить» белье; «быт, припаявший к месту».
Среди излюбленных писателем слов-лейтмотивов — «звезды» (не случайно свою последнюю повесть он назвал «Звездопад»), «фэн» (теплый сухой ветер в горной стране) и «пока». Два первых несут символическое значение счастья, вечности, обретенной гармонии. Последнее служит знаком неустойчивости бытия. Герои разных поизведений произносят его как кратковременное прощание («до завтра»), не подозревая, что рок может разлучить их на годы или навечно.
Из книги «Литература Russkogo зарубежья»
ПИСЬМА И.А. и В.Н.БУНИНЫХ Л.Д.РЖЕВСКОМУ
«Бог оставит тайну – память обо мне»
В архиве Йельского университета (США) хранится 18 писем и записок И.А.Бунина Л.Д.Ржевскому, 7 открыток, написанных рукой Бунина две надписанные фотографии автора «Темных аллей», испещренный пометами Бунина текст статьи проф. Н.Кульмана о новом правописании и 4 письма В.Н.Буниной, написанных уже после кончины ее мужа.
Леонид Денисович Ржевский (Суражевский)(1905 - 1986) в 1930 г. закончил литературно-лингвистическое отделение Московского педагогического института имени В.И.Ленина, выступил одним из соавторов учебника "Русского языка". 28 июня 1941 г. Р. защитил диссертацию о языке комедии А.С.Грибоедова "Горе от ума", а уже 1 июля ушел на фронт лейтенантом.
На фронте был сначала переводчиком, затем - помощником начальника разведки дивизии. Выводя из окружения автоколонну дивизии, попал под мину и очнулся уже в немецком плену.
Конец войны застал будущего писателя в Германии, в больнице недалеко от Мюнхена.
В 1949-1951 гг. в "Гранях" была опубликована первая повесть Р.
В 1951 г. молодой писатель отправил И.А.Бунину номера журналов со своей повестью "Девушка из бункера (отредактированный вариант: "Между двух звезд"). и рецензией на вышедшие в США бунинские «Воспоминания».
В 1952 Ржевский, став главным редактором журнала «Грани» вместе с женой поэтессой Агнией Шишковой-Ржевской (псевдоним Аглая Шишкова) посетил Париж и в сопровождении своего дальнего родственника В.А.Маклакова нанес визит Буниным. Супруги Ржевские понравились Ивану.Алексеевичу и неоднократно приглашались на обеды и ужины на улицу Оффенбаха.
Дальнейшая переписка касалась в основном четырех тем: книг Ржевского; стихов Аглаи Шишковой, неизменно называемой Буниным «поэтессой с огненным именем»; реформы русского языка (Бунин был ярым противником «нового» правописания - все его письма и открытки написаны с ятями и твердыми знаками по старому правописанию), поручений Бунина по изданию или рецензированию его книг в Германии, Швеции (с 1953 по 1963 год Л.Ржевский был профессором Лундского университета) и США. Попутно старый писатель высказывал весьма резкие, но тем не менее характерные для понимания его эстетических и этических позиций мнения о писателях русского зарубежья.
Ниже публикуются 5 писем И.А.Бунина и два - Веры Николаевны.
Письма И.А.Бунина
23.8.19514
Л.Ржевскому
Дорогой собрат, я страдаю многими болезнями людей моего возраста, был особенно болен, когда получил Ваше письмо и книгу «Граней»5, поэтому и не ответил на Ваше письмо, и его (вместе с книгой) сунули, среди всего прочего, в один из многих ящиков моего письменного стола, и я забыл и о том и о другом. Теперь вспомнил, нашел и отвечаю Вам: «Девушка из бункера»6 очень интересна, хорошо, совсем хорошо написана, но была бы еще лучше если бы написана немного более сжато. А вот рецензия Ваша на мои «Воспоминания»7 в общем очень плоха. Маяковский [ зачернута строчка и потому пропало согласование с последующим - В.А.] были потому, что он и в стихах и в жизни был одинаков: нагло и глупо играл всю жизнь в театральную дурь, - иначе я не говорил бы о том, как его без конца били; и «быта» некоторых моих современников я не касался бы, если бы их « быт» не был связан с их литературным шарлатанством и спекуляцией; «естественно, что реалист Бунин не приемлет символиста Блока, намеренно пренебрегающего логически предметными нормами»: эта неуклюжая фраза совсем никуда не годится, - стоит одно это «намеренно»! Кроме того - называть меня «реалистом» - значит или не знать меня, или ничего не понимать в моих крайне разнообразных писаниях в прозе и стихах; что же до «родинки пунцовой» и до Есенина, то тут я лучше помолчу, чтобы не обидеть Вас.
А за всем тем кланяюсь.
Ив.Бунин
P.S. «Реалист Бунин» очень и очень приемлет многое, многое в подлинной символической мировой литературе.
23.IX.51
Я послал Вам, Леонид Денисович, мои «Избр. стихи» и «Темные аллеи» (Конзелюк8, ныне уже покойный, своеовольно, не предупредив меня, набрал по этой похабной «новой» орфографии) навсегда, а вовсе не для прочтения только.
Да, я не посрамил ту литературу, которую полтораста лет тому назад начали Карамзин и Василий Афанасьевич Бунин, по своему незаконному рождению от А.И.Бунина и турчанки превратившийся (по своему крестному отцу) в Василия Андреевича Жуковского.
Благодарю за новый номер «Граней»9 .
Берберова, бесстыдная баба, глупо перехвалила Ходасевича10. Я очень ценю его, но надо знать все-таки меру. Он был и очень неглупый человек, но порой все же был бестактен: зачем, напр., нужно было ему писать нечто патологически гадкое: «Мой отец был шестопалый...»? И еще кое-что подобное?
В стихах Аглаи Шишковой11 есть что-то очень милое, - верно, она и в жизни такая, - но и излишество выкрутасов есть и просто ерунда: что такое, напр., «хрупкая ясь», «звенящий хруп»12 и «самая, брат пора пинку»...?13 Это излишняя развязность. За всем тем мой поклон ей.
Кланяюсь и Вам.
Ив.Бунин
P.S. Никаких других книг моих не могу Вам послать - все давно проданы.
21 января 1952 года14.
Любезные Ржевские,
Благодарю за милое письмо и за «Грани»15. Удивляюсь, как вы могли подумать, что я обиделся на Ваше приглашение дать что-нибудь в «Грани»16 . Не помню, ответил ли, но никак не мог обидеться. В «Гранях» с большим интересом, а иногда и с волнением прочел «Между двух звезд»17 : ново по теме и есть горячие отличные места; только, по-моему, есть и ненужные житейские подробности. Как всегда блестящ Вышеславцев18. Очень обстоятельна и хороша статья В.Маркова19. Хорош отдел пародий.
Диктую, потому что лежу в постели, началось воспаление легких, которое, кажется, остановили пенисиллином.
Всего доброго.
Ив.Бунин
27 сент. 1952 г.
Простите, дорогой, за эти клочки, пишу в постели после тяжкого гриппа, трудно добраться до стола, а В.Н. спит - сейчас поздняя ночь. Получил «Грани», благодарю за Вашу заметку об «Арсеньеве»20 . Что до Ремизова21 , то я уже имени его не могу видеть в печати - до того перешагнул все пределы нахальства, издевательства над русским языком и рус. читателем этот шарлатан, гнусный евнух, уже полвека играющий роль юрода!
«За чаем он что-то стеснялся, не Серафиму Павловну, не Стравинскую «наяду», а меня...» На каком языке это писано? Не выписываю дальше от тошноты, - прочтите сами эти строчки (да и все прочее перечитайте). Господин Кульбицкий плачет: «...и пришла горечь обиды, что там Алексея Ремизова не могут читать...» Где там? В СССР? Но ведь этот Алексей Ремизов советский подданный, даже верноподданный, - у него красный паспорт, и когда в Париж приезжал Молотов, он ездил к нему на поклон в «Советское» Посольство, как все «советские» подданные! И почему не читают его «там»? Просто потому, что «там» его считают совершенно не интересным «гадом».
Вероятно, эта моя записка возмутит вас ужасно. Но Вы полумайте хладнокровно над тем, что я Вам пишу.
Всего доброго! Поклон А.С.
Ив.Бунин
25.VII.53
Дорогой Леонид Денисович,
Если вы все таки хотите заплатить мне за мои «Сны», то будьте добры послать эти деньги Татьяне Ивановне Алексинской - 105, Langestrasse, Baden-Baden, Allemagie. Заранее благодарю, всего доброго.
Ив.Бунин
Дорогая поэтесса,
Прочел Вашу «Чужедаль»22. Думаю, что у Вас есть подлинный, а не поддельный поэтический дар. Только уж очень тяжко пишите Вы, - словечка нет в простоте. Хочется надеяться, что Вы этим путем ищите способ выражать себя, а не нарочно делаете это, как делают теперь многие, многие, дабы поражать читателя. Если так, помоги Вам Бог. Но зачем, зачем снижаете Вы себя до этого жулика, наглого плебея, - даже его мерзкое слово «голубень»23 употребляете? Позвольте посоветовать Вам усердно перечитать старых хороших русских поэтов - не для того, конечно, чтобы подражать им, а с целью развить себя, обогатить свой язык. Будьте здоровы и благополучны.
Ив.Бунин
Письма В.Н.Буниной
11 октября 1954
Дорогой Леонид Денисович,
Спасибо за память и поздравления24 .
Была тронута, что вспомнили.
В этом году я не праздновала свой день Ангела, весь день была «в бегах». Соберу друзей 10/23 октября - день рождения Ивана Алексеевича, - будем вспоминать о нем, о живом. Вспомните и Вы оба, а, может быть, еще с кем нибудь, его в этот вечер, который падает на субботу.
Помните его стихи «будущим поэтам для меня безвестным Бог оставит тайну - память обо мне» и т. дал., - это начало второй строфы. Написаны эти стихи 10.17 по старому, конечно, стилю, как я помню этот день! Прекрасный по погоде и жуткий... через 12 дней мы бежали из имения его кузины.
А 9 ноября будем о нем молиться.
Получили ли «Грани» его книгу, вышедшую к сентября в «Чех. Изд» ? «Темные аллеи»? Я просила послать. Это последняя книга, которую он отослал сам, как он волновался! Точно чуял, что она последняя. Она получилась очень значительной, составлена из двух противоположных по характеру рассказов: «самых жестоких» и «самых благостных», как он сам о них говорил [...].
Желаю Вам и Поэтессе здоровья, доброй работы и радостей.
С сердечным приветом Ваша
В.Бунина
21.IV.54
Дорогой Леонид Денисович!
Получила Ваше письмо, как раз когда хотела писать Вам: только что прочла «Между двух звезд». Книга жуткая, производит впечатление. Хорош конец. Понравился и «Дневник» Володи25.
Относительно Вашей просьбы, выполнить не могу, - ведь это было недавно напечатано в «Новом русском слове»26 . Кроме того нахожу, что это мало для Бунина о Чехове в юбилейные дни. Он не разрешил бы.
Очень буду рада повидаться с Вами. Напоминаю наш номер телефона Jas. 94 73.
8 мая уже будет полгода со дня кончины.
Желаю Вам Светло провести светлые дни, - у нас будет страстная.
Был вечер, посвященный творчеству Бунина. Прошел в дружеской атмосфере, блестящ был Адамович, многим очень понравился Аминадо, прислал «Три задачи» Алданов, но это был скорее деловой [неразборчиво- В.А.], выступали и актеры.
Ваши обе статьи, вернее одну только в двух изданиях «Посеве» и «Гранях» прочла с большим интересом27 . Спасибо.
Не написала от всяких забот и хлопот из-за вечера да и не хватает у меня красных шариков, отчего вечная усталость и клонит в сон.
Желаю Вам счастья, радости, здоровья.
Ваша В.Бунина
(Русская литература ХХ века: Итоги и перспективы. – М., 2002. – С. 349-355)
Достарыңызбен бөлісу: |