Ги де Мопассан Пышка



бет1/4
Дата14.07.2016
өлшемі0.51 Mb.
#199265
  1   2   3   4
Ги де Мопассан
Пышка

Перевод Е. Гунста


Несколько дней подряд через город проходили остатки раз­битой армии. Это было не войско, а беспорядочные орды. У сол­дат отросли длинные неопрятные бороды, мундиры их были изорваны; двигались они вялым шагом, без знамен, вразброд. Все они были явно подавлены, измучены, не способны ни мыс­лить, ни действовать и шагали только по инерции, падая от усталости при первой же остановке. Особенно много было опол­ченцев — мирных людей, безобидных рантье, изнемогавших под тяжестью винтовки, и резервистов, в равной мере доступных страху и воодушевлению, готовых и к атаке и к бегству; кое-где среди них мелькали красные шаровары — остатки дивизии, искрошенной в большом сражении; в ряду с пехотинцами раз­личных полков попадались и мрачные артиллеристы, а изред­ка — блестящая каска драгуна, который с трудом поспевал тя­желой поступью за более легким шагом пехоты.

Проходили и дружины вольных стрелков с героическими наименованиями: «Мстители за поражение», «Причастники смерти», «Граждане могилы», но вид у них был самый разбой­ничий.

Их начальники, еще недавно торговавшие сукнами или зер­ном, бывшие продавцы сала или мыла, случайные воины, про­изведенные в офицеры за деньги или за длинные усы, облачен­ные в мундиры с галунами и увешанные оружием, шумно раз­глагольствовали, обсуждали планы кампании, самодовольно утверждая, что их плечи — единственная опора гибнущей Фран­ции, а между тем они нередко опасались своих же собственных солдат, подчас не в меру храбрых,— висельников, грабителей и распутников.

Поговаривали, что пруссаки вот-вот вступят в Руан.

Национальная гвардия, которая последние два месяца про­изводила весьма осторожную разведку в соседних лесах, — при­чем иногда подстреливала своих собственных часовых и начина­ла готовиться к бою, стоило только какому-нибудь зайчонку за­возиться в кустах,— теперь вернулась к домашним очагам. Ее оружие, мундиры, все смертоносное снаряжение, которым она еще недавно пугала верстовые столбы больших дорог на три лье в окружности, внезапно куда-то исчезло.

Последние французские солдаты переправились наконец через Сену, следуя в Понт-Одемер через Сен-Севэр и Бур-Ашар; a позади всех, пешком, плелся генерал с двумя адъютантами; он| совершенно пал духом, не знал, что предпринять с такими разрозненными кучками людей, он и сам был ошеломлен великим поражением народа, привыкшего побеждать и безнадежно разбитого, несмотря на свою легендарную храбрость.

Затем над городом нависла глубокая тишина, безмолвное,
жуткое ожидание. Многие буржуа, разжиревшие и утратившие всякую мужественность у себя за прилавком, с тревогой ждали победителей, боясь, как бы не сочли за оружие их вертела для жаркого и большие кухонные ножи.

Жизнь, казалось, замерла; лавочки закрылись, улицы стали безмолвны. Изредка вдоль стен торопливо пробирался прохо­жий, напуганный этой зловещей тишиной.

Ожидание было томительно, хотелось, чтобы уж поскорее появился неприятель.

На другой день после ухода французских войск, к вечеру, по городу промчалось несколько уланов, прискакавших неведомо откуда. А немного позже по склону Сент-Катрин скатилась чер­ная лавина; два других потока хлынули со стороны дарнетальской и буагийомской дорог. Авангарды трех корпусов одновре­менно появились на площади у ратуши, и по всем соседним ули­цам развернутыми батальонами стала прибывать немецкая армия; мостовая гудела от размеренной солдатской поступи.

Слова команды, выкрикиваемые непривычными гортанными голосами, разносились вдоль домов, которые казались вымерши­ми и покинутыми, а между тем из-за прикрытых ставен чьи-то глаза украдкой разглядывали победителей, людей, ставших «по праву войны» хозяевами города, имущества и жизней. Обывате­ли, сидевшие в полутемных комнатах, были охвачены тем ужа­сом, какой вызывают стихийные бедствия, великие и разрушительные геологические перевороты, перед лицом которых бессильны вся мудрость и мощь человека. Одно и то же чувство возникает всякий раз, когда ниспровергается установленный по­рядок, когда утрачивается сознание безопасности, когда все, что охранялось человеческими законами или законами природы, сказывается во власти бессмысленной, яростной силы. Земле­трясение, погребающее горожан под развалинами зданий, раз­лив реки, влекущей утонувших крестьян вместе с трупами волов и сорванными стропилами крыш, или победоносная армия, которая истребляет всех, кто защищается, уводит остальных в плен, грабит во имя Меча и под грохот пушек возносит благода­рение какому-то божеству,— все это страшные бичи, подрываю­щие веру в извечную справедливость и во внушаемое нам с дет­ства упование на благость небес и разум человека.

Но у каждой двери уже стучались, а потом входили в дома небольшие отряды. За нашествием следовала оккупация. У побежденных оказывалась новая обязанность: проявлять любез­ность к победителям.

Прошло некоторое время, утих первый порыв страха, и сно­па воцарилось спокойствие. Во многих семьях прусский офицер ел за общим столом. Иной раз это был благовоспитанный чело­век; он из вежливости жалел Францию, говорил, что ему тяже­ло участвовать в этой войне. Немцу были признательны за та­кие чувства; к тому же в любой день могло понадобиться его покровительство. Угождая ему, пожалуй, можно избавиться от постоя нескольких лишних солдат. Да и к чему задевать челове­ка, от которого всецело зависишь? Ведь это было бы скорее без­рассудство, чем храбрость. А руанские буржуа уже давно не страдают безрассудством, как во времена героических оборон, прославивших этот город1. И наконец, каждый приводил неоспо­римый довод, подсказанный французской учтивостью: у себя дома вполне допустимо быть вежливым с иноземным солдатом, лишь бы на людях не выказывать близости с ним. На улице его не узнавали, зато дома охотно беседовали с ним, и немец день ото дня все дольше засиживался по вечерам, греясь у се­мейного камелька.

Город мало-помалу принимал обычный вид. Французы еще избегали выходить из дому, зато улицы кишели прусскими сол­датами. Впрочем, офицеры голубых гусар, заносчиво волочившие по тротуарам свои длинные орудия смерти, по-видимому, презирали простых горожан немногим больше, чем офицеры Французских егерей, кутившие в тех же кофейнях год тому назад.

И все же в воздухе чувствовалось нечто неуловимое и не­привычное, тяжелая, чуждая атмосфера, словно разлитой повсю­ду запах — запах нашествия. Он заполнял жилища и обществен­ные места, сообщал особый привкус кушаньям, порождал такое ощущение, будто путешествуешь по далекой-далекой стране, среди кровожадных диких племен.

Победители требовали денег, много денег. Обывателям при­ходилось платить без конца; впрочем, они были богаты. Но чем состоятельнее нормандский коммерсант, тем сильнее страдает он от малейшего ущерба, от сознания, что малейшая крупица его достояния переходит в чужие руки.

А между тем за городом, в двух-трех лье вниз по течению, козле Круассе, Дьепдаля или Бьессара, лодочники и рыбаки не раз вылавливали с речного дна вздувшиеся трупы немцев в мун­дирах, то убитых кулаком, то зарезанных, то с проломленной кам­нем головой, то просто сброшенных в воду с моста. Речной ил окутывал саваном эти жертвы тайной, дикой и законной мести, безвестного героизма, бесшумных нападений, более опасных, чем сражения среди бела дня, и лишенных ореола славы.

Ибо ненависть к Чужеземцу искони вооружает горсть Бес­страшных, готовых умереть за Идею.

Но так как завоеватели, хотя и подчинившие город своей непреклонной дисциплине, все же не совершили ни одной из чу­довищных жестокостей, которые молва неизменно приписывала им во время их победоносного шествия,— жители в конце концов осмелели, и потребность торговых сделок снова ожила в сердцах местных коммерсантов. Некоторые из них были связа­ны крупными денежными интересами с Гавром, занятым фран­цузской армией, и вздумали сделать попытку пробраться в этот порт,— доехать сушею до Дьеппа, а там сесть на пароход.

Было использовано влияние знакомых немецких офицеров, и комендант города дал разрешение на выезд.

Для этого путешествия, на которое записалось десять че­ловек, был нанят большой дилижанс с четверкой лошадей, и ре­шено было выехать во вторник утром, до рассвета, чтобы избе­жать всякого рода сборищ.

За последние дни мороз уже сковал землю, а в понедельник около трех часов с севера надвинулись большие черные тучи и принесли с собой снег, который шел беспрерывно весь вечер и всю ночь.

Утром в половине пятого путешественники собрались во дворе «Нормандской гостиницы», где они должны были сесть в карету. Они еще не совсем проснулись и кутались в пледы, дрожа от холода. В темноте они еле различали друг друга, а тяжелые зимние одежды делали их всех похожими на тучных кюре в длинных сутанах. Но вот двое мужчин узнали друг друга, к ним подошел третий, и они разговорились.

— Я еду с женой,— сказал один из них.

— Я тоже.

— И я тоже.

Первый добавил:

— В Руан мы уже не вернемся, а если пруссаки подойдут к Гавру, переедем в Англию.

У всех были одинаковые намерения, так как это были люди одного склада.

А карету между тем все не закладывали. Фонарик конюха время от времени показывался из одной темной двери и немед­ленно исчезал в другой. Из глубины конюшни доносились лоша­диный топот, приглушенный навозом и соломенной подстилкой, и мужской голос, уговаривавший и бранивший лошадей. По легкому позвякиванию бубенчиков можно было догадаться, что прилаживают сбрую; позвякивание вскоре перешло в отчетли­вый, беспрерывный звон, отвечавший размеренным движениям лошади; иногда он замирал, затем возобновлялся после резкого рывка, сопровождавшегося глухим стуком подкованного копыта о землю.

Внезапно дверь затворилась. Все стихло. Промерзшие пут­ники умолкли; они стояли не двигаясь, оцепенев от холода.

Сплошная завеса белых хлопьев беспрерывно мелькала, опускаясь на землю; она стушевывала все очертания, опушила все предметы льдистым мхом, и в великом безмолвии затихшего города, погребенного под покровом зимы, слышался лишь неяс­ный, неизъяснимый зыбкий шелест падающего снега,— скорее намек на звук, чем самый звук, легкий шорох белых атомов, ко­торые, казалось, заполняли все пространство, окутывали весь мир.

Человек с фонарем снова появился, таща на поводу пону­рую, нехотя переступавшую лошадь. Он поставил ее возле дыш­ла, привязал постромки и долго суетился возле нее, укрепляя сбрую одной рукой, так как в другой держал фонарь. Направ­ляясь за второю лошадью, он заметил неподвижные фигуры пу­тешественников, совсем побелевшие от снега, и сказал:

— Что же вы не сядете в дилижанс? Там хоть от снега укроетесь.

Они, вероятно, не подумали об этом и теперь разом устре­мились к дилижансу. Трое мужчин разместили своих жен в глу­бине экипажа и влезли сами; потом на оставшихся местах молча расположились прочие смутные, расплывчатые фигуры.

Пол дилижанса был устлан соломой, в которой тонули ноги. Дамы, сидевшие в глубине кареты, захватили с собою медные грелки с химическим углем; теперь они разожгли эти приборы и некоторое время шепотом перечисляли друг другу их достоинства, повторяя все то, что каждой из них было давно известно.

Наконец, когда дилижанс был запряжен шестеркой лошадей, вместо обычных четырех ввиду трудности дороги, чей-то голос снаружи спросил:

— Все на местах?

Голос изнутри отвечал:

— Все.


Тогда тронулись в путь.

Дилижанс тащился медленно-медленно, почти шагом. Колеса вязли в снегу; кузов стонал и глухо потрескивал; лошади скользили, храпели, от них валил пар; длиннющий кнут возницы без устали хлопал, летал во все стороны, свиваясь и разворачиваясь, как змейка, и вдруг стегал по какому-нибудь высунувшемуся крупу, который после этого подтягивался в новом усилии.

Постепенно рассветало. Легкие снежинки — их один из пас­сажиров, чистокровный руанец, сравнил с дождем хлопка — пе­рестали сыпаться на землю. Мутный свет просочился сквозь большие, темные и грузные тучи, которые резко оттеняли осле­пительную белизну полей, где виднелись то ряд высоких де­ревьев, подернутых инеем, то хибарка под снежной шапкой.

При свете этой унылой зари пассажиры стали с любопытст­вом разглядывать друг друга.

В глубине кареты, на лучших местах, друг против друга, дремали супруги Луазо, оптовые виноторговцы с улицы Гран-Пон.

Луазо, бывший приказчик, купил предприятие у своего обанкротившегося хозяина и нажил большое состояние. Он по самой низкой цене продавал мелким провинциальным торговцам самое дрянное вино и слыл среди друзей и знакомых за отъяв­ленного плута, за настоящего нормандца — хитрого и жизнера­достного.

Репутация мошенника настолько упрочилась за ним, что как-то на вечере в префектуре г-н Турнель, сочинитель басен и куплетов, остряк и задира, местная знаменитость, предложил дремавшим от скуки дамам сыграть в игру «птичка летает»1; шутка его облетела все гостиные префекта, отсюда проникла в гостиные горожан, и целый месяц вся округа покатывалась от хохота.

Помимо этого, Луазо славился всевозможными забавными выходками, а также то удачными, то плоскими остротами, и вся­кий, заговорив о нем, неизменно прибавлял:

— Что ни говори, Луазо прямо-таки неподражаем!

Он был невысокого роста и, казалось, состоял из одного ша­рообразного живота, над которым возвышалась красная физио­номия, обрамленная седеющими бачками.

Его жена, рослая, дородная, решительная женщина, отли­чавшаяся резким голосом и крутым нравом, была воплощением порядка и счетоводства в их торговом доме, тогда как сам Луа­зо оживлял его своей жизнерадостной суетней.

Возле них с явным сознанием своего достоинства и высоко­го положения восседал г-н Карре-Ламадон, фабрикант, особа значительная в хлопчатобумажной промышленности, владелец трех бумагопрядилен, офицер Почетного легиона и член гене­рального совета. Во все время Империи он возглавлял благона­меренную оппозицию с единственной целью получить впослед­ствии побольше за присоединение к тому строю, с которым он боролся, по его выражению, благородным оружием. Г-жа Карре-Ламадон, будучи гораздо моложе своего супруга, служила уте­шением для назначенных в руанский гарнизон офицеров из хороших семей.

Она сидела напротив мужа, миниатюрная, хорошенькая, за­кутанная в меха, и уныло разглядывала убогую внутренность дилижанса.

Соседи ее, граф Юбер де Бревиль с супругой, носили одно из самых старинных и знатных нормандских имен. Граф, пожи­лой дворянин с величественной осанкой, старался ухищрениями костюма подчеркнуть свое природное сходство с королем Генри­хом IV, от которого, согласно лестному фамильному преданию, забеременела некая дама де Бревиль, а муж ее по сему поводу получил графский титул и губернаторство.

Граф Юбер, коллега г-на Карре-Ламадона по генеральному совету, представлял орлеанистскую партию департамента. Исто­рия его женитьбы на дочери мелкого нантского судовладельца навсегда осталась загадкой. Но так как графиня обладала вели­чественными манерами, принимала лучше всех и даже слыла на бывшую любовницу одного из сыновей Луи-Филиппа, вся знать ухаживала за нею, и ее салон считался первым в департамен­те,— единственным, где сохранилась еще старинная любезность и попасть в который было нелегко.

Имущество Бревилей, почти целиком состоявшее из не­движимости, приносило, по слухам, пятьсот тысяч ливров годо­вого дохода.

Эти шесть персон занимали глубину кареты и олицетворяли обеспеченный, уверенный в себе и могущественный слой обще­ства, слой людей порядочных, влиятельных, верных религии, с твердыми устоями.

По странной случайности, все женщины разместились на одной скамье, и рядом с графиней сидели две монахини, переби­равшие длинные четки и шептавшие «Pater» и «Аvе». Одна из них была пожилая, с изрытым оспою лицом, словно в нее неко­гда в упор выстрелили дробью. У другой, весьма тщедушной, было красивое болезненное лицо и чахоточная грудь, которую терзала та всепоглощающая вера, что создает мучениц и фана­тиков.

Всеобщее внимание привлекали мужчина и женщина, си­девшие против монахинь.

Мужчина был хорошо известный Корнюде, демократ, пуга­ло всех почтенных людей. Уже добрых двадцать лет окунал он свою длинную рыжую бороду в пивные кружки всех демокра­тических кафе. Он прокутил со своими собратьями и друзьями довольно крупное состояние, унаследованное от отца, бывшего кондитера, и с нетерпением ждал установления республики, что­бы получить наконец место, заслуженное столькими революци­онными возлияниями. Четвертого сентября1, быть может в ре­зультате чьей-нибудь шутки, он счел себя назначенным на должность префекта; но когда он вздумал приступить к испол­нению своих обязанностей, писари, ставшие единственными хозяевами префектуры, отказались его признать, и ему при­шлось ретироваться. Будучи, в общем, добрым малым, безобид­ным и услужливым, он с необычайным рвением принялся за организацию обороны. Под его руководством в полях вырыли волчьи ямы, и соседних лесах вырубили молодые деревца и все дороги усеяли западнями; удовлетворенный принятыми мерами, он с приближением врага поспешно отступил к городу. Теперь он полагал, что гораздо больше пользы принесет в Гавре, где также придется рыть траншеи.

Женщина — из числа так называемых особ «легкого поведе­ния» — славилась своею преждевременной полнотой, которая стяжала ей прозвище «Пышки». Маленькая, вся кругленькая, заплывшая жирком, с пухлыми пальчиками, перетянутыми в суставах наподобие связки коротеньких сосисок, с лоснящейся, натянутой кожей, с необъятной грудью, выдававшейся под платьем, она была еще аппетитна, и за нею увивалось немало мужчин,— до такой степени радовала глаз ее свежесть. Лицо ее напоминало румяное яблоко, готовый распуститься бутон пиона; на нем выделялись великолепные черные глаза, осененные длинными густыми ресницами, благодаря которым они казались еще темнее, и прелестный маленький влажный рот с мелкими блестящими зубками, созданный для поцелуя.

Кроме того, она, по слухам, отличалась еще многими неоце­нимыми достоинствами.

Как только ее узнали, между порядочными женщинами началось шушуканье; слова «девка», «какой срам!» были про­изнесены столь внятным шепотом, что Пышка подняла голову. Она окинула своих спутников таким вызывающим, дерзким взглядом, что сразу наступила мертвая тишина и все потупились, исключая Луазо, который игриво посмотрел на нее.

Скоро, однако, разговор между тремя дамами возобновился; присутствие такого сорта девицы неожиданно сблизило, почти сдружило их. Добродетельные супруги почувствовали необходи­мость объединиться перед лицом этой бесстыжей продажной твари,— ведь любовь законная всегда относится свысока к своей свободной сестре.

Трое мужчин, которых в присутствии Корнюде тоже сбли­жал инстинкт консерваторов, говорили о деньгах, и в тоне их чувствовалось презрение к беднякам. Граф Юбер рассказывал об уроне, причиненном ему пруссаками, о больших убытках, связанных с покражей скота и гибелью урожая, но в словах его сквозила уверенность вельможи и миллионера, которого такой ущерб мог стеснить, самое большее, на год. Г-н Карре-Ламадон, весьма осведомленный о положении дел в хлопчатобумажной промышленности, заблаговременно озаботился перевести в Анг­лию шестьсот тысяч франков — запасной капиталец, прибере­женный им на черный день. Что касается Луазо, то он ухитрил­ся запродать французскому интендантству весь запас дешевых вин, хранившийся в его подвалах, так что государство было должно ему огромную сумму, которую он и надеялся получить в Гавре.

И они, все трое, обменивались беглыми дружелюбными взглядами. Несмотря на разницу в общественном положении, они чувствовали себя собратьями по богатству, членами великой франкмасонской ложи, объединяющей всех собственников, всех, у кого в карманах звенит золото.

Дилижанс, двигался так медленно, что к десяти часам утра не проехала и четырех лье. Три раза мужчинам приходилось на подъемах вылезать и идти в гору пешком. Пассажиры начали волноваться, так как завтракать предполагалось в Тоте, а теперь уже не было надежды добраться туда раньше ночи. Каждый выглядывал в окно, надеясь увидать какой-нибудь придорожный трактирчик, как вдруг карста застряла в сугробе, и потребова­лось целых два часа, чтобы вытащить ее оттуда.

Голод усиливался, мутил рассудок, а на пути, как назло, не попадалось ни единой харчевни, ни единого кабачка, потому что приближенно пруссаков и отход голодных французских войск нагнали страх на владельцев всех торговых заведений.

Мужчины бегали за съестным на фермы, встречавшиеся по дороге, но не могли купить там даже хлеба, так как недовер­чивые крестьяне скрывала свои припасы из страха перед голод­ными солдатами, которые отнимали все, что попадалось им на глаза.

Около часу пополудни Луазо заявил, что чувствует в же­лудке положительно невыносимую пустоту. Все давно уже страдали не меньше его; жестокий, все возраставший голод отбил всякую охоту к разговорам.

Время от времени кто-нибудь из пассажиров начинал зе­вать; его примеру сразу же следовал другой, и соответственно своему характеру, воспитанию, общественному положению каж­дый поочередно открывал рот, кто с шумом, кто беззвучно, быстро заслоняя рукою зияющее отверстие, из которого ва­лил пар.

Пышка несколько раз наклонялась, словно отыскивая что-то у себя под юбками. Но, пробыв мгновение в нерешительности, она взглядывала на соседей и снова спокойно выпрямлялась. У всех были бледные, напряженные лица; Луазо заявил, что готов уплатить за маленький окорочек тысячу франков. Его жена сделала протестующий жест, но потом успокоилась. Раз­говоры о выброшенных зря деньгах всегда причиняли ей настоя­щее страдание, она даже не понимала шуток на этот счет.

— В самом деле, мне что-то не по себе,— молвил граф.— Как это я не позаботился о провизии?

Каждый мысленно упрекал себя в том же.

Однако у Корнюде оказалась целая фляжка рома; он пред­ложил его желающим; все холодно отказались. Один только Луазо согласился отхлебнуть глоток и, возвращая фляжку, поблагодарил:

— А ведь недурно! Греет и голод заглушает.

Алкоголь привел его в хорошее настроение, и он предложил поступить, как на корабле, о котором поется в песенке: съесть самого жирного из путешественников. Благовоспитанные особы были шокированы этим косвенным намеком на Пышку. На шутку г-на Луазо не отозвались; один Корпюде улыбнулся. Монахини перестали бормотать молитвы и, запрятав руки в широкие рукава, сидели не двигаясь, упорно не подымая глаз, и, несомненно, принимали как испытание муку, ниспосланную им небесами.

Наконец часа в три, когда кругом расстилалась бесконечная равнина без единой деревушки, Пышка проворно нагнулась и вытащила из-под скамьи большую корзину, прикрытую белой салфеткой.

Сначала она вынула оттуда фаянсовую тарелочку и сереб­ряный стаканчик, потом объемистую миску, где застыли в желе два цыпленка, разрезанных на куски; в корзине виднелись еще другие вкусные вещи, завернутые в бумагу: пироги, фрукты, сласти и прочая снедь, заготовленная с таким расчетом, чтобы питаться дня три, не притрагиваясь к трактирной еде. Между свертками с провизией выглядывали четыре бутылочных гор­лышка. Пышка взяла крылышко цыпленка и деликатно приня­лась его есть, закусывая хлебцем, носящим в Нормандии назва­ние «регентского».

Все взоры устремились к ней. Вскоре в карете распростра­нился аппетитный запах, от которого расширялись ноздри, во рту появлялась обильная слюна и мучительно сводило челюсти возле ушей. Презрение дам к «этой девке» переходило в ярость, в дикое желание убить ее или вышвырнуть вон из дилижанса в снег вместе с ее стаканчиком, корзинкой и провизией.

Но Луазо пожирал глазами миску с цыплятами. Он прого­ворил:

— Вот это умно! Мадам предусмотрительнее нас. Есть люди, которые всегда обо всем позаботятся.

Пышка взглянула на него.

— Не угодно ли, сударь? Ведь нелегко поститься с самого утра.

Луазо поклонился.

— Да... по совести говоря, не откажусь. На войне как на войне, не так ли, мадам? — И, окинув спутников взглядом, до­бавил: — В подобные минуты так отрадно встретиться с любез­ной особой.

Он разложил на коленях газету, чтобы не запачкать брюк; перочинным ножом, всегда находившимся в его кармане, подце­пил куриную ножку, подернутую желе, и, отрывая зубами куски, принялся жевать с таким нескрываемым удовольствием, что по всей карете пронесся тоскливый вздох.



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет