В нашей колонне никто не упал до тюрьмы. Нас завели в маленький дворик, огражденный высоким деревянным забором. Одна женщина отошла в угол и, расставив ноги, стала мочиться, даже не присев. Это стало последней каплей. Решила, раз эта женщина ничего не стесняется, значит, это конец и сейчас нас расстреляют. И вдруг увидела над собой высокий корпус тюрьмы, из каждого окна которого высовывались гроздь людей. Они высматривали родных. «Нет, в их присутствии стрелять нельзя», — отпустило. Открылись следующие ворота и мы вошли во двор тюрьмы.
Вечерело. Тетка заторопилась и повела меня в здание тюрьмы искать место для ночлега. Тюрьма была битком набита. В каждой камере, рассчитанной на четверых, находилось по двадцать пять-тридцать человек. На любом кусочке лестницы, коридора, галереи, везде, где можно было приткнуться, были люди.
В одной камере, из которой в это утро увели двух последних мужчин, нас приняли. Женщины рассказали, что утром мужчин строят в колонну и уводят будто на работу. Никто не возвращается.
В камере прямо на полу лежали ватные матрасы. Ложились головами к стенам, а ноги переплетались. В камере были в основном пожилые или, может, обстановка всех состарила. Уведенные мужчины были сыновьями двух женщин, которые почти каждую ночь теряли сознание, и их били по щекам щеткой, чтобы привести в сознание. Откуда щетки? И зачем им было приходить в себя?!
В камере была очень красивая семнадцатилетняя девушка с бабушкой. Где были ее родители, не помню. По-моему, звали ее Майя. Она много рассказывала о своей веселой жизни до войны.
По ночам румыны ходили по камерам и уводили молодых. Говорили, что те не возвращаются. Румын открывал дверь и фонариком освещал лица лежащих, выбирая подходящую. Все замирали, даже вроде дышать переставали. Меня и Майю положили в самом дальнем конце камеры. Чтобы до нас добраться, надо было идти по ногам. У двери лежали самые старые. Но в одну ночь румын добрался до тети, которая лежала в середине камеры. Он дернул ее за руку и приказал: «Иди». Тетя вернулась через пару часов. Сказала, что заставил мыть полы в помещении. Никто не расспрашивал. Я тогда даже поверила. Но что бы ни было, самое важное, что вернулась живая.
В соседней камере был беженец из Бессарабии. Он знал хорошо русский и, конечно, румынский. Румыны использовали его как переводчика. Бессарабец часто заходил к нам в камеру поделиться переживаниями. Однажды утром пришел взволнованный и рассказал: «Ночью румын поднял мою двенадцатилетнюю дочь. Я сказал — не пущу, убивай сразу. Румын увидел кожаный пояс на мне, забрал и ушел». Через пару недель бессарабец пришел днем и говорит: «Приказали всем, кто из Бессарабии собираться, завтра утром отправляют домой. Думаю, не пойду, что-то не так». Через день пришел: «Их всех расстреляли за тюремной стеной». Больше я его не помню. Почему румыны со своими евреями рассчитались так скоропалительно?
Мы с тетей провели в тюрьме около двух месяцев. Самые страшные дни жизни. Мучительно было все: безысходность, незанятые голова и руки, голод, жажда, страшная теснота, грязь и все подавляющий страх. Говорили, что в тюрьме собрали до шестидесяти тысяч человек. Румыны заключенных не кормили. Мы с собой принесли кусковой сахар и пару колец конской колбасы. Колбаса быстро была съедена. Голод утолялся кусочком сахара. Хуже было с водой. В тюрьме не было ни водопровода, ни канализации. Был во дворе колодец, возле которого всегда стояла толпа. Доставали из колодца не воду, а муть. Уже всерьез начинала мучить жажда, но пошли дожди, и у водосточных труб выстроились очереди.
В камере было так много людей, что ночью все поворачивались одновременно. Через несколько недель почувствовала, что на левом боку спать больно. Если бы у меня хотя бы было что читать! Чтобы убить время бродила по тюрьме. Подробностей не помню, но все, что видела, очень угнетало. Вечерами на первом этаже часть коридора отделяли полотнищами с белыми и черными полосами (теперь знаю — талесами), и оттуда доносилось тихое пение. Старики молились. Потом, уже после всего, эти ежевечерние молитвы вызывали у меня злость. Что-то в этом было нехорошее. Ни слова утешения нам всем, замершим в ужасе. Что просили у Бога?!
Голод в тюрьме усиливался. Рассказывали о голодных смертях, о продаже дочерей румынам за сухари. Румыны разрешили русским приносить еду соседям и друзьям. Их впускали партиями. Они расходились по тюрьме, а потом опять собирались у ворот. У нас уже несколько дней нечего было есть, и тетка пошла на риск. Мы встали в партию русских, собравшихся у ворот. Румын проверяя, а может быть, пересчитывая, протянул ко мне руку, но женщина, стоящая рядом, положила руку мне на плечо: «Она со мной», и мы вышли из тюрьмы.
Была середина декабря. Прошли обратную дорогу по Водопроводной до Привоза и дальше по центру города. Город был мертв. На улицах ни души. На Тираспольской площади валялись два трупа. По-моему, мы стояли и ждали трамвая. Это было так глупо. Когда стало совсем страшно, пошли пешком.
Дома все изменилось. Хозяйка выдвинула нашу кровать в коридорчик, а комнату со всем, что там было закрыла. В коридорчике она поставила несколько мешков с комбикормом для своих свиней и бидоны с техническим жиром. Не осталось даже свободного метра. Наше жилье превратилось в сарай, но протестовать мы и не думали. Есть было нечего. Я сеяла через марлечку комбикорм и на машинном масле жарила оладьи. Вечером горела коптилка. Спали одетые — потолок в коридорчике был провален.
Через неделю-полторы из тюрьмы выпустили всех выживших. Пошла узнать вышла ли Майя, потому что слышала, что молодых женщин отправили в бордели. Дома Майи и бабушки не было. Расспрашивать не решилась.
Появился приказ: нашить желтые звезды. Тетка изготовила, нашили, но через пару дней спороли. Нееврейская внешность помогала.
Тетка все время где-то пропадала. Вдруг пришла и заявила, что мы переезжаем в дом напротив. Было начало января, но стояли теплые солнечные дни. Мы открыли комнату и перетащили все в новую квартиру через дорогу. Только пианино хозяйка решила не отдавать. Но, оказывается, был румынский приказ, по которому полиция помогала получить все, что не отдают. И тетка пошла в полицию. Пришел чиновник, и хоть хозяйка кричала: «Она комсомолка!», пианино мы забрали. Это было очень недальновидно. Узнав, что есть пианино «Беккер», через неделю румын забрал его, вроде бы в аренду.
Хозяева новой квартиры были пожилые люди. Они отдали нам две прекрасные комнаты семьи сына, которая, наверное, была в эвакуации. Думаю, им надо было, заселить дом. Страшно жить одним в огромном доме.
В конце января, приблизительно через месяц после того, как отпустили евреев из тюрьмы, на улицах расклеили приказ:
1. Все евреи до 30 января 1942 года должны переселиться в гетто на Слободку. Неисполнение — расстрел.
Квартиры опечатать. За сохранность их опечатанных квартир отвечать будут дворники. Неисполнение — расстрел.
Конечно, это не точные формулировки, но смысл и форма приказа были такие. От этих повторяющихся «расстрел» стало жутко.
Выполняя первую часть акции, румыны не учли, что здесь не законопослушная Европа. Как только хозяева квартир ушли, почти наверняка безвозвратно, замки были взломаны и квартиры очищены. Выпустив выживших из тюрьмы, румыны в течение месяца помогали евреям вернуть разграбленное. Теперь за сохранность замков и барахла отвечали дворники жизнью.
И двинулись евреи со всех концов города на Слободку. Был день, но было пасмурно и муторно. Шел густой мокрый снег. В абсолютной тишине люди тащили по асфальту саночки, катили коляски с детьми и узелками.
В нашем доме поселились четверо взрослых и с ними десять детей. Самый старший был меньше меня, а самая младшая, двухлетняя девочка, единственная, которую помню, была неотразима — золотые локоны до плеч и огромные голубые глаза. Они были колхозниками. Еврейский колхоз находился в ста километрах от Одессы, в селе Гроссулово. Честно говоря, на колхозников они не походили.
Тетка принесла новую информацию: евреев вывозят из города в гетто в область на открытых платформах. Люди по дороге замерзают. Сбрасывают трупы и едут за следующей партией. Стояли жестокие морозы, очень редкие для Одессы.
Люди из Гроссулово решили вернуться домой. По-моему, они думали, что крестьян убивать не станут. Мы с теткой, с их согласия, присоединились к ним. В сумерках вышли из дома и к ночи были на станции Дачная. Недавно мне рассказали, что через некоторое время Слободку обтянули колючей проволокой. Те, у кого было чем, откупались и оставались в Одессе подольше. Они и попали в гетто в Богдановке, Доманевке и др. А вначале тех, кто не замерзал в дороге на платформах, расстреливали на месте. В общем, если б мы не ушли в первые дни, то выжить шансов бы не было.
На Дачной долго ждали. Был сильный мороз. Когда подошел состав, мне все уже было безразлично. Мы влезли в вагон, забитый стоящими вплотную солдатами. В вагоне было темно, на нас никто не смотрел. На рассвете вышли на какой-то станции. Гроссуловцы в знакомом доме договорились о подводе. Поклажу и детей погрузили и пошли-поехали. Днем где-то останавливались, детей несли в дом, отогревали ноги в тазу с холодной водой, ели и опять ехали. В Гроссулово приехали часам к десяти вечера. Наши попутчики пошли в дом к приятелю. Их было много и без нас, и мы ушли искать себе ночлег. В хате на краю села нас пустили переночевать. Часов в семь утра в хату пришел староста села и спросил: «Вы евреи?». Тетка вытащила бумажку. Это был список конфискованного при аресте у В.М. Виолетовой, мамы. Она сказала: «Я — Виолетова Валентина Михайловна. Меня освободили, я забрала из детдома дочку, и теперь идем домой». Вот такую легенду придумала тетка и даже бумагой запаслась. Староста ушел, и мы вслед за ним. Через месяц мы узнали, что всех гроссуловцев — детей и взрослых — в то же утро расстреляли.
Мы с теткой всю зиму ходили от села к селу. Румыны не попадались. Села стояли через два-три километра. Дома, или хаты в селах были саманные, низенькие, крытые соломой или камышом с крошечными окнами и земляными полами. Полы не мыли, а смазывали тонким слоем жидкой глины. Сухой пол посыпали душистой травой. В доме было две комнаты, кухня и сени. Одна комната — парадная, для гостей, в которую заходили только, чтобы убрать. В ней стояла кровать с кружевным пологом, нарядным покрывалом и горой подушек в белых наволочках, сундук с праздничной одеждой, посредине стол со скатертью, а на окнах — цветы в горшках и занавески. Во второй жила вся семья и новорожденная живность — телята, ягнята, цыплята. Большую часть этой комнаты занимала русская печь. Ее топили из кухни и на ней спали. Вдоль стен стояли лавки. Постельного белья в обиходе не было. Грубое домотканое рядно вместо простыни, наволочки из темно-красного пестрого ситца и лоскутное одеяло или кожух. Стиралось ли это когда-нибудь, не знаю. Во всяком случае, стирок не помню. Мыло в деревне было на вес золота. По-моему, для стирки каким-то образом использовали пепел. Но деревенские модницы гордились белоснежными хустынами (платками) и блузками. Как им удавалось содержать их в таком виде, не имею понятия. Одежда была самая примитивная. Все серьезные обновы складывались в сундук. Почти во всех дворах были коровы, свиньи, куры. Основной едой была мамалыга с жареным салом. Мамалыгу варили густую, горячую брали в руку в виде колбаски и макали в горячее сало на сковородке. Чая не помню. Зимой 1941-42 года зерно у каждого хозяина было. В некоторых хатах, бедных на вид, иногда нас кормили высоким белым хлебом и творогом со сметаной. Мясо ели редко, потому что хранить его было невозможно. Некоторые солили мясо, кода резали скотину, а потом вымачивали его и варили.
В одном большом селе, в тридцати пяти километрах от Тирасполя, где мы задержались надолго, у меня завелись себе подружки. У одной из них было шестеро братьев и сестер. Отец был каким-то начальником в колхозе. У них в хате был деревянный крашеный пол и деревянные крашеные диваны со спинками вдоль стен. Малыши всю зиму сидели на печи — у них не было обуви. Когда становилось невмоготу, они выбегали и босиком несколько раз проносились по снегу вокруг хаты и — опять на печь, только румянец горел на щеках. Бань в деревне не было. Эту шестерку моя подружка мыла в печи. Как мылись мы и жители села, не помню. Вероятно, это было редко.
Дороги между украинскими селами земляные, укатанные. Но вдруг дорога покрылась булыжником — мы вошли в немецкое село. По обеим сторонам стояли каменные дома на высоких фундаментах с большими окнами. На улице играли добротно одетые, в крепких ботинках мальчики. Моя храбрая тетка постучала в один дом и попросила напиться. Нас впустили. Мы поднялись на высокое крыльцо, через сени вошли в просторную комнату. Пол был деревянный, мебели не помню. Посредине комнаты, в высоком деревянном, простой работы кресле, со скамеечкой под ногами сидела гранд-мутер. Хозяйка из другой комнаты вынесла нам напиться. В любой украинской хате нам бы предложили поесть. Жили немцы несравнимо культурнее и богаче живущих рядом украинцев. Удивительно, как сумели они устроить себе эту обеспеченную жизнь при советской власти!.
На одной из своих дорог встретили партию военнопленных, конвоируемых румынами. Вид этих совсем молодых ребят меня потряс. Лица с ввалившимися щеками были обтянуты кожей темно-коричневого, как старый пергамент, цвета. Один жевал гнилую свеклу. Румыны разрешили, и мы отдали военнопленным все, что нам дали в последнем гостеприимном доме.
В двух селах мы задержались надолго. В одном селе у хозяйки оказалась швейная машинка, и тетка стала зарабатывать шитьем. Я нянчила хозяйкиного полугодовалого сына и, несмотря на то, что он был вонючий и грязный, сильно привязалась к нему. Его заворачивали в нестираные пеленки, и круглосуточно он был туго связан свивальником. Вместо соски в рот засовывали жеваный хлеб в марлечке. Очень было жаль малыша. Кожей чувствовала, как противно и тяжело лежать в грязных жестких пеленках. Думаю, в память о нем мои дети никогда не лежали мокрыми, и ни разу я не завернула их в нестираные пеленки, как бы тяжело ни было.
Из этого села мы ушли, потому что тетка испортила заказ. В другом селе, тетка сменила профессию — стала гадать на картах. У нас появились личные продукты. Несли их женщины за несколько слов надежды, ведь у всех были мужчины на фронте.
Когда клиентуры поубавилось, тетка перебралась в соседнее село. Хату выбрала неудачную — грязную и очень уж нищую. Запущенная комната, по-моему, никогда не убиралась. Печь и стены были облуплены, со старым налетом пыли. Для украинских хат это явление редкое: чаще белоснежная печь, разрисованная узорами синькой или медным купоросом. Хозяйка, женщина средних лет, была такая же неухоженная. Была у нее дочь лет четырех-пяти. После голода и кормежки подаянием мы обжирались. У нас скопилось около сотни яиц, и тетка жарила их по десятку сразу. Девочка из-за печи следила голодными глазами за нашей трапезой. Почему мы не покормили хозяев?! Тетка, конечно, заплатила за постой, но они явно были голодные, чего мы не встречали ни в одном селе. Через несколько дней хозяйка заявила на нас румынам, и за нами приехали. Отвезли в Тирасполь в сигуранцу (СД) как шпионов или партизан. Не было даже допроса. Тетка вытащила свою бумажку, повторила легенду, и нас переправили в тюрьму полиции. Наверное, на современном языке в КПЗ.
Тюрьма располагалась в бараках на окраине города. Камера — просто комната с большим окном без решетки, выходящим на пустырь. С нами в камере были две женщины. Вскоре их выпустили, и мы остались одни. Есть давали по полбуханочки хлеба граммов по двести-триста. Днем камеры не запирались. В коридоре мы познакомились с женщинами. Они рассказали, что в Херсоне немцы расстреляли всех евреев. Засыпали раненых, и кровь текла по улицам, как вода после ливня. Они сразу признали нас, а мы их. Видели мы их один раз. Что дальше с ними произошло, не знаю. Еще по тюрьме ходила молодая девушка. Она бесшабашно заявляла: «Я еврейка, меня скоро убьют». Но, видно, солдаты ее спасали, и через год я встретила ее в городе.
Нам вскоре устроили что-то вроде суда. Толстый важный военный, выслушав теткину историю, определил нам две недели тюрьмы за бродяжничество.
Стояли теплые весенние дни. Окно было открыто. Невдалеке виднелся забор из колючей проволоки. Я подолгу стояла у окна, продумывая план побега, но понимала — рисковать не стоит. Наконец кончился срок, и нас выпустили. Вернулись в село за вещичками. Наши продуктовые запасы, конечно, исчезли.
Теперь тетка решила обосноваться в Тирасполе. Она узнала, что есть питомник, куда берут на работу без документов. Основой питомника был маточный сад из редких сортов фруктовых деревьев. Сад снабжал черенками весь Союз. При питомнике был большой жилой поселок, который весной 1942 года был полупустой.
Нас определили в огородную бригаду и разрешили занять комнату. Работали по двенадцать часов, с шести утра до семи вечера на посадке овощей. Выдавали по полбуханки хлеба, и тетка покупала литр молока. Откуда деньги — не знаю. За работу вроде должны были заплатить в конце сезона оккупационными марками.
Через некоторое время я сильно отекла, и тетка пристроила меня в услужение в семью. Хозяин-молдаванин лет тридцати служил в полиции, хозяйка не работала. Было у них два сына — годовалый и двухлетний. Основной моей обязанностью было принести утром шестнадцать ведер воды из далекого колодца. Еще я должна была гулять с малышами, мыть посуду и полы. О плате разговора вообще не было. Одета я была, как нищенка: драная юбка, бязевая нижняя мужская рубашка, босиком и, по-моему, без трусиков. Я не задумывалась ни о своем внешнем виде, ни о завтрашнем дне. Я не жила, а, затаив дыхание, спряталась внутри себя.
В одно воскресенье хозяйка дала мне свою юбку, кофту и тапки, и я с девочками пошла гулять. Впервые, после сдачи Одессы, я шла по улице, как все. Мы пришли на примитивный стадион без трибун. Публика стояла, прохаживалась, беседовала, наблюдая за игрой на поле. Меня футбол не интересовал, я разглядывала людей. Обратила внимание на парня в накинутом на плечи пиджаке. Потом он оказался возле меня, заговорил и уже не отходил, пока девочки не собрались домой. Девочки по дороге домой много шутили о моем успехе у кавалеров. Если б они знали, что это мой будущий муж! Он попросил прийти в следующее воскресенье, но хозяйка меня выставила, и мне не в чем было идти на «свиданку».
Тетка исчезла, а я вернулась в огородную бригаду. За время работы прислугой я подкормилась и отдохнула. Бригада работала в маточном саду, где румыны между рядами уникальных деревьев посадили овощи. Невежество!
Опять работала по двенадцать часов. Старалась изо всех сил не отстать от крепких и сытых деревенских девчонок, чтобы не посрамить городское и не выдать еврейское происхождение. Платы никакой не получала, зато питалась растущей вокруг зеленью. Вообще не понятно, зачем я ходила на работу. Ни приход, ни уход, по-моему, никто не отмечал, но все честно отбывали до семи вечера, хотя днем часто присаживались.
К этому времени созрела желтая черешня. Невысокие деревья стояли ярко-желтые, почти без зелени. Сбоку, метрах в ста, лежал румын с автоматом, охранявший урожай. Пара девчонок, кивнув друг дружке, прошевали1 прямо к дереву, одна, стоя спиной к солдату, растягивала юбку, вторая делала руками мгновенный жест сверху вниз, и подол юбки наполнялся огромными сладчайшими ягодами. Потом садились спиной к автомату, быстро съедали, закапывали косточки и работали до следующего дерева. Такой вкусной черешни больше никогда не ела. Потом созрели горошек, морковь, арбузы и т. д..
1. Прошевать — сапкой срезать сорняки (Л. А.)
Где спала, что вечером делала, не помню. Некоторое время жила в одной комнате вместе с девочкой из Одессы. Ее отец был военнопленным, а их лагерь находился где-то рядом. Его отпускали, и он приходил к нам. Но вскоре мне пришлось оттуда уйти, так как он меня, ровесницу дочери не стал жалеть, а попробовал «использовать».
В питомнике созрели двухлетние дички. Меня и нескольких девчонок из огородной бригады начали обучать окулировке. Учили точить ножик до остроты бритвы, срезать почку и мгновенно вставлять в специальный надрез на стволе. За эту работу сулили большую плату — окулировщик специалист. Окулировка оказалась очень тяжелой работой — двенадцать часов, согнувшись пополам, — почка врезается в ствол у самой земли- в жару, не разгибаясь, от деревца к деревцу. И не присядешь, куча надсмотрщиков. Нормально окулируют только до восхода и после заката солнца. Но нас заставляли делать это целый день. Румыны наверняка загубили плантацию. Денег я так и не получила.
Вдруг объявилась тетка. Она нашла квартиру на благоустроенном чердаке частного дома. Хозяева документы, видно, не потребовали. В комнате была плита, кровать и пара табуреток.
В подвале дома хозяин оборудовал колбасную мастерскую. В четверг он покупал тушу у крестьянина и за пятницу с парой помощников изготавливал полукопченую, очень вкусную колбасу. Тетка утром в субботу брала у него в кредит десять-пятнадцать килограммов. Субботу и воскресенье торговала ею на базаре на развес чуть дороже. Доходов хватало на прокорм и некоторые необходимые вещи. Появилось постельное белье, у меня — платье и белье, но все в единственном экземпляре. Помню, как еженедельно, выстирав все имущество, ждала голая пока высохнет. Однажды, когда мыла голову, в руках осталась половина волос, из которых скатался шар сантиметров в двадцать. Были две толстые косы до груди, а остались волосики выше плеч. Мертвые волосы просто выпали от ничтожного улучшения жизни: питание, пристанище и чуть меньше страха. Жила без документов, метрику, в которой было записано «Ленина Файнберг-Виолетова-Акинитова», мы уничтожили.
Была осень 1942 года. На базаре в Тирасполе было изобилие. Цены доступные. Вероятно, румыны ликвидировали колхозы и отдали землю крестьянам за определенный налог. У крестьян не было ни техники, ни удобрений, только лошадка, но они завалили город продуктами. Причем немцы вывозили из Тирасполя составы с зерном, мясом, салом, маслом. Какие еще аргументы нужны против колхозов, если за семьдесят лет советской власти не было ни одного изобильного года, а тут на территории, оккупированной врагом, за год накормили население!
В Тирасполе появилась масса маленьких хлебопекарен, колбасных цехов, кондитерских, кафеюшек, т. е. образовался слой мелких собственников.
Не помню, когда я снова встретила парня со стадиона, теперь уже как старого знакомого. Звали его Петр, был он старше меня на четыре года, но почему-то до войны окончил только семь классов. Любил читать, особенно Джека Лондона и пытался писать сам, конечно, это было чистое подражание. Приносил мне книги, познакомил меня со своей странной семьей: матерью и двумя сестрами. Об отце не говорили, по-моему он сидел как уголовник. Они жили в собственном доме. Кормила всю семью мать, торговавшая ежедневно с утра до вечера хозяйственной мелочью в собственном или арендованном ларьке на тираспольском базаре. Она была незаурядным человеком — некрасивая, высокая, худая, бесформенная одежда висела на ней как на вешалке, редкие светлые волосы закручивала в узелок на затылке. Никогда не видела ее хмурой, жалующейся на усталость, не слышала упреков. Зато была лицемерна и хитра, и Богом ее были вещи. Трое великовозрастных детей ей совершенно не помогали. Старшая сестра отличалась от всей семьи внешностью, манерами и запросами. До ларька она не унижалась. Как убивал время мой будущий муж, любимец матери, не знаю. Младшая, нелюбимая дочь, которая была старше меня на год, тянула всю работу по дому. Я познакомила Петра с теткой и рассказала ему свою легенду: отец капитан, он и мама арестованы, а тетя взяла меня из детдома.
Помню, как по Тирасполю прошла 6-я немецкая армия на Сталинград. Это были крепкие, очень бодрые, все, как на подбор, молодцы в коротких сапожках гармошкой и с закатанными рукавами серых рубашек. И вскоре после их ухода, в день взятия Севастополя был объявлен трехдневный траур по большим, очень большим потерям под Севастополем.
Начало 1943 года мы с теткой прожили спокойно. И вдруг все началось сначала. Прибежала тетя с базара: «Вот повестка, меня вызвали в кистуру (гестапо). Иди по адресу, тебя спрячут». Я сразу отправилась в убежище. Квартира находилась в центре. Меня встретила очень милая женщина. Она жила с дочкой лет семи, и еще у них снимал комнату румын — почтовый чиновник, не военный. Как ему объяснили мое присутствие, не знаю. Я сидела в квартире безвыходно, но соседи по дому что-то заметили, пришлось сменить убежище.
Достарыңызбен бөлісу: |