{179} Акимов отрицал всю ленинскую концепцию партии и организацию профессиональных революционеров. Он считал, что она вся проникнута вредным, антидемократическим, деспотическим духом. Он — первый на это указал. Он утверждал, что, занимаясь почти исключительно политической агитацией, партия игнорирует вопросы культурного воспитания рабочих и многие, пусть мелкие, но важные экономические нужды народной массы. Вместо того, чтобы держать речи рабочим о свержении самодержавия, Махновец иной раз готов был превратиться в школьного учителя, когда видел, что в его кружке рабочие плохо читают и безграмотно пишут.
Желая быть ближе к рабочим, знать их быт и условия труда, Махновец простым рабочим проработал несколько месяцев на шахтах в Бельгии. Позднее, участвуя в России в рабочей кооперации, чтобы лучше вести ее дела, в частности, лучше организовать заготовку и продажу мяса, он для учебы поступил на некоторое время маленьким приказчиком на службу к одному частному мясоторговцу.
На съезде партии только он голосовал против принятия программы, выработанной Плехановым и редакцией «Искры». В ней для него была особенно неприемлема идея, что для торжества социалистической революции необходима диктатура пролетариата, т. е. по объяснению Плеханова — «подавление всех общественных движений, прямо или косвенно угрожающих интересам пролетариата». В то время мы все — и большевики и меньшевики — без малейшей критики, как нечто неоспоримое, как категорический императив, принимали эту идею. Акимов в среде русских социал-демократов был один из первых, восставших против нее. На том же партийном съезде Акимов в одной из своих речей заметил, что партия все время заслоняет собою рабочий класс. В партии, в том виде, в каком ее воспитывает «Искра», сказал он, никогда не произносится {180} пролетариат в «именительном падеже», а всегда только в «родительном», т. е. в виде «дополнения к партии». Делегаты съезда держались за бока от смеха, слушая эту «акимовскую глупость». А странная формула Акимова была далеко не так уж глупа.
С Акимовым мне пришлось встретиться впервые в 1905 и потом видеться с ним в 1919-1920 г.г. после октябрьской революции. Он служил тогда в Звенигороде, недалеко от Москвы, и иногда приезжал ко мне. Узнав его поближе, я не мог не оценить и его обширных знаний и большую скромность. Конечно, у него было много чудачества, но это был кристальной честности человек, до мозга костей демократ, неутомимый общественный работник, без всякой позы, громких слов, проникнутый мыслью, что вся жизнь его до самого последнего дыханья должна служить общественному благу.
На смертном одре (в 1921 г.) он просил свою сестру записывать, что он чувствует, о чем он думает, от чего страдает, умирая. Он считал, что, может быть, такие предсмертные записи принесут какую-то пользу медицине. И вот этого человека, своими демократическими взглядами опередившего на десятилетия многих партийных товарищей, — Ленин считал кретином, «полуидиотом». Плеханов писал, что «Акимов никому не страшен, им не испугаешь даже воробья на огороде». А именно Акимовым то и дело пугал Ленин. В 1903 и 1904 г.г., как только где-либо в ком-либо замечался уклон от его — Ленина — мыслей, он немедленно в качестве позорной печати вытаскивал имя Акимова: «здесь пахнет Акимовым», это «акимовщина», «дух Акимова», «ты победил, тов. Акимов», тут «реванш Акимова», «союз с Акимовым», «уступка Акимову», «ликование Акимова» и т. д. в том же духе. Подобными фразами изобилует «Шаг вперед — два шага назад» и их еще в большем количестве я наслушался от Ленина во время наших прогулок. Акимова я тогда совсем не знал, никогда не видел, но {181} ленинское насмешливое запугивание и клеймение именем Акимова — мне совсем не нравилось.
Я хотел слышать аргументы по существу вопроса. Должен сознаться, что в конце концов, незаметно для себя, я стал к этому привыкать. О чем это говорит? Ленин умел гипнотизировать свое окружение, бросая в него разные словечки; он бил ими словно обухом по голове своих товарищей, чтобы заставить их шарахаться в сторону от той или иной мысли. Вместо долгих объяснений — одно только словечко должно было вызывать, как в экспериментах проф. Павлова, «условные рефлексы». В 1903 г. и половине 1904 г. таким словечком была «Акимовщина», в следующие годы появились другие: «ликвидатор», «отзовист», «махист», «социал-патриот» и т. д. Спастись от гипноза штампованных словечек можно было лишь далеко уходя от Ленина, порывая с ним связь. В январе — мае 1904 г. у меня об этом еще не могло быть и речи.
От анализа «дрянца», спутника, компрометирующего меньшевиков, Ленин скоро перешел к критике их самих и здесь мне пришлось быть наблюдателем невероятно крутого поворота всей позиции Ленина. Пятого и девятого января он говорил мне, что между большинством и меньшинством нет серьезных принципиальных разногласий. Теперь такого рода разногласия стали сыпаться как из рога изобилия. В каждую новую прогулку число их прибавлялось.
Параграф 1 устава партии, — говорил Ленин, — в моей формулировке представляет осадное положение против вторжения в партию оппортунистических элементов. В формулировке Мартова — это открытые двери для заполнения партии именно такими элементами. Меньшинство, зараженное духом анархического буржуазного индивидуализма, не признает ни авторитета партийного съезда, ни партийную дисциплину. Оно фактически отрицает централизм, видя в нем, подобно Аксельроду, «организационную утопию теократического {182} характера». Вместо того, чтобы строить партию сверху, оно, следуя за Акимовым, хочет строить ее снизу. Меньшинство высмеивает значение твердого устава партии, формально и строго определяющего ее организацию. Оно хочет, чтобы партия была в расплывчатом состоянии.
Как и в критике «дрянца» не нужно перечислять всякие другие обвинения меньшинства Лениным, они напечатаны в его книге; гораздо важнее указать на изменения психологического состояния Ленина по мере того, как он всё более и более отыскивал действительные и мнимые политические грехи меньшевиков. От презрительно насмешливого тона, с которым он приступил к анализу «дрянца», Ленин скачками перешел к едкой злобе, а потом к тому, что я называю ражем.
Мне особенно запомнился один день, когда одолеваемый этим ражем Ленин поразил меня своим видом. То было, кажется, после 10 марта (Ленин сделал тогда не очень яркий публичный доклад о годовщине Парижской Коммуны). Можно было подумать, что Ленин пьян, чего не было и не могло быть в действительности. Я не видел никогда, чтобы он пил более одной кружки пива. Он был возбужденный, красный, словно налитый кровью. Никогда еще он не говорил о мартовцах, новоискровцах, словом, меньшевиках с таким ожесточением и ругательствами. Никогда еще его обвинения меньшевиков не шли так далеко. В течение 7 или 8 дней, что я его не видел, отношение Ленина к меньшевикам превратилось в жгучую безграничную дикую ненависть.
— Есть, — сказал он мне, — детская игра — кубики. На каждой стороне их представлена часть какой-нибудь вещи — дома, дерева, моста, цветка, человека. В несобранном виде эти картинки ничего не дают, только бессмысленный хаос. Когда же, выбирая соответствующие сторонки кубиков, всячески повертываете их, прикладываете одну к другой — получается осмысленная картинка, рисунок. Совершенно такой же результат {183} получается при разборе «кубиков» меньшинства. С первого взгляда в заявлениях, словах, действиях меньшинства, одна только непродуманность, глупая кружковая болтовня, вспышки личной обиды, раздутое самолюбие. Однако, если у вас есть терпение достаточно долго повозиться с кубиками меньшинства, находя на стороне одного кубика продолжение изображения на другом, в результате обнаружится политическая картинка, смысл которой не возбуждает никаких сомнений. Эта картинка неопровержимо свидетельствует, что меньшинство есть оппортунистическое, ревизионистское крыло партии. Рано или поздно, а вернее всего скоро, оно должно уйти от ортодоксального марксизма. Этим крылом командует зараженный буржуазным духом и ненавидящий пролетарскую дисциплину интеллигент. Аксельрод прав, говоря, что в нашем движении есть чуждый пролетариату буржуазный элемент. Только с больной головы он валит на здоровую.
Антимарксизм не в большинстве партии, а в другом ее течении — в меньшинстве. За несколько месяцев открытого существования этого течения — оно сказало столько, что даже без большой прозорливости можно понять, что, став на этот путь, меньшинство через несколько лет заткнет за пояс всех Акимовых, Фольмаров и даже Мильеранов. Сейчас сторонники меньшинства бунтуют против «самодержца» Ленина. Всмотритесь хорошенько в их кубики, прислушайтесь хорошо к их ариям и вы легко поймете, что у них бунт против ортодоксального марксизма. Пока бунт на коленях, — подождите — они встанут на ноги и, начав с организационного оппортунизма, кончат полной ревизией теории и программы партии.
Обычно во время речей Ленина я предпочитал только слушать, «учиться», но на сей раз не выдержал.
— Помилуйте, Владимир Ильич, неужели можно серьезно утверждать, что Плеханов, Аксельрод, Мартов уходят от марксизма? Ведь это недоказуемо. Вспомните, {184} что, недели три тому назад, вы говорили мне о Плеханове — лучшем теоретике марксизма на ваш взгляд, в наше время!
Ответ Ленина на мое восклицание — засел в памяти. Он находится в тесной связи с взглядом Ленина на ортодоксальный марксизм и ревизионизм, который он изложил, когда я пришел к нему после ошарашившей меня встречи с Плехановым (об этом позднее).
— Оставьте в покое Плеханова, к нему это не относится, и не заслоняйте вопрос частностями. Ставьте общий вопрос, отдайте себе ясный отчет — что значит быть вообще настоящим марксистом. Быть марксистом не значит выучить наизусть формулы марксизма. Выучить их может и попугай. Марксизм без соответствующих ему дел — нуль. Это только слова, слова и слова. А чтобы были дела, действия, нужна соответствующая психология. У меньшинства слова внешне марксистские, а психология хлюпких интеллигентов, индивидуалистов, восстающих против пролетарской дисциплины, против отчетливых организационных форм, против твердого устава, против централизма, против всего, в чем они могут увидеть обуздание их психики. У них психология не социалистов, а буржуазных демократов.
Когда на съезде Посадовский указал, что демократические принципы совсем не являются абсолютной ценностью и должны быть подчинены «выгодам нашей партии», а Плеханов, поддерживая Посадовского, заявил, что в случае надобности можно лишить буржуазию избирательных прав, разогнать не отвечающий интересам пролетариата парламент, — друзья меньшинства впали в настоящую истерику. Гольдблат из Бунда, Егоров из «Южного Рабочего» стали бешено шикать на Плеханова. Знаете ли вы Попова из «Южного Рабочего? Это то же политическое тесто, что Егоров из «Южного Рабочего», а ведь меньшинство на съезде настойчиво хотело провести Попова как своего человека в Центральный Комитет. Жаль, {184} что прения на съезде по вопросу, поднятому Посадовским и Плехановым, были прекращены. Не будь этого, непременно бы обнаружилось, что среди меньшинства Егоровых не мало.
Ведь обнаружилось же через месяц после съезда, на заседаниях Революционной Лиги, что Мартов тоже разделяет негодование Гольдблата и Егорова, тоже признает абсолютную ценность буржуазных демократических принципов. Буржуазная мягкотелость меньшинства, полное несоответствие его психологии той, которой требует революционный марксизм, — лучше всего определяется их криками по адресу «заговорщичества», «бланкизма», «якобинизма». Чем меня хочет опозорить Троцкий? Тем, что называет якобинцем-Робеспьером. Чем нас пугает Аксельрод? Тем, что наше движение может попасть под влияние «якобинского клуба». Что о якобинцах на собрании меньшевиков недавно говорил Мартов? Что между социал-демократизмом и якобинством не может быть ничего общего. Я уже не говорю о Засулич и Потресове, их взгляды на якобинизм давно знаю. Они смотрят на якобинизм глазами либералов. Бегство от якобинизма обще всем Акимовым, жоресистам, жирондистам, оппортунистам, ревизионистам в современной социал- демократии. Только у одних оно выпирает наружу, у других — замаскировано.
— Мне кажется, — заметил я, — нужно все-таки установить что понимать под якобинством.
— Не давайте себе этот труд! Лишне.
Это давным давно, с конца 18 столетия, уже установлено самой историей. Что такое якобинизм, всем революционным социал-демократам давно известно. Возьмите историю французской революции, увидите, что такое якобинизм. Это борьба за цель, не боящаяся никаких решительных плебейских мер, борьба не в белых перчатках, борьба без нежностей, не боящаяся прибегать к гильотине.
Те, кто как Бернштейн и Ко, считают демократические принципы абсолютной ценностью, — якобинцами, разумеется, {186} быть не могут. Отрицание якобинских мер борьбы самым прямым логическим путем приводит к отрицанию диктатуры пролетариата, т. е. того насилия, которое необходимо, обязательно, без которого нельзя обойтись, чтобы сломать, уничтожить врагов пролетариата и обеспечить победу социалистической революции. Без якобинской чистки нельзя произвести хорошую буржуазную революцию, а тем более социалистическую. Она требует диктатуры, а диктатура пролетариата у лиц, ее осуществляющих, требует присутствия психологии якобинства. Тут всё связано. Без якобинского насилия диктатура пролетариата — выхолощенное от всякого содержания слово. Когда нынешние жирондисты из меньшинства, с глубокомыслием Акимова, бросают свои словечки против якобинства, они фактически тихой сапой подкапываются под идею диктатуры пролетариата, т. е. под самый основной пункт ортодоксального революционного марксизма. Скажите это нашим мартовцам, они расплачутся от горькой обиды: как вы, мол, смеете это говорить, всем известно, что мы великие революционеры, самые ортодоксальные марксисты! И найдутся наивные люди, которые этому плачу поверят, и, подобно вам, Самсонов, скажут — невозможно доказать, что у вождей из меньшинства есть поползновение уйти от марксизма. Однако, это весьма и весьма доказуемо.
Во время следующей прогулки вся речь Ленина буквально без остановок вертелась около заявлений, что «настоящий революционный социал-демократ должен быть якобинцем». Все полчаса или 35 минут прогулки были нескончаемым повторением этой мысли. Раньше я от него ее не слышал. Можно было думать, что мысль эта была у него где-то спрятана и вылетела, или вдруг появилась и оседлала его.
— Они (меньшинство) обвиняют нас в якобинстве, бланкизме и прочих страшных вещах. Идиоты, {187} жирондисты, они не могут даже понять, что таким обвинением делают нам комплименты.
От ража у Ленина краснели скулы, глаза превращались в острые точки. Говоря, он вдруг останавливался, запускал большие пальцы за борт жилетки, прихлопывая ногой, смотрел на меня, но вместе с тем куда-то поверх меня, сквозь меня, в сущности, говорил сам с собою, сам себе ставил вопросы и со злостью на них отвечал :
— Какое различие между старой и новой «Искрой»? А вот какое. В старой «Искре» было два якобинца — Плеханов и я. Был еще Мартов, но только на «припряжку». Старая «Искра» по духу, по всему направлению была якобинской, а новая «Искра» сознательно в поте лица своего вытравляет, изгоняет у себя всякие следы якобинства. Мартов из «припряжки» убежал, он нашел теперь свою настоящую полочку — вместе с Аксельродом, Засулич и Старовером воюет с якобинством. Бедный Плеханов.
В этой жирондистской компании он в качестве военнопленного. Поздравляю, тов. Плеханов, поздравляю, в незавидное положение вы попали! А вы-то прекрасно знаете, что отношение именно к якобинству разделяет мировое социалистическое движение на два лагеря — революционный и реформистский (В дальнейшем развитии это означало тоталитарный коммунизм и демократический социализм.).
Революционный социал-демократ должен быть и не может не быть якобинцем. Вы спрашивали меня, что понимать под якобинством. Современное якобинство, во-первых, требует признания необходимости диктатуры пролетариата, без этого нельзя утвердить его победу. Якобинство, во-вторых, в интересах образования этой диктатуры, требует централизованного строения партии. Отрицание этой истины ведет к организационному оппортунизму, а последний постепенно и неуклонно ведет {188} к отрицанию диктатуры пролетариата, на чем и сходятся все противники ортодоксального марксизма.
Якобинство, в-третьих, в интересах борьбы требует в партии настоящей, крепкой дисциплины. Крики меньшинства против «слепого подчинения», «казарменной дисциплины» — изобличают у их авторов любовь к анархической фразе, интеллигентской расхлябанности, взгляд на себя как на «избранную душу — стоящую вне и выше законов партии, выработанных партийным съездом. Выньте дисциплину, опрокиньте централизм — на что тогда будет опираться диктатура? Диктатура, централизм, жесткая и крепкая дисциплина — всё это логично связано, одно дополняет другое. А всё вместе это и есть якобинизм, против которого теперь с благословения Ак-сельрода, пошли войною и Мартов и Акимов, и все прочие жирондисты. -Революционный социал-демократ — нужно это раз навсегда усвоить — должен быть и не может не быть якобинцем (Ленинское определение якобинизма ничем не отличается от существовавшего в партии «русских якобинцев бланкистов», с которой в 1891 г. в Самаре молодого Ленина знакомила Ясенева. Зайчневский проповедывал, что нужно «в подходящий момент захватить власть, посадить всюду своих комиссаров, издать ряд декретов, которые бы в корне изменили существующий порядок», а чтобы «суметь захватить власть, мы должны иметь строго централизованную организацию». Это всё мысли «Молодой России». Ясенева рассказывала, что Зайчневский — вместе с тем требовал «беспрекословного» исполнения партийных постановлений и предписаний. Он пресекал даже «отдаленные намеки» уклониться от этих предписаний, «моментально призывал к порядку своей любимой поговоркой: «иди кума в воду и не булькай». Пролетарская дисциплина в понимании Ленина тоже не мирилась с попыткой «булькать». Было бы неестественно, чтобы при обдумывании «Шага вперед — два шага назад», когда у Ленина выплыло якобинство — он не вспомнил разговоров с Ясеневой. И он их вспомнил. Письмо к Ясеневой тому доказательство. Взгляды Ткачева несущественно отличались от Зайчневского и его партии «якобинцев-бланкистов», у него те же идеи захвата власти, диктатуры, «организации иерархии, дисциплины, подчиненности». Становится понятным, что (об этом в одной из следующих глав) Ленин считал «неправильным отношение Плеханова к Ткачеву». Он был, — сказал он мне, — в свое время большим революционером, настоящим якобинцем.).
{189} Через два дня я снова встретился на прогулке с Лениным. Он по-прежнему находился в состоянии полного ража (Я говорю раж, но должен заметить, что эта характеристика состояния свойственного Ленину принадлежит не мне. Заимствую ее у Крупской, из одного ее письма из Сибири к родным Ленина.).
Почти не обращая на меня внимание, как бы продолжая разговор с самим собой, он всё время на разные лады повторял: «нужно aussprechen was ist, настало время aussprechen was ist». («обьяснить в чем суть дела» - лдн-книги)
— Диагноз партийной болезни теперь твердо установлен. В партии находятся не просто путанники, истерики и болтуны, а определенно — правое, ревизионистское крыло, под флагом борьбы с «бонапартизмом», сознательно разлагающее, парализующее всю партийную работу. Центр этой отравы — редакция новой «Искры», состоящая из людей, отвергнутых съездом и взбунтовавшихся против решений съезда. Так продолжаться не может. Довольно размагниченности. Нужно aussprechen was ist — нужно прямо, ясно, решительно сказать: с этими господами мы в одной партии находиться больше не можем. Нам они не товарищи, а враги. Нужно немедленно, иначе мы режем себя, создать наш орган печати. Нужно из комитетов большинства вышибать всех представителей меньшинства, а где это невозможно, образовывать на местах параллельные комитеты только из наших людей. Нужно возможно скорее из представителей большинства созвать съезд, который, объявляя об образовании партии непреклонного революционного марксизма, — порвет всякую связь с меньшинством, открыто заявит об окончательно происшедшем расколе.
Сколь ни подготовлялся я предыдущими речами {190} Ленина к мысли о глубокой пропасти, отделяющей большинство от меньшинства, требование полного и оформленного раскола партии — меня привело в ужас. Нельзя идти так далеко! Партия не должна идти на такой шаг. При всей моей тогдашней малой симпатии к меньшевикам я полагал, что нужно все же пытаться с ними примириться и одновременно ставить в ультимативной форме вопрос о возвращении Ленина в редакцию «Искры». Ленин мне на это ответил:
— Если большинство сейчас, т. е. после моей книги, где я всё изложу, не пойдет на раскол, будет продолжать жить в гниющей партии, а еще хуже будет заниматься примиренческими речами, значит, оно готово, чтобы ему мартовцы плевали в рожу. Если большинство не объявит о своем решении полностью и окончательно отделиться от меньшинства, значит оно — безнадежно и состоит не из революционеров, а высохших, анемичных, старых дев. Что же касается «Искры» — я никогда больше в нее не войду. «Искра» стала загаженным ночным горшком и пусть другие возлагают его на себя как лавровый венок.
После этого — я дня через два снова виделся с Лениным. Он был по-прежнему в раже и повторял, что в своей книге полностью развернет все аргументы за неминуемый раскол. При одном из этих свиданий я передал Ленину некий документ на самом деле «исторический», о котором было бы непростительно ничего не сказать.
Распря между большевиками и меньшевиками была так остра, что в подавляющем большинстве случаев личные отношения между ними переставали существовать. В частности, я ни с одним меньшевиком, кроме А. С. Мартынова (Пикера), того самого, который вместе с Акимовым, в глазах Ленина — представлял тип «кретина», не встречался. Мартынов стоял тогда на крайнем правом флаге меньшевизма и был ярым {191} противником организационных схем Ленина. «Вы строите, — сказал он ему, — не социал-демократическую партию, а что-то весьма похожее на организацию македонских четников», на что Ленин ему ответил: «вы ровно ничего ни в чем не понимаете и разговаривать с вами мне не о чем». Если прибавить к этому, что Мартынов на съезде критиковал аграрную программу отрезков Ленина, его теорию, что рабочее движение стихийно стремится к трэд-юнионизму и социалистическое сознание привносится в пролетариат «извне», — то уже этого одного для Ленина было достаточно, чтобы считать Мартынова «кретином» и делать из его имени имя нарицательное.
Не знаю, не помню, при каких обстоятельствах мы с ним познакомились, знаю только, что к моей жене и ко мне он очень привязался и частенько к нам заходил. В молодости в качестве народовольца, он попал на многие годы в ссылку в самое отдаленное место севера Сибири и можно было часами слушать его рассказы о сибирских лесах, реках, весне, зиме, морозе, бурях, северном сиянии, животных, птицах, рыбах. Рассказчик он был замечательный. Никто не мог бы предположить в этом толстом, неэстетического вида сюсюкающем человеке, страдавшем тяжкой формой экземы на руках и голове (что многих от него отталкивало) огромный дар поэтического повествования. Если бы, вместо писания на политические темы, Мартынов написал книгу о своих сибирских впечатлениях, наблюдениях над природой, я уверен, это было бы яркое, оригинальное произведение. О фракционных разногласиях, чтобы не ссориться, — мы твердо решили с ним не говорить, а когда темы для разговора исчерпывались, Мартынов поучал нас старым французским революционным песенкам и мы распевали:
«Peuple en avant cest dans la barricade que lavenir cache la liberté».
Один раз Мартынов всё-таки нарушил договор. Он прибежал к нам, совершенно не владея собой. Он {192} держал документ, называвшийся: «Заявление представителей Уфимского, Уральского и Пермского комитетов партии».
— Читайте, читайте, — кричал Мартынов, протягивая мне бумагу. — Это так бомба! Это в своем роде исторический документ. Непостижимо, как в голову тех, кто называет себя социал-демократами и марксистами могли придти такие мысли. Эти типы считают, что пролетарское движение во всем мире должно возглавляться диктаторами. Иначе оно не может победить. Вы слышите — диктаторами. Диктатура пролетариата у них превращается в диктатуру диктатора. Они считают, что важнейшей организационной задачей пролетарских партий выращивать, как в инкубаторе, диктаторов и будущих вождей социальной революции. Вот что наделал ваш Ленин! Это дело его рук! Вот как в голове идиотов отразилась его пропаганда властной, антидемократической, ультрацентрализованной, увенчанной «кулаком», партийной организации.
Я стал читать. Сомнения не было — документ составлен ярыми сторонниками Ленина. Они защищали в нем его организационную доктрину и возмущались, что он ушел из редакции «Искры». «Как мог он решиться выпустить из рук редакцию органа, вверенного ему и Плеханову партией». Сомнения не было и в другом: Уральцы, (как их для краткости называли), исходя из идеи властной организации, действительно приходили к тому, что мы теперь бы назвали — «фабрикацией диктатора». Властная организация, по их мнению, как дом крышей, должна увенчаться диктатором.
«Надо сказать, — писали они, — не только о России, но и о всемирном пролетариате, что ему необходимо подготовлять и подготовляться к получению сильной, властной организации. Без сильной, властной, централизованной организации он не сможет управлять, не сможет использовать власть, которая, уже не долго ждать {193} этого, попадет в его распоряжение. Подготовка пролетариата к диктатуре — такая важная организационная задача, что ей должны быть подчинены все прочие. Подготовка состоит, между прочим, в создании настроения в пользу сильной, властной пролетарской организации, выяснения всего значения ее. Можно возразить, что диктаторы являлись и являются сами собою. Но так не всегда было и не стихийно, не оппортунистически должно это быть в пролетарской партии.
Здесь должны сочетаться высшая степень сознательности с беспрекословным повиновением; одно должно вызывать другое (сознание необходимости есть свобода воли). Можно высказать опасение, что властная центральная организация будет подавлять личную инициативу, превращать членов партии в пешек. Но это совершенно напрасное опасение. Это такое же опасение, как и то, что самостоятельный крестьянин полуфеодального времени потеряет самостоятельность и цельность, становясь пролетарием».
Безграмотное заявление уральцев, напечатанное потом в неполном виде в «Искре», — наделало в партийной среде Женевы много шума. Некоторые большевики им были очень смущены. Например, Красиков говорил, что нужно проверить, не есть ли это фальшивка, пущенная в обращение, чтобы скомпрометировать Ленина и показать, какие «болваны» за ним идут.
Меньшевики, конечно, подвергли уральский документ ожесточенной критике, в частности, Плеханов писал о «нелепой идее дважды нелепой диктатуры трижды нелепых уфимских и прочих представителей». Через 48 лет после появления заявления уральских представителей приходится признать, что оно действительно исторический документ. Идея, так называемой, «диктатуры пролетариата», дорогая Плеханову, осуществляется именно в форме указанной «трижды нелепыми уфимскими и прочими представителями».
Кто может теперь отрицать, что мы живем в эпоху, когда взращивание с помощью {194} коммунистической партии диктаторов превратилось в разветвленную политическую индустрию и те, кто называет себя наследниками Ленина, ввозят в разные страны диктаторов в сталинских фургонах или приготовляют кандидатов в диктаторы из местного сырья. Далеко не лишено исторической пикантности, что заявление уральских представителей написано, по словам Б. И. Николаевского, Трилиссером, будущим членом коллегии ГПУ, и организатором Иностранного Отдела сего кровавого учреждения (См. примечание Б. И. Николаевского к моей статье «Уральские провидцы» в «Народной Правде», 1950 г., № 7-8.).
На меня «бомба» уфимских, уральских и пермских комитетов не произвела тогда столь потрясающего впечатления как на Мартынова (Непонятно — как в 1922 г. он мог сделаться коммунистом.), а всё-таки очень смутила. Чем конкретно может быть «диктатура пролетариата» в этом я, как и многие другие, без всякой критики принимавшие это требование программы партии, — плохо разбирался. Всё это было совершенно непродуманно и туманно.
Диктатура пролетариата представлялась мне скорее всего в виде энергичного напора, безличной акции масс, совсем не требующей особой, возвышающей над всеми, власти личности, какого-то пригибающего всех к земле Бонапарта. Чтобы в партии был «Наполеон» — такого абсурда мысль не допускала. Против этого бурно восставало чувство самого элементарного демократизма. Я очень хорошо помню, что немедленно после прочтения резолюции уральских комитетчиков две мысли меня охватили. Первая — узнать скорее, что о ней скажет Ленин. И вторая, впервые меня укусившая: нет ли во властной, централизованной организации, проповедуемой Лениным, некоторых опасных сторон, тех, что меньшинство называет «бонапартизмом»? С Лениным я увиделся в тот же день. Резолюцию уральцев он дважды прочитал очень внимательно.
{195} — Откуда вы ее взяли?
— Мне дал ее Мартынов.
— А что он сказал по этому поводу? — Я рассказал.
— Мартынов, — заметил Ленин, — кудахчет как глупая курица, ничего другого от него ждать нельзя. Резолюция несомненно чрезвычайно глупа, но впадать от нее в истерику нечего, пишутся вещи и более глупые.
Больше ничего Ленин к этому не добавил. Разговор на эту тему он просто оборвал. Что он тогда думал — об этом можно гадать, но следует напомнить, что через 15 лет, став у власти, — он поучал: «Волю класса иногда осуществляет диктатор, который один более сделает и часто более необходим... Советский демократизм единоличию и диктатуре нисколько не противоречит. Необходимо единоличие, признание диктаторских полномочий одного лица с точки зрения советской идеи».
После указанной встречи и еще одной, во время которой Ленин с тем же ожесточением говорил о необходимости раскола партии, я, по ряду чисто личных причин, не видел его в течение более недели. Снова увидев его, я ахнул. Он был неузнаваем. Постепенное нервное изнашивание его организма, очевидно происходившее в течение многих недель, — теперь было явно. У него был вид тяжко больного человека. Лицо его стало желтое, с каким-то бурым оттенком. Взгляд тяжелый, мертвый, веки набухли, как то бывает при долгой бессоннице, на всей фигуре отпечаток крайней усталости. «Вы больны»? — спросил я. Ленин дернул плечом и ничего не ответил.
Обычно во время наших прогулок от моста через озеро до одного дома на route de Lausanne, от которого мы повертывали назад, Ленин шагал быстро, энергично. «Мне нужно размяться от долгого сидения», — говорил он. Теперь он шел медленно, вяло, еле передвигая ноги. Он ничего не говорил. Нарушая это довольно тягостное молчание, я спросил — как идет его работа, подвигается ли она к концу?
{196} — Ни одну вещь я не писал в таком состоянии. Меня тошнит от того, что я пишу и выправляю. Мне приходится насиловать себя.
Слова показались загадочными. В чем он насилует себя? Желая навести его на ответ, я осторожно спросил: вы, действительно, решили идти на раскол? На это, после всего, что я слышал от него во время предыдущих встреч, я получил столь неожиданный ответ, что он вверг меня в изумление. Смотря на меня с каким-то раздражением, Ленин сказал:
— Об этом не может быть и речи! Неужели вы думаете, что я стану вот на этот мост и буду кричать: да здравствует раскол! Политический деятель, подготовляющий большую кампанию, должен помнить пословицу: не зная броду, не суйся в воду. Затевая войну, нужно тщательно обдумать всю диспозицию, подсчитать силы у себя и у противника. Нужно принять меры, чтобы не зашли в ваш тыл и не обошли с бока. Нужно уметь нейтрализовать враждебные вам или непонимающие вас силы. Меньше всего нужно задевать Плеханова, это большая сила, в нем следует видеть человека, случайно плененного меньшевизмом. Аксельрода за все его выверты и статьи следовало бы крыть матерными словами, но, считаясь с тем, что это чучело пользуется еще авторитетом в партии, приходится сдерживать себя. Если раскол сейчас невозможен, приходится сожительствовать с меньшинством.
В том, что я только написал несомненно чего-то не хватает. На страницах моих воспоминаний уже приходилось подчеркивать, что по ряду причин, а не только потому, что изменила память — я не всегда могу указать достаточно ясно аргументы, которыми Ленин мотивировал некоторые свои мысли, хотя они представляли очень большой интерес. Так было с его речью, предшествующей заявлению, что он убежден дожить до социалистической революции. То же самое и в данном {197} случае. Из того, что сказал Ленин, точно помню отдельные выражения вроде: «об этом не может быть и речи», «с моста не буду кричать», «не зная броду, не суйся в воду», «не задевать Плеханова», и т. д., но остается неясным — почему вместо требования раскола Ленин вдруг заговорил о сожительстве с меньшинством и какие соображения он привел и привел ли в защиту такого решения. Мне кажется, он чувствовал, что его угрозы полным расколом пугали многих большевиков и вызывали у них сопротивление. Ведь не один я их слышал.
Они долетали до комитетов России, до ушей большевиков членов Центрального комитета, а в нем замечались тенденции примириться с меньшевиками. Известно, что член Центрального комитета — большевик Носков-Глебов всё время стремился удержать Ленина от агрессивных выступлений, обуздать его «свободу языка», в итоге чего Ленин порвал с ним всякие личные отношения. Против раскольнических речей Ленина был и другой виднейший член большевистской партии — Г. М. Кржижановский. Из опубликованных после смерти Ленина писем мы знаем, что Ленину пришлось убеждать Кржижановского, что он «не стремится к расколу».
«Не верь вздорным басням о нашем стремлении к расколу, запасись некоторым терпением и ты увидишь скоро, что наша кампания прекрасная и что мы победим силою убеждения».
Хочу к этому еще добавить, что слышанное мною заявление Ленина, что «не может быть и речи о расколе» не сопровождалось долгим объяснением, так как пошел дождь (смутно помню, кажется, даже снег!) и я расстался с Лениным, поспешившим возвратиться к себе. Потом, в течение многих недель, я видел Ленина только два раза: в кафе, где у него произошел описанный мною спор с Ольминским и затем, когда он помогал мне тащить к Петрову повозку с багажом. Ни в том, ни в {198} другом случае Ленин о своей книге и партийных разногласиях не говорил и не желал, чтобы с ним о том говорили.
Каковы бы ни были причины и мотивы, но налицо был поворот Ленина, можно сказать, на 180°: в процессе писания книги, подходя к ее концу, он свое требование порвать всякую партийную связь с меньшевиками смял заявлением, что об этом не может быть и речи. Такое решение далось ему несомненно очень тяжело. Недаром он исхудал, осунулся, пожелтел. Он должен был смирить бушевавший в нем раж, обуздать себя, перекроить текст книги, переделать в ней ряд страниц. Поэтому — «писать ему было тошно», и он «насиловал себя». Несомненно, по той же причине он сказал Лепешинскому, что «кажется не допишет своей книги, бросит всё и уедет в горы».
Когда книга Ленина вышла из печати, мне немедленно бросились в глаза изменения, внесенные во все его формулы и критику. Книга полна злых ругательных выпадов против меньшевиков, всё же они сущие пустяки в сравнении с теми, что я слышал от него. Желая дать презрительную характеристику позиции меньшевиков, Ленин назвал свою книгу — «Шаг вперед — два шага назад». Он не заметил, что это название весьма иронически характеризует и его собственную позицию. Вся его книга, действительно, качается: на одной странице он делает широчайший шаг к расколу, а через несколько страниц — отступает от этой мысли, пятится назад. В этой книге два Ленина. Один, говоривший мне что если большевики не пойдут на раскол партии, их нужно будет считать анемичными, старыми девами и другой, — сухо замечающий, что о расколе не следует говорить. Неоднократно он бросает заявление, что меньшинство есть вредное, правое, оппортунистическое крыло партии, состоящее из наименее устойчивых, невыдержанных элементов, и что «разделение партии на Гору и Жиронду появилось не в одной русской партии и не завтра {199} исчезнет». Однако, сколь жестоко должен был насиловать себя Ленин, чтобы после этого, неожиданно для читателя, вставить такую фразу: «ничего страшного и ничего критического в этом факте нет». «Раньше мы расходились из-за крупных вопросов, которые могли иногда даже оправдывать и раскол, теперь мы сошлись уже на всем крупном и важном, теперь нас разделяют лишь оттенки, из-за которых можно и должно спорить, но нелепо и ребячески было бы расходиться». Поистине: шаг вперед — два шага назад!
Несколько раз, считая это очень важным, Ленин в своей книге подходит к вопросу об отношении к «якобинству». «Реальным основанием» страха пред заговорщичеством, бланкизмом, якобинством, — настаивает он, — является «жирондистская робость буржуазного интеллигента», вздыхающего об абсолютной ценности демократических принципов и на этом основании отвергающего диктатуру пролетариата». Он прямо намекает, что таким жирондистом является Аксельрод, но то, что по этому поводу он пишет, просто бледно в сравнении с прославлением якобинства, которое я от него слышал. Он выбросил из своей книги доказательства, что психология всех меньшевиков, а не одного Аксельрода, не принимая якобинство, должна с «акимовским глубокомыслием» склонять их к непризнанию диктатуры пролетариата. Об «Искре» и ее редакторах — Ленин пишет с зубовным скрежетом. Как только он покинул редакцию, «Искра», по его убеждению, превратилась в новую «Искру» в «загаженный ночной горшок».
«В новой «Искре» мы видим реванш Акимова и восторги Мартыновых. Новая «Искра» еще уверяет нас в своих симпатиях к централизму, на деле же Аксельрод и Мартов повернули в организационных вопросах к Акимову. Старая «Искра» учила истинам революционной борьбы. Новая «Искра» учит уступчивости и уживчивости. Старая «Искра» была органом воинствующей {200} ортодоксии. Новая «Искра» нам преподносит отрыжку оппортунизма. Старая «Искра» неуклонно шла к своей цели и слово не расходилось у нее с делом. В новой «Искре» внутренняя фальшь ее позиции неизбежно порождает политическое лицемерие».
Десятки других обвинений сыплет он по адресу новой «Искры» и восклицает: «Какой позор! Как они осрамили нашу старую «Искру»! После этого ждешь неминуемого заключения: меньшинство нам не товарищи, а заклятые враги, всякая партийная связь с ними должна порваться. Такого заключения нет. Вместо этого, перефразируя Мартова, он — Ленин «претендует на честь» дать пример того, как «не образовывая новой партии» — можно «чисто идейной пропагандой добиться внутри партии торжества своих принципов».
Верил ли в это Ленин или только насиловал себя допущением, что после всего того, что с такой ненавистью он сказал о меньшевиках, всё же есть еще шансы сожительствовать с ними в одной партии? При полном отсутствии у него уступчивости и уживчивости разрыв был неизбежен. И через три месяца после выхода своей книги, получив за нее на страницах «Искры» серию оглушительных пощечин, — решив, что больше не пойдет ни на какие пробы самообуздания и самоограничения, Ленин бросился организовывать по «своему образу и подобию» большевистскую партию, а в ней именно «якобинство», в отличие от меньшевиков, и было одним из главнейших атрибутов. Это обстоятельство, конечно, привлекло на его сторону всех бывших «якобинцев-бланкистов» из группы Зайчневского. Что встретило желание Ленина как-нибудь нейтрализовать Плеханова — буду говорить дальше, а пока расскажу о гневе на меня Крупской. Это ведь находится в тесной связи с моими прогулками с Лениным во время подготовки «Шаг вперед — два шага назад».
Вначале нашего знакомства и, вероятно, до конца февраля Крупская относилась ко мне весьма {201} благожелательно. Она охотно говорила со мною о Петербурге, Уфе, о жизни Ленина и ее ссылке в Сибири, в Лондоне и так как он меня интересовал не только как политик, организатор партии, а как человек, не отказывалась отвечать на вопросы, которые в связи с этим я ей ставил. Правда, она иногда делала это с осторожностью, но тогда ее осторожность была очень далека от той, которая сквозит в ее книге воспоминаний о Ленине. Я спросил однажды Крупскую — есть ли у Владимира Ильича терпение, терпеливость?
— Как понимать терпение? — ответила она. — Если под ним понимать упорство, настойчивость, усидчивость, то, кто же не знает, что эти свойства у Ильича в таком количестве, как ни у кого. Нужно было, например, видеть с каким упорством сидел Ильич за разными словарями, синтаксисами и грамматиками, желая поскорее изучить иностранные языки. Если же под нетерпеливостью понимать стремление к возможно скорейшему исполнению желания, конечно, у Ильича есть и это.
Когда мы отсылаем в Россию в какой-нибудь комитет или к какому-нибудь товарищу письмо с просьбой ответить на интересующий нас вопрос, Ильич не терпит замедления и, не получая скорого ответа, делается нервен, адски ругает русскую неаккуратность и неповоротливость. Ильич — волевая натура. К нему с аршином мещанского терпения подходить нельзя. Овладевшее им желание он немедленно осуществляет. В Сибири, если на него нападало желание идти на охоту, он шел охотиться, не считаясь ни с погодой, ни с тем, что другие указывали на невозможность охоты в такую погоду. В начале 1900 г. срок нашей ссылки кончался, мы могли легально и спокойно выехать из Сибири. Но последние недели Ильич так рвался выехать из Сибири, что не хотел дожидаться даже нескольких дней, что оставались до окончания срока. Тут уж пришлось убеждать его не быть столь нетерпеливым.
{202} Разговор с Крупской происходил на rue de Foyer — в кухне-приемной. Ленин, сойдя к нам из верхних комнат, спросил о чем идет беседа. Крупская, явно смущенная, передала свои слова в весьма туманной и смягченной форме. Даже и в таком виде ее рассказ Ленину видимо не понравился. «Это всё лишнее», — сухо заметил он, давая Крупской понять, что нечего выносить наружу то, что происходило и происходит в его «уголке». Я мог заметить, что после этого случая она на мои расспросы о Ленине стала отвечать очень скупыми, почти ничего неговорящими фразами. Если исключить разговор о Ленине, беседы с Крупской на другие темы не представляли для меня интереса. Я ее уважал, но в интеллектуальном отношении видел в ней очень обыденного человека. В ней не было ничего яркого, индивидуального.
Таких революционерок, наверное, было сотни и среди них она принадлежала — я сказал бы — к категории неженственных женщин. По какому-то поводу я рассказал ей, что люблю духи и что в Киеве рабочие кружка (В него входил будущая знаменитость Вилонов.), который я посещал в качестве пропагандиста, зная мою слабость, подарили мне флакон духов. Крупская расхохоталась. Презент духов социал-демократу-пропагандисту она сочла не только глупостью, а каким-то нарушением партийных правил. Сама она, в том можно быть уверенным, никогда на себя капельки духов не пролила.
Лепешинский уверял, что лет пять до этого, в ссылке в Сибири, Крупская была очень красива. Как-то не верилось, а если бы это и было так, минусом ее была ее вульгарность. Ленин был моментами крайне груб, невежлив, в лексиконе его было не мало самых базарных выражений. У Крупской их, конечно, не было, тем не менее, она была вульгарна, тогда как к Ленину этот эпитет, по моему мнению, всё-таки не подходит. Своего мужа Крупская называла, как и другие, «Ильичом» — {203} это резало мне ухо. Крупская обычно выражалась уверенно и авторитетно, но в этом не было ничего своего.
Всё от альфы до омеги заимствовано у Ленина. На языке всех нас было тогда более чем достаточно разных прописных революционных истин и quasi истин. У Крупской их был излишек. В России прописные истины провозглашаясь громко, свидетельствовали о смелости говорящего, за них людям могла грозить тюрьма. В Женеве подобные истины теряли свой волнующий, опасный характер, делались потертой, ходовой монетой. «Искра» в Женеве совсем не воспринималась так, как «Искра» в России. Я это почувствовал скоро после моего приезда, привыкнув к тому, что, не прячась ни от кого, могу свободно читать всякие революционные издания. Поэтому, когда Крупская с каким-то особым нажимом и учительским тоном провозглашала истины, вроде «русский рабочий живет плохо», «наш крестьянин бесправен», «самодержавие — враг народа» — я каждый раз от этого съеживался.
Немедленно должен сказать, что этого Крупская никак не могла заметить, как не могла заметить, что мне с нею скучно. Крайне ценя «доступ» к Ленину и зная, что жены имеют или могут иметь влияние на их мужей, я тщательно избегал всего, что могло бы раздражить Крупскую, ее обидеть и на этой почве вызвать изменение отношения ко мне Ленина. На недостаток внешней почтительности и внимательности с моей стороны Крупская не могла пожаловаться. Моя «неискренность» может вызвать порицание — пишу что было. И вот, несмотря на отсутствие каких-либо видимых причин, — я заметил, что благожелательное отношение ко мне Крупской падает и переходит во, враждебность.
Это развивалось постепенно. Началось с перемены тона при разговоре со мною. Исчезли шутки, встречи стали холоднее, ответы на вопросы лаконичнее. Следующим этапом было уже избегание меня. Открыв дверь, Крупская, {204} еле отвечая на мое приветствие, быстро уходила наверх, не вступая со мною в разговор. Если представлялся случай, пускала по моему адресу какую-нибудь шпильку. Не помню хорошо, когда это было, кажется, в середине марта, — я, как всегда, пришел к четырем часам к Ленину. Крупская, увидев меня, не отворяя полностью дверь, а держа ее полуоткрытой, заявила, что Владимира Ильича нет дома и что вообще «нужно перестать ему мешать, так как всем известно, что он обременен очень важной работой».
Так как накануне, прощаясь со мною, Ленин сказал «до завтра» — для меня было очевидно, что Крупская лжет и ее заявление — демонстрация.
— Позвольте спросить, то, что вы говорите, исходит от вас или вы передаете желание Владимира Ильича?
Крупская не успела ни ответить, ни захлопнуть дверь, как раз в этот момент в кухню-приемную вошел Ленин и быстро подошел к входной двери. Бросив вопрошающий взгляд на Крупскую, потом на меня, он спросил: «В чем дело? Что случилось?». Я ответил, что «ничего не случилось», только Надежда Константиновна сказала, что «вас нет дома и вообще я не должен Вам мешать». У Ленина лицо мгновенно стало каменным, скулы покраснели. Не глядя на Крупскую, он сказал:
— Чтобы это впредь не повторялось, я на входной двери для тех, кого я приглашаю, буду вывешивать особые знаки, они будут знать, что я дома.
Взяв пальто и шляпу, Ленин вышел вместе со мною из дома. Ни в эту прогулку, ни при одной из следующих встреч, он никогда ни малейшим словечком не обмолвился о происшедшем, но с того дня я не только чувствовал, а ясно видел, что Крупская меня уже абсолютно не переносит. Считаясь с этим, я почти перестал приходить на rue du Foyer, постаравшись наладить встречи с Лениным в другой обстановке. Чем же объяснить гнев на меня Крупской, как будто без причины нахлынувшую на нее ненависть? С некоей философской «резиньяцией», {205} как любил говорить Герцен, я из происшедшего сначала вывел заключение, что во мне есть какие-то черты характера, которые вне моей воли и сознания, делают меня в глазах иных людей противным. От того в панику я не впал, а с той же резиньяцией решил: чорт с ними с этими людьми, всем не угодишь и угождать я и не собираюсь! Ленин меня очень интересует, а Крупская ни в малейшей степени. Что она обо мне думает — мне безразлично, лишь бы, а этого нет, ее гнев не отразился на отношениях ко мне Ленина. Немного позднее я нашел гораздо более сложные причины гнева и раздражения Крупской. Я постараюсь сейчас их изложить.
Когда Ленин писал какую-нибудь простую статью, а таких, притом очень скверно, безвкусно и бесстильно написанных, у него множество, он делал это очень быстро во всякой обстановке. Для этого нужна была только бумага, чернила и перо. Когда речь заходила о более сложной вещи, в которой нужно было связать и тщательно продумать основные мысли, найти им подходящую литературную форму, он обычно долго ходил по комнате и про себя конструировал фразы, выражающие его главные мысли. После многих повторений шопотом таких мыслей, установив их внешнее выражение, он принимался писать. Но при некоторых работах одного шопота Ленину было недостаточно. Ему нужно было кому-то не шопотом, а уже громко разъяснить, сказать, что он пишет, какие мысли защищает.
В процессе говорения и «громкоговорения», прислушиваясь к нему, Ленину, видимо, удавалось лучше уточнить им защищаемые мысли и лучше подыскать для них слова, формы, выражения. Об этой стороне творчества Ленина никто никогда не писал. Мне это стало известно из разговоров с Крупской. И так как в 1904 г. я был начинающим журналистом и искал указаний как нужно делать это дело, чтобы оно было хорошо, я с большим интересом слушал, что о приемах Ленина мне поведала Крупская.
{206} — Главная часть творчества Ильича, — сказала она, — происходила на моих глазах. В Сибири, прежде, чем писать брошюру «Задачи русских социал-демократов», он всю ее мне рассказал. За некоторые для него интересные главы «Развитие капитализма» он не брался, пока не изложит мне их основные мысли. Содержание «Что делать» Ильич устанавливал про себя шепотком, всё время прохаживаясь по комнате. А после этой предварительной работы, уже с целью лучшей отделки мыслей, он их громко выговаривал. Прежде чем писать, Ильич все главы книжки «Что делать» одна за другой мне «проговорил». Он любил это делать во время прогулок в Мюнхене, а чтобы никто ему не мешал, мы выходили за город. Тем же приемом, т. е. сначала подготовкой шопотком, а потом говорением, составлены и другие работы, например, «Гонители земства и Аннибалы либерализма».
Раз это так, то в феврале-апреле 1904 г. во время составления Лениным «Шаг вперед — два шага назад», — роль слушателя, коему требовалось «проговорить» ведущуюся работу, естественно и неоспоримо, выпала на ту же Крупскую. Она могла претендовать на такое неделимое ни с кем право, тем более для нее дорогое, что боготворила Ленина. И вдруг обнаружилось, что осуществлению полноты этого права ей мешают, отнимают от него какую-то частицу. Кто же мешает? Смешно сказать, выходило, что в умалении ее священного права, о том не ведая и ни в какой степени того не желая, виновным оказался пишущий эти строки. В чем же была моя вина? В том, что я часто виделся с Лениным в феврале-апреле. Обычно около 4 часов (без пяти минут! Ленин был крайне пунктуален!) он выходил гулять, а я приходил из дома, шел ему навстречу и мы в течение полчаса и больше, ходили по quai du Montblanc то в направлении к мосту, то в обратном направлении — по route de Lousanne. Нельзя сказать, «мы {207} говорили».
Говорил один Ленин. Я только слушал, изредка ставя вопросы. Почему в момент подготовки «Шаг вперед — два шага назад» — слушателем оказался я? Совершенно случайно и уже, конечно, не потому что он считался с моим мнением и моими возможными возражениями. С чужими взглядами он вообще почти, не считался. Не он меня выбрал для роли «слушателя», а я сам к нему «навязался». Проблема партии, ее структура, функционирование, ее управление, ее персонал, качество и недостатки этого персонала, в то время представляли для меня особый интерес. Я хотел возвратиться в Россию в качестве «профессионального революционера», овладевшего всем знанием партийного строительства. Это знание, по моему тогдашнему убеждению, мог получить только от Ленина, ни от кого больше. По этой причине при встречах с ним я был максимально-внимательным слушателем его организационной доктрины. Думаю, видя это, он охотно шел на «допуск» меня как компаньона его прогулок, во время которых он, говоря, продумывал свою книгу. Стеснять его я никак не мог.
Я сказал, что для прогулок с Лениным я выходил ему навстречу. В начале было иначе, я заходил к нему на дом и уже оттуда мы шли гулять. Но после того, как Крупская хотела захлопнуть пред моим носом дверь, от захода на rue du Foyer я отказался. Без всякой ссылки на этот инцидент, выдумывая нелепое объяснение (столь нелепое, что я его не передаю) я сказал Ленину, что впредь буду поджидать его на углу quai du Montblanc и маленькой улички, название ее сейчас вспомнить не могу. Она была недалеко от дома Ленина. «Вам ведь всё равно, — сказал я ему, — в какую сторону идти. В таком случае идите к этой улице.
Я буду там вас поджидать». Надуманная искусственность моих мотивов не заходить к нему на дом была слишком очевидна, Ленин не мог ее не заметить. Однако, он пропустил мимо ушей, а лишь заметил: «Мне {208} действительно всё равно в какую сторону идти, поджидайте меня, где вам удобно».
Ленин был бурный, страстный и пристрастный человек. Его разговоры, речи во время прогулок о Бунде, Акимове, Аксельроде, Мартове, борьбе на съезде, где, по его признанию, он «бешено хлопал дверями», — были злой, ругательской, не стесняющейся в выражениях полемикой. Он буквально исходил желчью, говоря о меньшевиках. Моментами он останавливался посредине тротуара и, запустив пальцы под отворот жилетки (даже когда был в пальто), то откидываясь назад, то подскакивая вперед, громил своих врагов, не обращая никакого внимания, что на его жестикуляцию с некоторым удивлением смотрят прохожие. С подобным проявлением страсти ведущееся «говорение» и не один день, а в течение многих дней, несомненно должно было изнашивать, его утомлять, отымать у него часть запаса энергии, а она после приступа ража была у него в отливе, подсекалась колебанием и сомнениями.
Обращаю на это внимание по следующим соображениям. Насколько я знаю, Ленин с самого утра принимался за писание и писал до завтрака (по-русски до обеда). После него он снова садился писать до 4 часов, когда выходил гулять. Однако, на прогулках, хотя он выходил для отдыха, работа над книгой (переход от «шепота» к «говорению»), в сущности, продолжалась, трата умственной энергии не прекращалась. Возвратясь домой, он иногда до позднего часа продолжал писать. Вероятно, при таком расписании дня, у Ленина на разговоры с Крупской, на объяснение, «говорение» ей того, что пишет, оставалось меньше времени, чем она того хотела. Она могла чувствовать, что при составлении «Шаг вперед — два шага назад» не занимает того положения, которое привыкла иметь во время прежних работ Ленина. Уходы «Ильича» на прогулку, главное траты, пусть даже частицы его энергии на {209} «поучение» какого-то Самсонова, она должна была считать ненужными, вредными для дела, утомляющими Ильича и, вместе с тем, в какой-то степени ущемляющими ее право быть единственным и «первым слушателем». Возможно, что я ошибаюсь, но так я объясняю появление у Крупской недовольства мною, постепенно нараставшее против меня раздражение и переход его уже в несдерживаемый гнев. Крайне любопытно, что до яростной стычки со мною, происшедшей в июне, по поводу философских вопросов, Ленин, в течение почти трех месяцев не обращал внимания на гнев Крупской. В одной из следующих глав я приведу неоспоримое свидетельство, что еще в начале июня, он продолжал ко мне «благоволить».
Не могу окончить эту главу воспоминаний, не дав дополнительных, более подробных сведений, о двух особых психологических состояниях Ленина, столь бросившихся мне в глаза во время прогулок с ним, когда он писал «Шаги». Это состояние ража, бешенства, неистовства, крайнего нервного напряжения и следующее за ним состояние изнеможения, упадка сил, явного увядания и депрессии. Всё, что позднее, после смерти Ленина удалось узнать и собрать о нем, с полной неоспоримостью показывает, что именно эти перемежающиеся состояния были характерными чертами его психологической структуры.
В «нормальном» состоянии Ленин тяготел к размеренной, упорядоченной жизни без всяких эксцессов. Он хотел, чтобы она была регулярной, с точно установленными часами пищи, сна, работы, отдыха. Он не курил, не выносил алкоголя, заботился о своем здоровьи, для этого ежедневно занимался гимнастикой. Он — воплощение порядка и аккуратности. Каждое утро, пред тем как начать читать газеты, писать, работать, Ленин, с тряпкой в руках, наводил порядок на своем письменном столе, среди своих книг. Плохо держащуюся пуговицу {210} пиджака или брюк укреплял собственноручно, не обращаясь к Крупской. Пятно на костюме старался вывести немедленно бензином. Свой велосипед держал в такой чистоте, словно это был хирургический инструмент. В этом «нормальном» состоянии, Ленин представляется наблюдателю трезвейшим, уравновешенным, «благонравным» без каких-либо страстей человеком, которому претит беспорядочная жизнь, особенно жизнь богемы. В такие моменты ему нравится покойная жизнь, напоминающая Симбирск. «Я уже привык, — писал он родным в 1913 г., — к обиходу краковской жизни, узкой, тихой, сонной. Как ни глух здешний город, а я всё же больше доволен здесь, чем в Париже».
Это равновесие, это «нормальное» состояние бывало только полосами, иногда очень кратковременными. Он всегда уходил из него, бросаясь в целиком его захватывающие «увлечения». Они окрашены совершенно особым аффектом. В них всегда элемент неистовства, потери меры, азарта. Крупская крайне метко назвала их ражем (как она говорила «ражью»). В течение его ссылки в Сибири можно хорошо проследить чередование разных видов ленинского ража.
Купив в Минусинске коньки, он и утром, и вечером, бегает на реку кататься, «поражает» (слова Крупской) жителей села Шушенского «разными гигантскими шагами и испанскими прыжками». Он любил с нами состязаться, — пишет Лепешинский — «Кто со мною вперегонки?». И впереди всех несется Ильич, напрягающий всю свою волю, все свои мышцы, лишь бы победить во чтобы то ни стало и каким угодно напряжением сил. Другой раж — охотничий. Ленин обзавелся ружьем, собакой и до изнеможения рыщет по лесам, полям, оврагам, отыскивая дичь. Он отдавался охоте, говорит тот же Лепешинский, с таким «пылом страсти», что в поисках дичи был способен пробегать в день «по кочкам и болотам сорок верст». Шахматы, — третий раж. Он мог сидеть за шахматами {211} с утра до поздней ночи и игра до такой степени заполняла его мозг, что он бредил во сне... Крупская слышала, как во сне он вскрикивал: если он конем пойдет сюда, я отвечу турой. Можно указать и четвертый раж.
«Ильич, — писала родным Крупская, — заявил, что не любит и не умеет собирать грибы, а теперь его из леса не вытащишь, приходит в настоящую грибную ражь». Эта «ражь» неоднократно на него находила. Летом 1916 г. Ленин и Крупская из дома отдыха Чудивизе (недалеко от Цюриха) спешили по горным тропинкам на поезд. Накрапывал дождик, скоро превратившийся в ливень. В лесу Ленин увидел белые грибы, немедленно впал в азарт и, несмотря на ливень, бросился их собирать. «Мы вымокли до костей, опоздали, конечно, на поезд», всё-таки грибной раж свой Ленин удовлетворил вполне: бросил собирать грибы только тогда, когда наполнил ими целый мешок.
Подобного рода раж, но еще с большим неистовством, он вносил и в свою общественную, революционную и интеллектуальную деятельность.
В 1916 г. он писал Инессе Арманд:
«Вот она судьба моя! Одна боевая кампания за другой. И это с 1893 года. И ненависть пошляков из-за этого. Ну, я всё же не променял бы сей судьбы на мир с пошляками».
Боевая кампания! Лучше и не скажешь. Боевая кампания против народников, кампания за организацию партии, установление в ней централизма, железной дисциплины, кампания за бойкот Государственной Думы, за вооруженное восстание, кампания против «ликвидаторов»-меньшевиков, кампания за идеологическое истребление всех, не разделяющих воззрения диалектического материализма, кампания за поражение России в войну 1914-17 г.г., кампания за свержение Временного правительства, за захват власти, чтобы «или погибнуть, или на всех парах устремиться вперед». Жизнь Ленина, {212} действительно, прошла в виде кампаний, войны, для которой мобилизовались все его интеллектуальные и физические силы.
Что происходило с Лениным во всех этих «кампаниях», могу ясно себе представить по его состоянию во время работы над «Шагом вперед». Чтобы осуществить свою мысль, свое желание, намеченную им цель очередной кампании, заставить членов его партии безоговорочно ей подчиниться, Ленин, как заведенный мотор, развивал невероятную энергию. Он делал это с непоколебимой верою, что только он имеет право на «дирижерскую палочку». В своих атаках, Ленин сам в том признавался, он делался «бешеным». Охватившая его в данный момент мысль, идея, властно, остро заполняла весь его мозг, делала его одержимым. Остальные секторы психической жизни, другие интересы и желания — в это время как бы свертывались и исчезали.
В полосу одержимости перед глазами Ленина — только одна идея, ничего иного, одна в темноте ярко светящаяся точка, а перед нею запертая дверь и в нее он ожесточенно, исступленно, колотит, чтобы открыть или сломать. В его боевых кампаниях — врагом мог быть вождь народников — Михайловский, меньшевик Аксельрод, партийный товарищ — Богданов, давно умерший, никакого отношения к политике не имеющий цюрихский философ Р. Авенариус. Он бешено их всех ненавидит, хочет им «дать в морду», налепить «бубновый туз», оскорбить, затоптать, оплевать. С таким ражем он сделал и октябрьскую революцию, а чтобы склонить к захвату власти колеблющуюся партию, не стеснялся называть ее руководящие верхи трусами, изменниками и идиотами.
Грандиозные затраты энергии, требуемые каждой затеваемой Лениным кампанией, вызывая самопогоняние и беспощадное погоняние, подхлестывание других, его изнуряли, опустошали. За известным пределом {213} исступленного напряжения — его волевой мотор отказывался работать. Топлива в организме для него уже не хватало.
После взлета или целого ряда взлетов ража — начиналось падение энергии, наступала психическая реакция, атония, упадок сил, сбивающая с ног усталость. Ленин переставал есть и спать. Мучили головные боли. Лицо делалось буро-желтым, даже чернело, маленькие острые монгольские глаза потухали. Я видел его в таком состоянии. Он был неузнаваем. Спасаясь от тяжкой депрессии, Ленин убегал отдыхать в какое-нибудь тихое безлюдное место, чтобы выбросить из мозга, хотя бы на время, вошедшую в него как заноза мысль; ни о чем не думать, главное, — никого не видеть, ни с кем не разговаривать.
Так, после окончания «Шага вперед», — Ленин с Крупской на несколько недель ушли бродить в горы. «Мы выбирали, — вспоминала Крупская, самые дикие тропинки, забирались в самую глушь, подальше от людей». С подобным же состоянием Ленина мы знакомимся в июне 1907 г. Раж, с которым Ленин поносил либералов, ка-дэ, призывал к вооруженному восстанию, боролся с меньшевиками столь истощил его силы, что после лондонского съезда партии он возвратился в Куоккала, в Финляндию, полутрупом, Крупская немедленно увезла его подальше от людей, в глубь Финляндии, в тишайшее местечко Стирсудден на дачу Книповича. Он точно потерял способность ходить, всякое желание говорить, почти весь день проводил с закрытыми глазами. Он всё время засыпал. Доберется до леса, «сядет под ель и через минуту уже спит». Дети с соседней дачи называли его «дрыхалкой». Крайне характерно то, что, начав оживать, Ленин писал матери из Стирсуддена:
«Здесь отдых чудесный... безлюдье, безделие. Безлюдье и безделие для меня лучше всего».
Это Ленин без боевых доспехов. В состоянии — полной потери сил — он был и в Париже в 1909 г. {214} после очередной партийной склоки и изнурительной кампании против Богданова, эмпириокритиков, «отзовистов», «впередовцев» и т. д. Он убежал в деревушку Bonbon в департаменте Сэн и Марн, никого не желая видеть, слышать и только после трех недель «жизни на травке» превозмог охватившую его депрессию. Опустошенным возвратился он и с циммервальдовской конференции в 1915 г., где неистово сражался за превращение империалистической войны в войну гражданскую. Он искал отдыха в укромном местечке Соренберг, недалеко от Берна, у подножья горы Ротхорн. По приезде забирается на гору и здесь «вдруг ложится на землю», вернее, точно подкошенный, падает «очень неудобно чуть не на снег, засыпает и спит как убитый». Крупская, уже достаточно привыкшая к чередованию у Ленина высочайших взлетов и тяжкого духовного и физического изнеможения, меланхолично писала: «Циммервальдовская конференция видно здорово ему нервы потрепала, отняла порядочно сил».
В июле 1921 г. Ленин писал Горькому: «Я устал так, что уже ничегошеньки не могу». Стоило бы показать — как с октября 1917 г. то взлетал, то исчезал Ленинский «раж», чтобы, в конце концов, превратить этого бурного человека в паралитика, потерявшего способность речи, с омертвелой рукой и ногой. Но это уже далеко выходит из рамок моих записок.
Таков был Ленин. Состояние его психики никак не может быть «графически» представлено более или менее плавной линией. Линия, перпендикулярно вздымающаяся вверх, линия, перпендикулярно свергающаяся до самого крайнего предела вниз — вот его психический график. Думается, что люди с таким устройством, с такими прыжками мозговой системы, — должны, как Ленин, умирать от кровоизлияния в мозг...
{215}
Достарыңызбен бөлісу: |