— Он же крестьянствовал! — взахлеб объяснял он матери, не сводя глаз с Петра Михайловича. — С шести лет сидел на лошади! Дед еще постромками его привязывал. Погонычем был в Сальской степи.
— Что такое погоныч?
— Три лошади плуг тащили, а Петр Михайлович на средней сидел. Это и есть погоныч. А плуг был тяжелый, аксайский.
— Это он сам рассказал?
— Сам рассказал. Дед ему не давал пшеницу сеять, только овес и ячмень. И на пяти лошадях пахал! Дед уйдет в церковь, а он наставит прутиков на лугу и скачет с шашкой! Р-раз — и все прутья срезает! Лошадь бывало ерундовая, злющая, а он: «Дайте, я ее подседлаю». И знаешь, мамка, другая лошадь взрослых не слушается, а под мальчишкой идет. — Он помолчал и вдруг спросил: — А ты верблюдов видела?
— Только в зверинце.
— А я боялся бы верблюдов.
Уже в сумерках зимнего дня возвращался домой. Очень усталый, а еще надо навестить Клопика. Немного кружилась голова. Может, от голода? Пахло торфяным дымком из низких оранжерейных труб. Запах дыма вызывал слюну. Он озабоченно проверял себя по разным предметам. Грузовик возле оранжереи слюны не вызвал. Милиционер, возвращавшийся из города, слюны не вызвал. Он успокаивался: значит, еще не так голоден, чтобы упасть и убиться.
Он уносил в себе прожитый день: голова кружилась от усталости, перед глазами скакала девчонка из седьмой школы, во рту — голодная слюнка, в ладонях — тяжесть полного ведра и запах конской шерсти. Он был счастлив оттого, что все рассказал матери о Полковнике. Впервые сумел окатить водой рыжего коня — всего, от холки до хвоста — и ладонями отжал воду с крупа, да так сильно, что мускулы под кожей у коня дрожали и в электрическом свете денника переливалась холеная влажная шерсть. Ох, как хорош был прожитый день!
Но когда он пришел на свой двор, уже безлюдный в такой час, его вдруг охватило ощущение тревоги: 'почти по всем окнам пятиэтажного дома были подвешены скрученные веревками или шпагатом елки. Вид у них был такой несчастный, будто их изловили в лесу и связали. За ним водилось и раньше — выдумывать, чего нет на самом деле, — он не боялся своих выдумок. Но сейчас даже вспотел ог этой мысли, что связанные елки неспроста связаны, потому что, не разглядев еще елок, он увидел в глубокой тени за углом церкви милицейскую машину. И возле нее курильщиков. По тому, как упрятали милицейский «бобик» и как попыхивали возле него огоньки сигарет, он догадался, что за кем-то приехали, кого-то должны увезти.
Лунный свет заливал просторный двор, на снежной горке баба-яга прогуливала пуделя. В сиянии луны роилось и исчезало в испуганных глазах Редьки это видение старухи с ее белым псом. И по какой-то необъяснимой догадке он тотчас решил, что старуха знает, за кем приехали, кого увезут. Знает! И вот вышла, чтобы увидеть, — ждет. Он сжался в комочек и скользнул сторонкой. С кем же, если не с ним, вышла проститься баба-яга.
Какая-то минута, одна-единственная, отсекла хорошо прожитый день от этого зловещего, облитого лунным светом двора. И вот он крался, измученный страхом, не зная, куда податься, чтобы спастись от самого страшного — от предстоявшего ожидания расплаты. Сейчас будут брать Цитрона и всю «кодлу». Чего они только не натворили: напивались и горланили, срывали шапки с прохожих, разворовали не один телефон-автомат, угрожали расправой Ваське Петунину. И Редьку поставили на колени. Им наказание будет по заслугам. Но по справедливости ведь и его должны взять! Как пить дать возьмут. Но лишь бы врозь! Лишь бы не сегодня! Сейчас самое страшное, от чего бежал Редька, — это очутиться с ними в одном «бобике». Чего же они. там медлят, милиционеры, покуривают?
У трех освещенных окон полуподвала, где помещался красный уголок жэка, стояли беспечные люди. Слышался звук баяна. Но и топот ног в красном уголке и этот беспечный перебор пляски представились Редьке топотом неумолимой погони.
Он побежал домой. Приоткрыл дверь — милицейская фуражка на комоде. Кровать Редьки у самой двери, за шкафом. Он неслышно юркнул на кровать. Затаился, обеими руками опершись на одеяло.
За столом были двое: мать и Потейкин. Они вели обычный разговор. Мать рассказывала об отце, о его работе, о Клопике, который записан в годовой план доходов оранжереи.
— А как же… — соглашался Потейкин. — Конечасы, конедни. Хотя они дешевые, а ну-ка помножь их. Сколько рабочих дней в году?
— Это только шалых детей растить трудно, — сказала мать. — А планы выполнять куда легче.
— Трудно? — вдруг со всей душевностью спросил Потейник. — Так зачем же рожали, Авдотья Егоровна? Под протокол! Одна несуразность.
— Да я б еще пятерых народила, товарищ Потейкин! — жарко заговорила мать. — Когда никакой красоты. Ни уюта, ни семейного ужина. Когда нет никого, чтобы доброе слово сказал… А тут сокровище! Он у меня вот какой был! Сверчок! Тут что я, что Валя Терешкова, что сама английская королева, мы все равны! Все матери. Как же отказаться от единственного света в окошке?.. Ну и подворотничок же у вас, Анисим Петрович. Как мышь, серый. Постирать некому? А еще офицер!
Редька заглянул в комнату из-за угла шкафа. Мать была, как обычно, скромно одета, но только не по-всегдашнему оживленная. Неужели думает его спасти такими разговорами? Страшнее всего было, что Потейкин в такой ужасный час сидел с расстегнутым воротничком, даже грустный, вежливый с виду, а мать рылась в ящике комода, искала белый лоскут.
— Свежий пришью, — сказала мать. — У меня кусок полотна остался от назолочки.
Они негромко смеялись, как будто все главное уже решено и они условились о чем-нибудь важном не говорить. А только смеяться.
— Теперь у меня пуговицы все на месте. И петля на кителе в порядке. Еще не знаю, как кисель варить. Если позволите, приду за крахмалом, — смеясь, придумал Потейкин.
— Не ходили бы вы к нам, — вдруг перестав смеяться, осторожно сказала мать. — Люди что думают.
— Не буду, — помолчав, послушно отозвался Потейкин.
Редька выскользнул в коридор. Никому он не нужен. Вдруг появилось такое чувство, что от страха можно отмыться. С мылом и мочалкой, как тогда в темной комнате Раузы. Сегодня она была дома, но Редька ей доверял, не боялся ее, жаль только, что неразговорчивая. И сейчас она впустила без слов. Белка кружилась на подоконнике. Котенок подрос, костлявый, длинный, — вытянувшись, спал на чистой постели. Он взял котенка на руки.
— Спит, — помолчав, сказала дворничиха. — Ты лучше пойди в красный уголок, там елка.
— Мне с Куциком интереснее.
— Как ты его зовешь?
— Куцик. У него хвост короткий. — Он отдал Раузе спящего котенка.
— Чего к себе не идешь?
— Там Потейкин.
— Ну и что ж?
— Он меня увести хочет.
— Как увести? Выдумываешь ты все, Редька.
— Да так. Возьмет за уздечку и уведет. Все говорили: он добрый, выручит. А. я добрый? — озлобляясь, спросил Редька и сам ответил: — Глупости это! Зачем это нужно — быть добрым?
— Сам-то кормишь Клопика? И котят поил молоком. Зачем это нужно? — тоже почему-то волнуясь, спросила Рауза.
— Затем, что Клопик — лошадь! Его жалко. Он никаких слов не выдумывает — «совесть» там, глупости разные… — Он запнулся и вдруг, сам не понимая себя, сказал со всей решимостью: — Уведу Клопика!
Как это раньше не приходило в голову? Мгновенно представилось, что дружба с Полковником и поцелуй Бедуинки были только подсказкой того, что он должен сделать. .
— Куда ж ты его уведешь? — спрашивала дворничиха.
Он не слышал. Он вспомнил, как отец терпел по двадцать пчел на больном плече. И ему самому нет другого исхода, как вытерпеть все, что придется, но только увести Клопика, спасти, пока их не разлучили. Пока его самого не сунули в «бобик» эти курильщики.
В темном углу двора милицейский «бобик» светился зарешеченным окном. Открывалась и закрывалась его задняя дверь. Мелькали фигуры. Но Редька, выйдя на двор и поглядев издали, ничего уже не боялся. Он знал, что нужно делать. Больше никто не будет ему приказывать, он сам распорядится. Когда жгли мотоцикл, не его было дело. Теперь смотрите!
Он вошел в комнату, как мужик, — сильно зашаркал сапогами на половике. Мать — сама не своя, красивая и злая, вытирала посуду полотенцем, ходила по комнате, прибиралась. Пока Потейкин сидел в гостях, она ничем себя не украсила, а сейчас, одна в комнате, зачем-то надела шелковую блузку, волосы подобрала с затылка по-модному. На Редьку даже не взглянула.
Из-под подушки он извлек залоснившийся лошадиный потник, протянул матери.
— Почини, заштопай!
— Еще что придумал. — Она разбирала в зеркале свои морщинки. И ей, кажется, не нравилось ее лицо.
— А воротничок этому пришила?
— Этому. Так ведь он человек.
— Какая разница?
Он говорил отрывисто, ожесточенно. И мать, взглянув на него, снисходительно посмеялась его словам.
— У Клопика души нет, а у Потейкина есть. И у тебя есть, сынок. Клопик разве нам ровня, глупенький? Душа только у человека.
— А у тебя душа есть?
Ох, как пристально взглянул Редька на свою мать — она-то не видела! Он всматривался в ее подобранные с затылка волосы, а в зеркале — углем подведенные ресницы и нарисованные губы. Зачем это ей понадобилось — она же старая! Он в первый раз спросил себя — какая она, его мать? Но предстояло большое дело, и не было времени размышлять.
Милицейский свисток распорол ночную тишину. И еще. И еще свистки.
— Твой Потейкин, — злобно сказал Редька и взялся за шапку.
— Твой, — повторила мать. — Таких людей поищи. Удивительный дядька, Приказал себе: водку можно пить только на фронте. Кончилась война, с тех пор не пьет.
— Что ж он, новой войны дожидается?
— Дурак ты, — коротко заключила мать.
Но когда обернулась, увидела, что сын стоит в двери и шапка у него в руке. Он как вошел — не разделся.
— А я думаю: повадился он к тебе, — без пощады проговорил Редька.
— Кого интересует, что ты там думаешь! — сердито крикнула мать. — Рано тебе думать! Где ты пропадал?
— Не знаю.
— Я тебя спрашиваю: где был?
— Не твое дело.
— Будешь отвечать?.. Ты что, глухонемый? Морда твоя нахальная!
Она хлестнула его по лицу тем, что подвернулось, — потником. Но Редька был точно каменный.
— Мало тебе? Хочешь еще схлопотать?
Она заплакала. Угольная слезка скатилась на светлую блузку и прочертила на ней след. Она всполохнулась и стала стирать этот след полотенцем. Редька не уходил, смотрел на мать. Она сняла блузку и стала разглядывать след от слезы. Тогда он засмеялся.
— Чего смеешься? Ну, чего смеешься, рана моя ножевая!
— Ты сейчас вроде ряженая, — сказал Редька и хлопнул дверью.
9
Он с трудом протиснулся в калитку, забухшую от снега.
— Порядок! — сказал он себе осипшим голосом и быстро пошел по кладбищенским аллеям.
Что с ним творилось, ему самому было непонятно. Наверно, то же, что с кладбищем. В такой поздний час он тут не бывал. В сильном лунном свете деревья, как только он отводил взгляд, перебегали с места на место, заводили игру в пятнашки. А знакомая часовня делала вид, будто знать ничего не знает: иди себе и помалкивай.
— Порядок, — назло ей вслух проговорил Редька. Издали привычно заржал Клопик. Как он узнал, что это Редька бежит в такой поздний час? Видно, заждался, истосковался — вот и встречает ржанием, высоко вздернув стариковскую голову.
Под темным навесом отблеск луны отразился в перламутровом зрачке старого мерина. Редька дотянулся до его шеи, стал надевать уздечку. И Клопик наклонил голову, помог.
Редька повел его из осторожности через улочки оранжерейного поселка. Как будто проваживает шагом — ну, как обычно! Улочки были в сугробах, точно глубокие траншеи. Только пробиты дорожки к низким стеклянным лазам в теплицы. Там сквозь морозные стекла тускло светили лампочки и зеленым огнем пылала сочная листва. И снова тянулись искристые стены снега. Что-то знакомое, вроде исполкомовского коридора со множеством дверей, только торжественное от снега и луны. Он был счастлив, что нет ни души, что он идет вдвоем с Клопиком, уводит туда, где будет ему теплый, чистый, светлый денник. И вдоволь овса. И завтра придут ветеринары, осмотрят, станут лечить. Потейкин ничего бы не понял: зачем в лунную ночь мальчишка угоняет старого мерина? «Под протокол, — сказал бы. — Одна несуразность». И тот, кто выглянул бы на улицу из морозных стекол теплицы, тоже ничего бы не понял — луна освещала поверх сугробов одну только лошадиную голову; там, где сугроб пониже, видно, как остановился конь, устал идти; a кто-то невидимый тянет его в поводу. И он снова идет.
Старик шел равнодушно. Старик мотал головой в такт каждому шагу. Старик не пугался теней, может, их и не видел. Он ничего не пугался, верно, от старости. Он шел напрямик, точно знал дорогу. И постороннему человеку, если бы он выглянул, могло бы и так показаться, что это мерин взял с собой Редьку и ведет в поводу.
Так они прошагали навылет весь оранжерейный поселок. «Кто там улицей крадется?» — вспомнил Редька и восторженно засмеялся. И вдруг вспомнилось смешное — как Сапожников сказал однажды: чтобы украсть самую высокую лошадь, цыгану не нужна самая долгая ночь.
А ночь была долгая. Путь долгий. В снежном поле торчали нечесаные будылья желтой травы. Редька дал себе отдохнуть. Вдали сверкали стеклянные крыши оранжерей. Все было так ярко высветлено луной, что даже стали видны дальние ветлы над оврагом, даже темнела на горизонте однорукая мельница.
Потом он повел Клопика через конкурное поле. Оно было уставлено барьерными препятствиями. Вселяя в душу бесприютное чувство зимней покинутости, чернели тут и там оставленные до весны фанерные шлагбаумы, изгородки из хвороста, аркадные стенки. И только худой, высокий мерин и впереди него неуклюжая фигурка в ватнике медленно двигались под луной. Редька шел, как ходил по карнизу на втором этаже школы. Шел и не думал, что за это полагается. Он вернул веру в себя.
Во всем была тайна: в знакомом ставке, задернутом льдом, в фигурах конкурного поля, в запертых воротах каменной конюшни с графскими гербами, на которых скрестились выцветшие, когда-то розовые, рыцарские мечи и обнимались, встав на дыбки, бурые медведи. Конюшни молчали, спали мертвым сном. Своя была тайна у Редьки — не Лилькина, не мамкина — своя собственная. Та, что у него с Клопиком.
Он оставил старика одиноко дожидаться под гербами. А когда изнутри распахнул тяжелые створки ворот, они отворились медленно, как врата рая.
Клопик равнодушно вошел. Редька снова вел его в поводу.
Знаете, что такое ночной час в конюшне?
Среди пахучих пакетов сена, слабо освещенных с потолка, вдоль темной от времени бревенчатой стены, увешанной попонами, сбруей, ведрами, вдоль решетчатых дверей денников, за которыми угадывались недвижные крупы дремлющих коней, провел Редька своего Клопика по всему бесконечному проходу. Он заглядывал в каждый денник — негде было поставить. Об этом он не подумал. Он повернул обратно. И снова прошли вдоль всех дверей. А сторож и не проснулся. Где же поставить?
Что если потревожить Бедуинку? Вот ее денник с дощечкой и надписью. Он поднял щеколду, отворил дверь. Пусть вместе постоят до утра. Ведь знакомые. Даже целовались.
И снова рассмеялся Редька, ужасно довольный собой. Он привязал Клопика к столбу бок о бок с Бедуинкой — та только покосилась красивым оком.
— Ну, вот хоть стой, хоть падай, — сказал. Редька.
Он затворил за собой дверь денника.
Домой не хотелось. Он залез на стожок: там можно хорошо выспаться, пока со двора уедет «бобик». Он поглубже зарылся в колючее сено и поглядывал осоловелыми глазами: отсюда был виден денник и в нем два тесно прижатых крупа — холеный, с узлом расчесанного хвоста, и худой, вислозадый. Можно было глядеть и мыслить. «Надо быть мыслителем, — вспомнил Редька совет Полковника. — Лошадь дурака не любит». Он мыслил об этих молчаливых животных, они были всего дороже, потому что он сам поставил их рядышком. И вот стоят же! Тоска по собственному поступку — пусть какому угодно опасному, глупому или дурному, — мучила его с осени. Теперь он мог блаженно уснуть. Долгая же была эта новогодняя ночь — стоила целого года… Он не скучал думать. И о матери и о Лильке успел поразмышлять. На мгновение пришла и такая догадка: а что, если он все это выдумал? Его просто испугали елки в окнах дома — завязанные, как будто пойманные в лесу. Вот с чего все началось! Что, если и Потейкин не собирался его увозить? И то, что мать с ним хороводилась, подумаешь, делов: чаи распивают.
Почти как музыка, слышались изо всех денников звуки хрупания. И старик тоже, верно, хрупает и хрупает сеном.
Под эту музыку Редька уснул в стожке сена.
— Ее же подсекли! Какую лошадь испортили!
— Выводи на осмотр.
— Она не дастся. От нее чего хочешь можно ожидать — убьет! А у меня дети.
— Заводи в станок…
Редька затаился, слушая тревожные голоса. Он понимал, что случилась беда. Он видел, как из конюшни уже при свете дня уводили за уздцы с двух сторон Бедуинку. Она заметно хромала и скалила зубы. Клопик, выведенный из денника, привязанный к столбу в проходе, понуро глядел ей вслед.
Только сейчас, совсем проснувшись, Редька понял страшную свою вину. Как же он оставил их вдвоем! Дурак из него пошел! Украдкой он глядел из ворот, как Бедуинку вели в станок. Он уже знал: между двух реек в столбах крепко скручивали канатами самых опасных коней — тех, которые от боли лягаются задними и передними ногами и могут убить неосторожного коновода.
Между тем ветеринар в военной шинели нараспашку, ожидая, пока Бедуинку усмирят в станке, решил провести общий осмотр. Коноводы, называя своих лошадей, то шагом, то бегом проводили их перед доктором.
— Бизерта!
— Воля!
— Обожди-ка! — приказывал доктор. — Оставить ее под вопросом…
— Полоцк!
— На конюшню.
Врач ощупывал лошадей, вдогонку хлопал по гладкому крупу. Он все время курил и был порывист в движениях. И поглядывал на Бедуинку. С ней не могли справиться. Редька помогал взрослым захлестнуть ремнем ее заднюю ногу. Ему было все равно, он был бесстрашен от горя и отчаяния. Он искал глазами Полковника, ловил его взгляд, но тот ни разу даже не посмотрел в его сторону. Но ведь понимал же он, что случилось ночью. Видел же он Клопика в деннике Бедуинки. И если испорчена Бедуинка, как сможет он простить. Не везет человеку! Как был несчастен Редька, когда из-под рук конюхов следил за Полковником!
Вся школа сгрудилась вокруг Бедуинки. В станке ей некуда податься. Она прикладывала уши, злобно щелкала зубами и дергалась всем корпусом, но ее спокойно ощупывали сильные руки врача.
— Золотая кобылка. Ничего, сделаем блокаду,— вслух размышлял врач и успокаивал собравшихся:— Вот выжимаю плечо. Куда хотите — видите! И сухожильный аппарат в порядке. Значит, не страшно. С кем-то подралась, а вы недоглядели.
Редька испуганно обернулся, почувствовав, что это Полковник взял его за плечо и отодвинул в сторону. — Покажи доктору Клопика.
Пока распутывали Бедуинку и выводили из станка, Редька не двинулся с места. Полковник взглядом повторил приказ.
Клопик равнодушно прошагал за Редькой из конюшни, понуро встал перед доктором.
— Это ты коновод? — спросил доктор Редьку, но так, между делом.— Надо бы тебя наказать.— Он приподнял ногу Клопика и сказал подошедшему Трофимычу: — Вырезать рог и наложить повязку.
Подошел и Полковник. Как-то странно они переглянулись с врачом, и тот далеко пустил дымок папиросы.
— Уведи,— приказал Полковник.
Зачем же Редька оставил Клопика у ворот конюшни? Зачем, подхватив фанерную лопату, полез по кривой лестнице на крышу? Снег сбрасывать?
Да, конечно! Он увидал двух конюхов, которые освобождали крышу конюшни от снега, и ему захотелось туда же. Ему хотелось карабкаться по лестнице, ползти по крутой крыше, махать лопатой, потому что снова, как уже бывало в трудную минуту, почувствовал чью-то безмолвную поддержку. Потому что даже не помощь, не эта поддержка так уж дорога, а то, что пришла, когда ты совсем в себе самом изверился.
Редька сгребал толстые полосы снега, и они шумно бухали при падении. Какой был яркий, солнечный день, как далеко было видно! Вон за конкурным полем виднеются в полях под белыми шапками стога сена, а по двору ходят женщины в белых халатах — не то буфетчицы, не то медсестры. И кто-то моет сапоги в ставке, там просверлили лунку во льду, и по утрам все по примеру Полковника моют сапоги.
Клопик стоял внизу, совсем рядом. Редька никогда его не видел сверху — какая костлявая длинная спина! Он кинул в него снежком, Клопик даже не шевельнулся. Эх ты, старик, старик! Бедная твоя голова!
Редька увидел и Сапожникова в праздничном сером пиджаке и в новых галифе с кожаными наколенниками. Он никогда не надевает ватник или телогрейку. И голая голова сверкает под солнцем — ему хоть бы что… Полковник озирался — кого он искал в толпе? Может быть, Редьку? Да, вот он высмотрел его на крыше.
Легко на согнутых руках Полковник подтянулся на лестнице, перевалил всем туловищем, взметнув ногами, через черепичный гребень крыши и сверху скатился к Редьке.
С силой усаживая его рядом с собой, он спросил:
— Зачем тебе это было нужно?
— А что?
— А вот это самое…— Он надвинул ему на глаза шапку.
И пока Редька двумя руками высвобождал глаза и лоб от шапки, Полковник смотрел на него с пониманием и даже интересом.
— Зачем ты его привел? Редька молчал.
— Я понимаю,— говорил Полковник.— Раз ты это сделал, значит, была причина? Ты хотел подарить нам рабочую лошадь. Но мы ведь не детский дом.
— Я подумал: меня увезут, а Клопик? — Он совсем охрип прошлой ночью и сам удивился тому, что вырвалось из его глотки.— А что, не возьмут меня?
И столько тоски заключалось в этом хриплом возгласе, что Полковник растерялся. Он вскочил и начал яростно сбрасывать снег. И Редька тоже вскочил и стал бороться с Полковником за свою лопату.
— Умеешь?! — кричал Полковник.
— Умею!
— Эх ты, коновод, коновод… Нестриженый-небритый. Хорош!
Они присели под самой трубой. Полковник набил трубку, закурил. Ветер пошевеливал сосну — тут же, вровень с ними. А внизу, среди набросанных с крыши снеговых полос, стоял Клопик и равнодушно слушал их разговор.
— Когда придет Потейкин, отсюда раньше всех увидим,— сказал Полковник.
Редька не испугался зловещих слов.
— Потейкин будь здоров — отыщет! Он меня сейчас по голове — р-раз! И уже только клякса вместо головы!
Ему снова хотелось фантазировать, сочинять небылицы, он мог бы начать выдумывать, что была погоня, за ним гнались, он спрятал коня в оранжерее, и пудель лаял на луну, и баба-яга выбила стекла…
— А ты хоть раз поцеловал Клопика в губы? — вдруг спросил Петр Михайлович.
Редька почему-то дико смутился.
— А ты видел?
— Нет… А я сам целовал, мягкие у них губы.— Он поглядел вниз на Клопика, стоявшего в той же позиции.— Что-то он понурый сегодня.
— На месте он нескладный, спина длинная. А на ходу еще легкий.
Редька настороженно посмотрел на Полковника.
— У меня в деревне две бабушки и дядя Боря. Я летом к ним снова поеду. Я могу в одной деревне пожить, а потом в другой. Мне там один раз плохую лошадь дали. Я не упал.
— Ручная была?
— Нет, она меня слушалась. Я один раз на ипподроме видел, как лошадь упала.
Сапожников помолчал. А потом сказал:
— Лошадь сама не упадет. Это ее всадник роняет.
Он посмотрел в сторону оранжереи.
— Твой отец, верно, хватился. Клопика ищет. Редька и сам уже видел: вдали на кривых ногах быстро шагал Сергей Костыря.
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Корней Чуковский
КАК Я СТАЛ ПИСАТЕЛЕМ
Сегодня «Юность» печатает текст последнего выступления Корней Ивановича Чуновского, записанного редакцией Всесоюзного радио «Звунолетопись нашей Родины» в августе прошлого года.
Когда выступление было закончено. Корней Иванович сказал редактору передачи Людмиле Константиновне Дубровицкой: «Пожалуй, Вы правы, что приехали ко мне сейчас. Кто знает, быть может, это моя последняя запись на радио…»
Горько сознавать, что эти слова оказались правдой. Из жизни ушел великолепный писатель, оставивший после себя книги, которые еще долго будут нужны людям. В истории советской культуры не много имен, которые можно поставить рядом с именем Корнея Чуковского. Он работал до последнего часа своей восьмидесятисемилетней жизни…
Достарыңызбен бөлісу: |