Двадцать шестая



бет20/23
Дата16.06.2016
өлшемі1.28 Mb.
#141158
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

Он подтянул штаны и отвернулся, скрывая мечтательный сладкий смешок. Сделал шаг-другой, как бы намериваясь описать круг, но остановился и, овладев собой, резко повернулся, чтобы глянуть сузившимися оценивающими глазами.

Темный, полный пыли ветер, внезапным толчком рванул по двору, Федя, прикрывая горстью естество, скрючился. В три погибели свернулась, пряча голову, Зинка. По небу полетели рваные космы мглы и тучи пепла, вращаясь и разбрасывая искры, высоко в поднебесье промчалась огненная галка.

Ветер переменился на противоположный, ходит из стороны в сторону, отметил про себя Федя.

Крысы бежали, не обращая внимания на людей. Сквозь рев и свист бури доносились с улицы вопли. Но пусто было во дворе, ни одного человека, кроме игроков, да Зинка припала к земле, песок, вздымаясь, заметал ее вихрем. Оглушительно хлопала незапертая дверь.

– Не скрою, – сказал Подрез, следуя своим мыслям, – не скрою... это было бы очень занятно. – И спохватился: – Что возьмешь за Феденьку?

– Вот это, – показал Федя на рухлядь, – и... и сто рублей денег сверх того.

– По рукам! – без колебаний согласился Подрез.

Легкость, с которой Подрез, не торгуясь, согласился на огромную, неправдоподобную, названную только в издевку сумму, пятилетний свой оклад, поразила Федю. Посетила его неладная мысль, что продешевил. Или поторопился. Вообще игру противника перестал понимать.

– Да у тебя и денег небось таких нету, – проговорил Федя в бессильном побуждении остановиться. – Где ты возьмешь?

– Не твоя забота. Продам что-нибудь. Ограблю. Убью!

И убьет – видел Федя. Так он это сказал с силой и жесточью, что Федя поверил... в сто рублей поверил. Мелькнувшая было тенью догадка, что Подрез его просто дурит, что сто рублей – это такие деньги, которые никогда не обращаются явью, оставаясь бесплодным упражнением языку, – эта трезвая догадка, почти уверенность, отступила перед действительностью Подрезовой страсти. Странный это был человек, дикий. Страшный. Да он, небось, и в бога не верит, мелькнула ни к селу, ни к городу злобная мысль.

Подрез глянул в небо, где летели роем тусклые искры, и поторопил:

– Кидай! Да живее! Сейчас припечет.

– Ты кидай, я буду угадывать! – возразил Федя. Подрез подавлял его, и Федя испытывал потребность пререкаться по мелочам, если уж в главном ничего не мог изменить: нечего было и думать, чтобы, ощущая такой напор, отступить от собственного слова.

Начали спорить, кому кидать, и Подрез зачерпнул гороху.

– Чет! – хрипло объявил Федя.

Порыв ветра взметнул платок, дернулись ловить, горох разлетелся без толку, Подрез ругался.

– Ты кидай! – кричал он со злостью, словно бы Федя был во всем виноват. Ферязь за плечами Подреза вздымалась и хлопала тяжелым хищным крылом. – Ну же, скорее!

Теперь Подрез держал платок за края, чтобы не смело, Федя раскрыл кулак, но ветер валил с ног, горох несло, будто пыль, – все насмарку!

– Еще раз! Прикрой телом! – орал Подрез.

Снова Федя собрал на ладонь малую толику горошин и торопливо стиснул.

– Четырнадцать! – без промедления гаркнул Подрез.

– Что четырнадцать? – вытаращился Федя. Не настолько все же пьяный, чтобы забыть, во что они играют.

А Подрез только замысловато выругался. Грохот, будто пороховая граната взорвалась, покрыл его последние слова: скатилась с крыши и бухнулась в щепу пустая пожарная бочка.

– Я что говорю! – кричал Подрез, перекрывая свист ветра. – Хватит судьбу испытывать. Играть не будем. Я Феденьку покупаю! За сто рублей! Забирай все! – он махнул, показывая разлетевшуюся по двору рухлядь. – И Зинку бери, если хочешь. А мне приведи Феденьку – приведешь – твои сто рублей! Вот тебе крест! Заплачу! – осатанело перекрестился. – Обманешь – убью! Феденьку ты продал, все, она моя. Рухлядь и Зинка – это задаток. Обманешь – найду и собакам скормлю!

– Да как же я ее тебе приведу? Силой? – спросил вдруг, гадко ухмыльнувшись, Федя. – Ты это как себе представляешь?

Сузившимися от бешенства глазами глянул на него Подрез, так что улыбка сама собой потерялась на потускневшем Федином лице.

– В мешке, – прошипел сквозь зубы Подрез и вдруг швырнул Федю наземь, навалился и так встряхнул, что ударил его оземь затылком: – В мешке! В мешке принесешь!

– Пусти! – хрипел Федя, не чая отбиться.

Подрез опомнился.

– Приведи ее на поле к Преображенским воротам! – сказал он почти спокойно и разжал руки, хотя Федю из-под себя не выпустил. – Народ сейчас весь ринется из города вон. Я своих соберу, кого найду, и буду ждать за Преображенскими воротами. Слышишь? Придумай, что хочешь, наври с три короба. Приведешь ее под любым предлогом, а дальше мое дело. Понял? И не бзди – никто твой девки не хватится. В целом свете никто не хватится. Девкой больше, девкой меньше – кому какое дело. И то еще за счастье почитать можешь, что отдаешь Феденьку в хорошие руки. А не сразу палачу. Палач-то тебе ста рублей не даст. А я дам.

Подрез поднялся и, сдернув через голову ферязь, швырнул ее Феде в лицо.



Глава пятьдесят третья

Федот, да не тот


Переменившийся ветер бросил огонь на весь город, пересохшее дерево занялось по многим местам, дым проносился тучами. Нигде еще пламя не схватилось по-настоящему, нигде не горело в развал, с гудением и смерчем, однако недолго было и до этого, сыпались искры и пепел. Близился роковой миг повального бегства, когда испуганно-беспокойная толпа потеряет враз голову и ринется бежать, бросая пожитки, затаптывая, сбивая с ног слабых. Подмывающий страх, ужас перед стихией уже обнимал людей. Метались бледные, с искаженными лицами женщины, хватали и роняли все подряд, крошечный мальчик пыжился взвалить на спину неподъемной величины узел, народ сшибался на запруженных улицах, кидались под ноги крысы и мыши – невиданные их полчища, пугая скотину, оголтело мчались вдоль заборов. На перекрестке сцепились осями телеги, возчики лупили друг друга кнутами в кровь – бестолочь и воющий крик.

Прорываясь через затор, Федя получил под ребро, задохнулся, кого-то повалил сам, разронял меха, не оглянувшись, и бросил таз, чтобы вырваться. Здесь можно было и навсегда остаться, чуть оплошаешь.

До Прохорова двора кругом города лежал по пожарному времени немалый путь, но если не застрять где ненароком, не подвернуть – страшно подумать – ногу, то опасности настоящей еще не было, тем более, что Федя бежал по ветру, то есть уходил от огня. Навряд ли за четверть часа разгорится так, что не пройдешь. От страха и волнения протрезвев, если не ногами, то головой, Федя старался сохранять силы, расчетливо избегая столкновений, всякой свалки, и переходил временами на шаг, чтобы отдышаться и сообразить, что, в конце концов, происходит и чего держаться.

В Федином легкомыслии, как и вообще в легкомыслии, можно было бы признать при внимательном разборе что-то схожее с философическим отношением к миру. Свойственная философическому складу ума способность отделять вечное от преходящего и второстепенного, похожая на особый дар способность обращать свой ум на значительные предметы, отстраняя от себя плотоядную обыденность, – такая способность избирательного восприятия присуща и легкомыслию. Легкомыслие умеет сосредоточиться на радостях жизни, пренебрегая той злосчастной обыденностью, которая заедает век среднего человека, пренебрегая то есть необходимостью заботиться завтрашним днем, завтрашним куском хлеба и благополучием близких. “Ненависть ко лжи убила во мне воображение!” – воскликнул кто-то из мучившихся философическими вопросами людей и тем прекрасно выразил противоположность обыденности и того избирательного подхода к действительности, который в равной степени, хотя и совсем по-разному свойственен и философу, и прожигателю жизни. Недаром же склонный держаться середины человек, благоразумный обыватель, не понимает ни того, ни другого: ни безответственности шантрапы ни глубокомыслия философа.

Так что, если говорить о ненависти ко лжи и о воображении, то Федя не мог принять подобного рода обвинение на свой счет. Фединому воображению ничего не грозило. Он верил в дерзкие построения своего подвижного ума настолько, насколько считал необходимым. Он обладал особым талантом задвигать в тень и неясность все, что не относится к насущным потребностям часа. Назначенная за сеструху цена возбуждала столь яркие и сильные чувства, что никакие иные переживания не доставляли Феде хлопот.

Обдумывая самый простой и потому самый верный способ доставить сестру по назначению: придушить и в мешок, он как-то не понимал все то неприятное, что было сопряжено с такой грубостью. И только, отказавшись по ряду соображений от замысла (простота которого была все же обманчива), Федя вспомнил, как сильно, до отвращения претит ему бесполезная жестокость. Он понял обиду девочки и все отвратительное, гадкое, что должен был испытать сам, решившись душить Федьку подушкой, или глушить обернутой в овчину дубиной. Он содрогнулся и выбросил мысль о насилии из головы.

Значит, нужно было искать, напрягаться. Федя искал и знал, что найдет. Ничем не стесненное воображение, мучаясь от бессилия, проделает подспудную работу и решение придет само собой, неожиданно в трудный, быть может, последний, казалось бы уже безнадежный час.

Федина мысль кружила, возвращаясь к деньгам, и, раз от разу достигая начала, то есть ста рублей, мысль цеплялась, между прочим, за маленькую, но довольно-таки вредную задорину: другой кто, потрезвее Подреза, за такое дело ста рублей ведь и не отвалит. Да и Подрезова блажь не вечна. А ну как завтра опомнится? Федя не совсем понимал, на чем все же Подрез свихнулся. Никогда Федя не примечал за сестрой ничего похожего на неодолимую женскую обольстительность. Худа и язва. Женский ум ласков и уклончив, женщина подходом и обходом умна, а эта умна как-то грубо. Мерещится во взгляде что-то такое, от чего здравому мужику не по себе станет. Можно, конечно, Федьку откормить, натереть благовониями, румяна, белила – можно; а вот эту язву, куда денешь? Если Подрез Федькиной угловатой прелестью все же захвачен, то, надо понимать, по неосторожности. Несчастный случай. Впрочем, дело вкуса. Может, Подрезу с похмелья и острое, и пряное требуется.

А сто рублей все равно, как ни крути, очень большие деньги.

И не на смерть же, в конце концов, продал, не палачу же – в постель! Не мыло, не смылится. Экое горе!

Переворачивая так и эдак сто рублей, примеривая к ним легковесную Федьку, Федя проникался странным чувством смешанного с завистью уважения. За сто рублей Федя и сам бы кому хочешь продался. Так не берут же! А эту еще подманивать надо. Коза неистовая!

Распаленное горячечными соображениями лицо Феди нечисто горело, он ощущал в душе тяжесть и беспокойство. Паршиво было на душе несмотря ни на что, досадно... тяжко, как это бывает перед неприятным, возможно, опасным, но неизбежным делом. Терзаясь в попытках достичь душевного равновесия, Федя забыл пожар, перестал замечать на улицах кутерьму, и не остерегся – столкнулся с каким-то неистовым оборвышем.

– Федя, родной! – закричал щенок прежде, чем он опомнился его отшвырнуть. – Феденька.

Грязный, только из канавы оборвыш тыкался и терся о ферязь, а Федя остановился и ничего не предпринимал – проще было дождаться, чтобы припадок мальчишки сам собой разъяснился.

– Голтяя убили! – выкрикнул оборвыш, отлепившись на мгновение от Фединого живота. – Помнишь Голтяя, я на нем ездил?

– Жалко лошадку, – отметил Федя вполне бессмысленно – первыми, что попались, случайно сорвавшимися с языка словами. Слишком далеко он сейчас витал, чтобы тратить на это недоразумение и смысл, и чувство.

Но и бесноватый мальчишка по обыкновению всех бесноватых мало что слышал и молотил свое:

– Бахмат его убил.

– Что же их не развели по разным стойлам? – озаботился Федя уже чуть серьезнее. Опять он чувствовал в голове пьяный туман.

– Бахмат, – говорил мальчишка, задыхаясь от поспешности, – такой низенький и злой. Ты его не видел.

– Бахматы, да, степная порода, одни копыта да зубы. Из-за чего же они перегрызлись, резвые лошадки? Меру овса не поделили? Клок сена? Что они там не поделили?

– Нет, поделили! – чуть запнувшись, выпалил мальчишка. – Золото поделили. Они поделили золото. А это из-за меня…

– Тебя не поделили?

Несколько мгновений мальчишка смотрел с таким тупым изумлением, что, казалось, никогда уже не опомнится. Но опомнился:

– Да! Да! Они все поделили, а тут я…

– И они стали из-за тебя драться?

– Да! Драться, из-за меня!

– А на золото плюнули?

– Так оно ж возле куцеря теперь!

– Под бортным знаменем?

– Да! Под бортным знаменем! Сколько хочешь!

– Сколько хочешь?

– Сколько хочешь! – Опять начал он было дергаться, созрев для припадка. Федя остановил его трезвым словом:

– Но из-за золота разногласий не возникало. Делили только тебя?

– Да… Меня… – ответил он в каком-то беспросветном ошеломлении.

– А мед? Как вы делили мед?

Мальчишка окончательно задохнулся.

– Под куцерем, дружок, так же как под любым другим бортным знаменем, лежит мед. Есть такая примета: под куцерем – мед.

Слабый рассудок мальчишки не мог вместить разветвленную мысль Феди. Он вытаращился, как всякий недоумок, испытавший собственным лбом твердость высшего разума. Федя воспользовался случаем, чтобы высвободится из цепких ручек припадочного.

– Да нет же, – бессвязно забормотал мальчишка, – что такое... Я говорю... Я выследил его до Шафрана…

– Кого?

Всякий разумный вопрос повергал мальчишку в столбняк. Опять он не сразу опомнился.

– Что с тобой? – сказал он вместо ответа, отступая от Феди, как от безумного.

– А я, видишь ли, чокнулся, – злорадно подтвердил Федя.

Оборвыш отступил еще на шаг, чумазая рожица его выражала такое смятение, что требовались самоотверженные усилия, чтобы не расхохотаться. Но Федя, как истинный сластолюбец, справился с собой, чтобы до конца насладиться потехой.

– А что там еще под куцерем? – спросил он достаточно осторожно, испытывая мальчишку.

Спокойный и даже сочувственный тон оказал непредвиденное воздействие: вместо того, чтобы придти в себя, мальчишка окончательно тронулся – и неокрепшим рассудком своим, и руками, и ногами – всем сразу. Замахал, задергался в трясучке, вытаращил глазенки, озираясь, и горячо зашептал:

– Целый сундук, вот такой! – Быстро показал нечто необхватное. – Это гора! Горы, горы, понимаешь, горы! Алмазы, жемчуг, узорочье! Драгоценное оружие, венцы! Гора алмазов, гора золота! Бездонный колодец, куда Муравей побросал! Муравей карету и лошадей туда побросал! Сколько он лошадей побросал – все со сбруей, сбруя серебряная. Там знаешь сколько? И карету целиком бросил – в колодец! Там на сто рублей… куда! на тысячу, на тысячу рублей будет! Не одна тысяча будет!

– А вот тут ты соврал! – участливо заметил Федя. – Тысяча рублей – это слишком. Тут и сто рублей не знаешь как оприходовать, а ты – тысяча!

Мальчишка остался в столбняке, а Федя пошел. Не побежал, а пошел, потому что несуразная мысль – а вдруг? – защемила сердце. И хоть понимал Федя гибким своим умом, чего стоит тысяча рублей в золотой монете, которые сложили в бортную колоду трудолюбивые лошадки, – понимал, но оглянулся. Позабыв свои несметные богатства, богом обиженный оборвыш следовал за ним с пришибленным… безумным выражением на лице. Это успокоило Федю.

Оборвыш остановился, когда остановился Федя.

Все сходили с ума:

– Маша! Маша! Да помоги же скорее, господи боже мой! У меня не сто рук! – надрывно кричал кто-то за тыном, возле которого стоял мальчишка, буквально раздавленный метким словом Феди.

– Федот, да не тот! – заключил Федя, наставительно поднимая палец. Соблазн красивого словца оказался, в конце концов, сильнее всех иных соображений. Да и некогда было рассусоливать. – Прочисть уши, дурачок! Если уж мозги засорились.

И тогда пошел, побежал, выбросив из головы недоразумение.

Повсюду горело, сгустился удушливый дым, от которого страхом стучало сердце, и Федя с облегчением убедился, что ждать не придется, – приметил еще издали, что из ворот Прохорова двора выворачивает телега, а на ней сестра и щекастая девка Маврица.

Круглолицая, лишилась румянца и сидела кулем, вцепившись в узлы, а Федька, стоя на коленях, дергала вожжи да погоняла.

– Я с ума сошел! – вскричал Федя, бросаясь к сестре.

Круто вывернутые колеса шкрябали дрогу, Федя ловил случай подскочить ближе и закинуть рухлядь, которую тащил на себе с Подрезова двора.

– Я тоже за тебя боялся, – громко сказала Федька.

– А я с ума сошел! Я с ума сошел! О тебе только и думал! – горячо подхватил Федя. – Голову потерял от беспокойства, веришь ли?

Отвлекаться особенно не приходилось: лошадь ступила за ворота, а на улице не воткнуться: люди, повозки, скот. Федька вскрикивала “но!” и тут же, откидываясь назад, натягивала вожжи – не успевала вклиниться в сплошной поток беженцев.

Улучив миг, Федя выскочил под очередной воз, что пер по улице, махнул кулаком в морду лошади, отчего она осадила. Возчик огрел его плетью, норовя достать через лошадь, а Федька не теряла времени и выкатила со двора шибкой рысью.

Они очутились в череде повозок, в толпе, где мычал скот, возвышались всадники, пищали дети, и толпа эта, не везде плотная, тянулась сгустками до самых Петровских ворот, до приметной уже башни. Там на коротком мощеном взвозе чернело особенно густо и угадывалась давка. Низко-низко неслись тучи, погрузили окрестности в сумеречную мглу, косо посыпался горячий пепел – раздались испуганные, подавленные голоса. Мужик на телеге прикрылся рогожей, люди закрывались всяким подручным тряпьем, какая-то бабка, приседая с визгом, взгромоздила на голову перевернутую шайку. Стон стоял и плач, в тягостном недоумении мычал скот.

Пробираясь к сестре через накиданные по телеге вещи, Федя должен был опереться на Маврицу и повалил ее – девка глупо хихикнула. Она оправилась от оцепенелости, испуг ее обрел живые черты. Успокоило Маврицу то, что вырвались наконец со двора и видели впереди спасение – Петровские ворота, за которыми сразу поле. Едва ли она понимала в полной мере ужас, что ждал их еще на въезде в башню, к которой стремились не только ближние посадские слободы, но и оставшийся за спиной город.

– Хозяин где? – крикнул Федя сестре, та по-прежнему стояла на коленях. Выкрики, вопли, свист и завывания ветра, гул огненной бури не позволяли говорить без надрыва.

– Там! – Не выпуская вожжи, Федька мотнула головой: там, за острожной стеной в поле. – Прохора выбрали атаманом. Они уходят на Дон. За Хомутовкой сбор. Ускакал верхом.

– А ты?


– Я остаюсь, – крикнула Федька к изрядному облегчению брата. Она подобрала поводья, чтобы в любое мгновение придержать лошадь, но едва ли была в этом необходимость: коняга не хуже людей чуяла, что творится, уши стояли торчком, тянула без понуканий и становилась вместе со всеми людьми и скотом. – Мне мальчика искать, Вешняка. Не могу без него уйти. Никак.

– Какого мальчика? – крикнул Федя. Он живо представил себе оборвыша.

– Вешняком зовут.

– Он кто?

Федька не отвечала.

– Кто он тебе?

Она как будто не знала, что сказать. Но прежде, чем Федя решился переспросить еще раз, повернулась и в самое ухо крикнула:

– Родной!

“Родной” резануло. Не привык Федя, чтобы сестра бросалась словами. Хотелось сказать ей что-нибудь неприятное.

– Встретил я какого-то полоумного заморыша. Как сюда бежал, – начал Федя, не зная еще, нужно ли говорить. – Так кинулся, ладно, что с ног не сбил. – Сестра обернулась, а Федя уставился вдаль, туда, где давились люди и скот. – По-моему он больной. У него трясучка.

– Что он тебе сказал?

Тревога сестры из-за “родного” заморыша вызвала у Феди прилив враждебности, он злился, как если бы сестра нарочито кривлялась. Любое душевое движение Федьки вызывало в нем злобу.

– Что он тебе сказал? – теребила Федька, и ясно было, что не отвяжется.

– Под бортным знаменем куцерем сундук золота. Хочет вывезти. Запрягает бахмата. А Голтяй, на котором он прежде ездил, уж копыта отбросил. – Федя зевнул.

Она сердито схватила за руку и, едва сдерживаясь, вскрикнула:

– Он это тебе сказал?

Поводья упали, Федя, толкнув сестру, поймал их, чтобы не соскользнули наземь.

– То и сказал, что сказал!

Можно было видеть, как она поверила или почти поверила – потускнела.

– Бахмата запрягает? Он сказал, запрягает Бахмата? А Голтяй копыта отбросил?

– Да!

– И он сказал под куцерем?



– И не раз повторил, чтобы моему скудоумию потрафить.

– Что под куцерем?

– Да! Да!

– А еще что? Что-нибудь еще он сказал?

– Что в бездонном колодце карета плавает!

Она запнулась. Но не отстала:

– Ты его прямо сейчас видел?

– Прямо из тех объятий и прямо в эти.

– А куда он бежал?

– Куда-куда! За медом! Он и меня на сладкое звал, да я, видишь, не такой сластена. Ради сундука меда жизнь на кон ставить! – ядовито говорил Федя. – Я ведь игрок битый, что почем знаю. Глянь сюда, что делается, какой сейчас к черту мед?!

– На кон ставить? – пробормотала Федька уже отстранено, как занятый собственными соображениями человек. – Мне нужно идти.

Сестра подвинулась слезть с телеги, а Федя, не сразу поверив этому безумству, едва успел облапить ее поперек туловища:

– С ума сошла?

– Пусти! – дернулась она. – Пусти, говорю!

– Да где ж ты его найдешь? Ты что? Там уж горит все, не продохнуть!

Ожесточение мешало ей отвечать, она вырывалась, работая локтями, и Федя перед яростью такой растерялся.

– Сестричка, родная! – принялся причитать он. – Ты ведь моя родная! Дороже тебя... дороже ничего нет...

Щекастая Маврица лупала глазами: кто тут сестричка?

– Коза неистовая! Стой, не пущу, дура! – не сдержавшись, прорычал тут в пылу борьбы Федя, и Федька заехала ему локтем под ребро в любимое место, куда его всегда били. Федя охнул. Федька выскользнула, подхватила выпавший из-за пояса пистолет и вывалилась сама. Застряла она тотчас среди овец и стала неистово барахтаться, преодолевая их блеющий бестолковый поток.

– Рехнулась, дура! – ревел Федя, согнувшись, словно все еще тщился дотянуться. – Держите ее, с ума сошла! – кричал он неведомо кому на этой свихнувшейся ревом, блеющей, мекающей, мычащей, издающей пронзительное ржание улице.

Маврица обалдело вертелась, тщетно пытаясь уразуметь, кто тут “сестричка”, куда рванул Федор Иванович и на кого кричит “дура” Федор-второй.

Точно все с ума сбредили.

Подрагивая на колдобинах, телега тарахтела, дергалась, трещала и останавливалась в общем трудном движении навстречу безысходной давке у Петровских ворот.

Глава пятьдесят четвертая

Первые затруднения богатства


В летошний пожар, когда занялась половина Павшинской слободы, женщина и ребенок прятались на дне колодца и задохнулись; нашли их не сразу, а через несколько дней после несчастья. Воду в оскверненном колодце перестали брать, тем более, что и слобода застраивалась медленно, осталась горелая проплешина десятка на три дворищ. Потом в заброшенный колодец упал теленок, и скважину заделали, забросали головнями и корягами. Весной это все просело, сделалась рытвина посреди порядочно уже затянувшегося провала.

Вот в эту яму Бахмат и опустил сундучок, а потом забросал крупным мусором. Заветное место выдавал лишь черный, изъеденный огнем журавль, да и тот указывал своей безобразной культей в пустоту, в небо.

Ложные указания колодезного журавля не могли ввести в заблуждение знавшего тайну Вешняка. Колебался он по другой причине: хотелось бы думать, что Бахмат оставил золото в полное и безраздельное пользование Вешняка, но сообразительный мальчик не поддался соблазну. Сначала он выследил разбойника до Шафранового двора, и только после того, как потерял его окончательно: Бахмат зашел и не вышел, – только после этого, посторожив еще сколько достало терпения у ворот Шафрана, сорвался бежать назад к Павшинскому пожарищу, наткнулся на Федю и от этого столкновения закружил, как ушибленный.

Расчищая сундучок от мусора, он останавливался в горестном забытьи, губы шептали: пусть! Ветер слепил сухой золой, пылью, глаза слезились, Вешняк растирал их до красноты и, распрямившись, озирался. Он примечал людей, которые спасались на пустыре от пожара – огонь сносило в сторону, на город, слышал крики, видел зарево по всей подветренной стороне и опять забывал Бахмата. Мерещился ему не Бахматов нож, а издевательская Федина ухмылка, тяжело, обеими руками опираясь на сундучок, Вешняк повторял:



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет