Федька остановилась, приметив еще и узелок из грязной рванины.
– Вешняк, – тихо позвала она, словно опасаясь спугнуть витающий неподалеку призрак. – Вешняк! – повторила она чуть громче.
Открытые взору окрестности не обещали ответа. Но призрак явился: за сундучком, не настолько большим, чтобы без затей за ним спрятаться, приподнялась голова. Настороженный взгляд, борода калачом вокруг рта.
Неприятное чувство заставило Федьку поежится, но и незнакомец, похоже, не обрадовался, смотрел он пристально... с внутренней собранностью, которой не ждешь при случайной встрече.
Борода Калачом имел намерение Федьку перемолчать.
– Мальчик потерялся, Вешняк. Братик, – сказала она, испытывая внутреннее неудобство.
Незнакомец удивил ее еще раз: встал во весь рост (впрочем, обыкновенный) и страдальчески замычал, показывая себе в рот, – немой! Восточное лицо его с долгим прямым носом сделалось при этом бессмысленным и тупым, зато объяснился, пожалуй, взгляд – напряженный взгляд, пытающегося что-то себе уяснить глухого. Хотя не глухой ведь, если услышал, как она звала Вешняка!
Искать тут, тем не менее, было нечего, а расспрашивать бесполезно. Федька остановилась шагов за пять. С обостренной, противоестественной даже восприимчивостью она почувствовала, что немой разочарован тем, что она остановилась и не подошла ближе. Он помялся, будто собрался все же, несмотря на весьма убедительную немоту, заговорить, замычать, на худой конец. Но передумал и наклонился к сундучку.
Невеликий ладненький сундучок чуть побольше обыкновенного подголовка для ценных вещей. Немой взялся за боковые ручки и замычал, выразительной гримасой призывая Федьку на помощь. Потыкал в сундук, показал себе на загривок и снова взялся за ручки. Мычал он жалобно и кривлялся всем телом, как добросовестный нищий на паперти.
Месяц назад Федька не усомнилась бы поспешить на помощь, однако слишком часто и настойчиво хватали ее последнее время за горло, чтобы не приобрести волей-неволей побуждающий к осмотрительности опыт. Смущали ее не только преувеличенные вихляния немого, но и скромные размеры сундучка – чем же он набит, что здоровому мужику не справиться? Золотом?
И опять же – пятна крови. Бурых, похожих на кровь пятен на синем кафтане, может быть, еще не достаточно, чтобы отказать человеку в помощи, но хватит, чтобы замешкать.
Федька медлила. В затянувшихся завываниях немого проглядывало уже нечто нарочитое, если не сказать смешное. Должно быть, он это почувствовал и переменил повадку: перестал вихляться, принял сундучок на живот – довольно просто – и тогда уже опять застонал, замычал проникновенно и укоризненно. Что, мол, стоишь, ну как сейчас уроню.
– Да что у тебя там? – громко спросила Федька.
– У-у-у... э-э-э... Федя-а! – последовал завывающий ответ, словно пустая бочка загудела.
Федя! – вскрикнул затем немой непрожеванным голосом, будто из недр души. И хотя губы при этом не размыкал, “Федя” слышалось вполне явственно. И главное: как Федька уставилась в недоумении, так и немой застыл. Замогильное “Федя” застало его врасплох, словно забравшегося в клеть вора голос хозяина. Или в утробе заговорил бес.
Теряясь, готовая поверить уже и в беса, Федька озиралась, не находя вокруг укрытия, где можно было бы предполагать спрятавшегося затейника. Холодок пробирал ее от рокового “Федя”, которое хочешь – не хочешь, а приходилось принимать на свой счет.
И надо было ожидать продолжения: что дальше? Однако немой застыл, не издавая ни звука, только сундучок к животу прижимал.
– Да, что у тебя там? – повторила Федька.
– Ы-ы-ы, – с угодливой гримасой завыл утробой немой, – золото э-э-э та-ам Фе-е-дя-а!
На этот раз не одну только Федьку проняло, кажется, и немой пережил немалое потрясение. Он затравленно покосился через плечо, надеясь отыскать источник замогильных звуков где-то вовне себя. Да только надежда-то была слабая: во все стороны на расстоянии окрика пустыня пожарища, и немой, обретавшийся здесь в яме еще до Федькиного появления, отлично это знал. Так что, не имея возможности переложить ответственность на кого другого или отпереться от собственных слов, он испытывал потребность промычать, во всяком случае, нечто благонамеренное и успокаивающее; только он сложил губы – как тем же сдавленным воем всколыхнулась утроба:
– Ы-золото-ы!
Немого перекорежило, а Федька попятилась и вспомнила пистолет:
– Ты кто?
Обнаружив наставленное дуло, немой с отчаянием превратно понятого человека завыл:
– Ы-ы-ы-Бахмат!-э-разбойник-у-у-берегись!
Лучше было бы ему все-таки вовсе не двигаться. Содрогнувшись, немой застыл, и утробный голос в нем смолк. Ужас одержимого замогильным голосом немого казался столь понятен, что и Федьку вчуже пробирало холодом.
Они таращились друг на друга, словно рассчитывая получить объяснения.
Немой, то есть Бахмат, если это был в самом деле Бахмат, боялся пошевелиться, чтобы не потревожить засевшего в утробе беса. Федька не видела прежде Бахмата при дневном свете, но помнила, как сказал он: не кричи, дурак, люди спят! Слова эти, не лишнее в ночи поучение, запали в душу так же прочно, как тени затонувшей в лунном свете улицы. То был Бахмат. Это – немой. И уж нечто третье – замогильный голос, трубный и глухой, точно из недр земли! Федька не знала, что и думать.
Очень бережно, вкрадчиво немой поднял сундучок на плечо, и однако, как ни был он осторожен и предупредителен до жалостливой даже гримасы, не уберегся, брюхо его предательски взвыло:
– Берегись!
Немой-Бахмат сгорбился, кинул на Федькин пистолет осуждающий взгляд и пришибленно, едва не на цыпочках побрел прочь. Потянулась следом и Федька. Но, похоже, брюхо немого откликалось только на резкие движения, когда он не беспокоил брюхо, предупредительно ему угождал, утробный бес помалкивал. Призрачное то было, однако, затишье, ненадежное, и немой это чувствовал. Чувствовала Федька, зачарованная ожиданием замогильного голоса.
Ничего, тем не менее, не происходило. Немой прибавлял шагу, забирая в сторону горевшего посада, по той единственной причине, должно быть, что путь к открытым, вольным местам, к пустырю у стены, Федька отрезала. Он рассчитывал скрыться в чаду и неразберихе ближайших окраин пожара.
– Стой! – опомнилась наконец Федька.
Немой как будто только того и ждал – от окрика он пустился бежать, и сундучок не так уж ему мешал, когда приспичило.
– Стой! Буду стрелять! – кричала Федька, только теперь вполне поверив, что это Бахмат! Уходит!
Стрелять она не решалась, не готовая к тому внутренне, а угрозы лишь подхлестывали беглеца, прибавляя ему прыти, недалеко было уже до разломанных заборов и клетей, где, припадая к земле, крутил дым.
– Держите разбойника! Держите! Тать, разбойник! Зажигальщик! – заверещала Федька, что было мочи. Повсюду мелькали люди, и можно было Бахмата перехватить, да не случилось перед ним никого, кто сумел бы преградить дорогу. Бахмат мчался напролом, прямо в огонь и жар, туда, где надеялся оторваться от погони. Федька кричала, на помощь к ней подоспел мужик с колом, еще кто-то, а беглец нырнул между горящими срубами на укутанную гарью улицу.
– Взяли?! – повернувшись, крикнул немой. Своим собственным голосом крикнул. – Вот вам! – Миг – он исчез в дыму.
Набежало немало возбужденного словом “зажигальщик” народу, да поздно, нестерпимый жар останавливал и самых горячих. Бахмат сгинул. И, как ему было выскользнуть, не сообразишь; положим, он немало мог пробежать в дыму и в гари – а дальше?
Мрачно настроенные мужики не брались гадать.
– То-то, – молвил человек с опаленными, в пепле бровями, – то-то, значит, нечистая совесть гонит, коли в огонь попер.
А больше и говорить было нечего.
Сомнения между тем не отпускали Федьку. Если вполне телесный немой заговорил ни к чему не принадлежащим, блазным голосом, то, может, – почему нет? – и бесплотный голос воплотится во что-то вещественное. С этим Федька вернулась к обгорелому колодезному журавлю.
Убегая в смятении, Бахмат бросил здесь узел, который так и валялся, никому не нужный, рядом со впадиной колодца. Федька присела, тронула узелок и, ощущая себя ужасно глупо, решилась все же окликнуть:
– Кто здесь? Есть кто-нибудь? Есть здесь живой человек?
Она напрягала слух, настороженно озираясь... и услышала в ответ глухие, из-под земли рыдания.
Это уж слишком. Она вскочила, сжимая пистолет.
– Федя, Федя, это я! – простонала земля.
– Вешняк? – сказала Федька, все еще не веря слуху. – Ты живой? Да где ты? – сказала она, хотя и видела уже где.
Яростно дергая, разобрала трухлявую дрянь, расчистила скважину, из темной глубины которой взывал к ней рыдающий голос.
Осталось только подыскать подходящую жердь, чтобы опустить ее вглубь земли и убедиться окончательно, что это Вешняк. Мальчишка вылез замусоренный, взъерошенный, заплаканный; оглушенный падением, он не кинулся на шею, а безучастно позволял себя целовать.
Да только можно ли было устоять против Федьки, когда она улыбалась, просто улыбалась, следуя душевному движению? А если сияла она любовью и счастьем? Тут уж особая житейская закалка требовалась, чтобы устоять. А Вешняк, хоть и многому выучился у разбойников, искомой черствости не доспел, не было в нем той безмятежности духа, которая помогла бы ему уцелеть под нежными Федькиными поцелуями.
Он разрыдался, как маленький, позволяя себя ласкать.
Вперемежку с упреками хлынули сладостные слезы. Поглупевшая от счастья Федька не сразу поняла, к чему сейчас эти упреки. А когда вспомнила, то засмеялась, а потом нахмурилась и заторопилась объяснять про брата Федора, о котором Вешняк ничего и слыхом не слыхивал. В горле ее, мешая говорить стояли слезы. А говорить нужно было много, очень много нужно было друг другу объяснить и рассказать. Они перебивали друг друга и кричали, признавая во всем свою вину, оба они были виноваты в том, что разлучились, а от разлуки пошли все беды. И потому-то некому было жаловаться на свои несчастья, разве друг другу. И они это делали, получая прощение, прежде чем успевали его просить. Так они говорили и счастливы были наперебой.
Пока Федька не подступила к тому, что сегодня утром она видела мать Вешняка Антониду... и отца... И матери, и отца больше нет... здесь в городе... Они далеко. Так далеко, что Вешняк не скоро, очень не скоро их увидит.
Он глядел застывшими глазами, постигая то, чему не хотел верить.
– Но они живы? – сказал он наконец, когда Федька замолчала и молчала уж слишком долго.
– Я потом все расскажу, – отвечала она.
Сейчас она не может (почему не может? – просто не может) объяснить все, но потом, вечером, скорее всего, скажет. Мать поручила ей Вешняка и закляла заботиться о нем... как о брате. А сейчас матери нет, и это очень долгий разговор. Сядут они вечером рядышком, и она все расскажет и про родителей, и про себя. Это большой будет разговор и очень важный, и Федька сейчас к нему не готова. Вечером она расскажет Вешняку такое, что, может быть, сильно его поразит. Много чего ей придется ему рассказать.
– Хорошего? – спросил Вешняк.
Под требовательным взглядом мальчика Федька опять запнулась.
– И плохого тоже.
– Но это будет всё? – спросил он, помолчав. – Ты расскажешь тогда всё, чтобы ничего плохого не оставлять на потом.
– Да, это будет всё, – сказала она, покривив душой. Она знала и понимала то, что не мог принять разумом мальчик: хорошее и плохое нельзя остановить. Жизнь не кончается однажды вечером, когда можно сесть рядышком и поговорить обо всем... А потом внезапно – все равно внезапно, как обухом по голове, – объявить, что родители умерли. Никакое горе и никакое счастье еще не конец. Когда поутихнет горе, через много дней и недель, и потом еще, потом, будет хорошее. И не меньше будет плохого.
– Но... батя и мама... Как же батя, он же не встает? Их из тюрьмы выпустили? Они где?
– Они ушли. Их уже никак не найти. Нигде ты их не сыщешь. А мы с тобой уходим на Дон. Мама хотела, чтобы мы ушли. Она не хотела, чтобы мы здесь оставались, понимаешь? Она завещала, чтобы никто здесь не оставался. И сама не осталась.
– Она что, не могла... подождать?.. Не хотела меня с собой брать? А отец? – Глаза его наполнялись слезами.
– Так ведь никто же не знал, что ты найдешься! – быстро возразила Федька. – Это такое счастье, что ты нашелся! Никто не чаял видеть тебя в живых!
Мысль эта поразила Вешняка, и он забыл слезы. Трудно было постичь, что кто-то представляет его себе мертвым, что кто-то – мама! – поверила в его смерть. Было это так же неестественно и... и непостижимо, как сама смерть.
– Но я живой! – улыбнулся он вдруг недомыслию всех неверующих.
– Ты как мне будешь брат или сын? – сказала Федька.
Вопрос не сильно озадачил Вешняка после всего, что он уже пережил. Конечно же, брат.
– Стало быть братик. Так и говори. Так и знай: братик, – кивнула Федька.
– А... – снова запнулся он.
– Вечером расскажу, что знаю, – строго перебила Федька. – А больше меня не знает никто. И добавила: – Мама, когда уходила, велела, чтобы ты меня во всем слушался. Мамино слово свято.
Больше он не решался спрашивать, страшно было утратить даже то смутное, шаткое душевное равновесие, которое он обрел возле Федьки. И он притворился, сам себе притворился, будто не догадывается о том, что желание избежать опасного разговора само по себе уже есть нечто неблагополучное. Если не сказать постыдное. Ладно! Пусть вечером. Он рад был поверить Федьке. Тем легче было поверить, что только что он разоблачил призрачную, легковесную убедительность обмана: вот же, все думали, что Вешняк умер – а он, на те вам, выскочил. Жив. Обиделся он на Федьку – и обознался, потому что с готовностью признал худшее. А ведь настолько разные братья, что и спутать-то невозможно, если имеешь хоть каплю веры. Веры Вешняку не хватило, только веры. Теперь он испытывал раскаяние и верить хотел до пренебрежения собой и своим не шибко-то надежным разумением.
Они поговорили еще про то, что дом сгорел, – дотла, и Федя там был на пожарище, ничего не осталось, и что уходят на Дон... Тут наконец Вешняк кстати вспомнил, что богат. Засуетился, распутал завязанные узлом рукава кафтана и, в самом деле, несказанно Федьку удивил. Но это было еще не все! За пазухой тяжело перекатывалось серебро и золото, которое, рыдая, он набрал среди трухи на дне колодца, когда исчезли голоса Бахмата и Федьки. Радостное изумление брата целительно радовало и Вешняка.
Они снова упрятали ценности в узел, а мелкие деньги переложили Федьке в кошель. И узел был так тяжел, что Федька хотела нести, но Вешняк сказал: я сам!
И следовало поторапливаться, пока Прохор Нечай с товарищами не ушел. А добираться им было, Федьке и Вешняку, до казацкого стана кругом города. Сначала назад к Фроловской слободе, глянуть на родное пепелище, выбраться потом из города по краю болота, и дальше полем, мимо горящего острога. Придется дать крюку, хорошо, если за два часа доберутся.
Не ушел бы Прохор, беспокоилась Федька, и тем же Федькиным беспокойством проникался Вешняк.
Глава пятьдесят седьмая
Огненная сень
Гроза собиралась так долго, что пролилась неведомо где и зачем. Гремел приглушенный гром. Далеко по окоему ходил ливень, слабыми порывами задувал ветер, а потом и вовсе упал. Поздно было надеяться на спасительный дождь.
В подавленном безмолвии бежавшие в поле люди наблюдали, как гарь огромного пожара, отрываясь от красного, становится дымом, и дым возносится на небывалую высоту. Можно было представить эту высоту, сопоставив необъятную – на весь город со слободами! – ширину медленно восходящего потока и полный его, под небо, столб. Жутко было и голову запрокинуть, чтобы в такую-то высь глянуть. Втянувший в себя пожар столб распадался в поднебесной, безумной высоте на побеги поменьше, едва приметно вращаясь, они сплетались между собой и, ослабев, достигали небесной тверди. А там, куда и птицам уж не подняться, растекались в стороны исполинским с острыми краями блином, под зловещую сень которого попадал горящий город, купы людей в степи, ближайшие деревушки и леса. Ядовитый, переливающихся цветов гриб прорастал над миром. Плоская шляпка, местами ярко белая, местами в грязных пятнах, росла и ширилась, заслоняя собой свет.
Толпы народа прорвались через огонь, через ставшие кровавыми западнями ворота и теперь чернели в виду охваченных пламенем стен. Тот, кто прорвался и спас себя, не мог уже вообразить – измученное сознание не впускало – что среди ревущего со стоном огня еще продолжают гибнуть и, значит, продолжают жить сотни людей. Не найдя выхода, обреченные, задыхались они в погребах, на дне оврагов, в колодцах и ледниках...
Глава пятьдесят восьмая
Железное колесо
Подле верховьев Хомутовского оврага, версты две в поле, Федька и Вешняк нашли многолюдный стан. Прислушиваясь к разговорам, Федька скоро узнала, что в кругу приговорили идти дорогою на Ефремов, на Елец, на Рыбную лесами в степь, и пробираться на казачьи речки, и на Дон, на столбовую реку. Повсюду обстоятельно пересказывали предстоящий путь, однако не видно было, чтобы действительно собирались в дорогу. И мало все это походило на казачий стан, скорее на странное торжище, где слонялись неведомо какие, неведомо зачем люди: не приметно было ни отдельных куреней, ни обоза, ни сторожей не было, ни разъездов – ничего, что свидетельствовало бы о порядке и согласии. Безоружная большей частью, плохо снаряженная для нелегкой жизни толпа. Складывалось впечатление, что люди эти, решившись уходить, посчитали самое трудное для себя исполненным. Дальнейшее представлялось как наперед заданная очевидность: на Ефремов, на Елец, на Рыбную и на Дон – столбовую реку! Столбовую! – со значением повторяли они друг другу.
Возбуждение царило повсеместное и бесплодное, кругами тут ходили в разговорах и кругами ходили по всему заполненному народом полю – от одной гомонившей ватаги до другой. Были здесь потерявшие мужей жены и мужики без семьи – оглушенный, ободранный народ, они вырвались из огня, и дыхания не хватало сразу опамятоваться.
Поразило Федьку, с какой напускной небрежностью поминали догоравший город. О том, кажется, только и сокрушались, что раньше недосуг было городишко поджечь – разом да со всех сторон.
Прохора по имени не каждый знал, но казака с цепью на правой руке запомнили: только что его, туточки, видели. Отыскивая Прохора, Федька наткнулась на брата. Он кинулся к ней и возликовал. Выяснилось тотчас же, что телегу Федя потерял и Маврицу тоже. Неприкаянный и голодный, он обрадовался Федьке так, будто полагал, что все утраченное, она доставит с собой.
Что значит потерял? Как потерял, когда? Где потерянное искать? Бросил! Маврицу он бросил перед Петровскими воротами, оставил ее с телегой, а сам рванул пробиваться – лицо в ссадинах, ферязь порвана. Что сталось с девкой не знал и бесполезно было спрашивать – говорливо суетился и ускользал от ответа.
Околачивался он здесь, во всяком случае, не один час, Маврицу не встретил, а разминуться было вроде бы негде.
Многоречивая уклончивость брата довела Федьку до тихой злобы, она замолчала. Тем более не настаивал на продолжении ненужного разговора Федя.
– Что, малыш, нашел свое золото? – игриво заметил он Вешняку.
– Нашел, – хмуро отвечал Вешняк. Показал узел: – Вот оно.
Федя приготовлено хохотнул и потянулся в знак примирения потрепать мальчишку за вихор. Вешняк отстранился, не скрывая враждебности.
Но шутки в сторону! Имелись у Феди действительные заботы, он заговорил о том, что только и должно было занимать положительных, живущих своим умом людей:
– Этот сброд... – выразительно покосился по сторонам. – Далеко не уйдут. Всех ведь перехватят по дороге государевы ратные люди. За Преображенскими воротами в поле сыщики, с ними многие дворяне и дети боярские. – Федя примолк, разумея, что сестра сама сделает выводы. Но не дождался отклика. – Уже, слышно (ходил я туда, к Преображенским воротам), у сыщиков с ратными людьми пересылка. Те, говорят, стоят в двадцати верстах. Переймут этих... казаков по дороге, Феденька. А дальше сам знаешь какая работа: взятых разобрать и переписать, списки составить с отцами и с прозвищами. Орленый кнут да липовая плаха. На козле, Феденька, и в проводку. А иных пущих заводчиков по разным местам повесить... – Снова он замолчал в надежде на сообразительность сестры. Понизил голос: – На столбовую реку, на Дон! У тебя, Феденька, ремесло на руках, тебе же цены нет... И куда? Пущих заводчиков, Феденька, сказав им вины... Дальше первой осины не уйдете, всех перевешают. А кто у Преображенских ворот… вину простят. Так сыщик Антон Тимофеевич и сказывал. Сам слышал. Не кипятись, Феденька, – заторопился он, догадываясь, что сестра хочет возразить. – Переждать хотя бы. Переждать у Преображенских ворот – переждать хотя бы. День-другой и все разрешится: кто куда. Кто на плахе голову сложит, а кто… в мягкой постельке… Да. Ну, раскинь же ты умом здраво!
Федька не перебивала и, казалось, слушала. Казалось, невозможно не проникнуться столь бесспорными доводами! Она возразила:
– Остановись.
Федя улыбнулся – выжидательно и как бы с поощрением.
– Вообще – оставайся с сыщиками. И нас оставь. Разойдемся. Совсем. – Она вздохнула.
Пришел черед призадуматься брату: не мог он сходу сообразить, следует ли понимать сказанное так, как оно есть. В буквальном смысле. А если понимать, то обижаться ли? Поддержанная далеко идущими расчетами осторожность подсказывала решение: недопоняв, слегка обидеться. Нечто в этом роде он и проделал. Смирение его простиралось так далеко, что, отвергнутый, он тащился в некотором отдалении за сестрой и, когда ловил взгляд, укоризненно вздыхал, прикладывал руку к груди в соответствующем месте, показывая тем самым, что в любой миг – пусть знак дадут – готов вернуть и сестре, и мальчику свое общество.
Федька первая заметила Прохора, а он первый закричал:
– Я тебя разыскивал! Ну вот, слава богу!
Он был верхом, на правой руке злополучная цепь, раскованный конец которой с двумя полукольцами подоткнут за пояс. Как человек бывалый, Прохор не полагался ни на кого, кроме себя, и хоть покидал дом в спешке, ничего не забыл: обвешан он был воинской сбруей с головы до ног: разумеется, при сабле, самопал в чехле у седла, лук и колчан со стрелами, самопал короткий, нож большой и нож малый, мешочки разного веса, размера и назначения, пороховницы, два мотка ременных веревок, на поясе деревянная ложка висит. Большие переметные сумы на лошадином крупе и сверх того приторочена меховая епанча, в которой не замерзнешь даже в промозглую ночь.
Наверное, хлеб у него есть и сало, мука для болтушки и крупы, и много чего съедобного, подумала голодная Федька.
– Наши пошли, догоняй. – Показал левой рукой куда. И пояснил, заметив безмолвное удивление Федьки: – Кто пошел, тот пошел, больше тянуть нельзя. Завтра сделаем кош, разберем людей по куреням человек по пятьдесят и по сто. – Похоже, он был расстроен, голос осип.
Федю, брата, Прохор приметил еще прежде и успел с ним объясниться, потому безразлично глянул, а вот на мальчика посматривал с любопытством:
– Неужто знаменитый Вешняк?
Мальчик почему-то смутился, а Федька прижала его к себе и просто сказала:
– Это мой братик. Наш Вешняк.
И Прохор так же естественно, не выискивая в Федькиных словах никакой многозначительности кивнул. И еще раз на мальчика глянул – одобрительно. И они все трое заулыбались, хотя ничего особенного между ними сказано не было.
– Ну так что, добьешь на первом привале? – Прохор поднял окованную руку. Это было извинение за то, как вел он себя на площади, когда Федька сбивала гвоздь.
– Мне Вешняк поможет, – отвечала он. Это было признание, что с работой она справилась не вполне и что имелись у Прохора основания язвить – простительные.
– Маврица погибла, – сказала затем Федька, надеясь услышать еще нечто иное. Но Прохор кивнул:
– Нет Маврицы. – Помолчал, никак себя не выражая, тронул лошадку. – Догоняйте! Я вас найду.
Действительно, в то время, как бестолковый табор продолжал гудеть, по дороге к Вязовскому перелазу вытягивались вереницей пешие и конные. Решимость тут расставалась с сомнением, толчея обращалась в движение. Шли бодро, звонко перекликались, первая же, пусть не слишком внятная шутка вызывала доброжелательные смешки. Не задумываясь о долгом пути, пускались в побегушки дети, на каждый шаг взрослого успевали сделать по два и по три своих.
Достарыңызбен бөлісу: |